1
Свадьба была назначена на 23 сентября, венчались они в церкви на Греческом базаре; жили Цакни на Херсонской.
Незадолго перед этим они потеряли сына и упросили Ивана Алексеевиче не увозить от них "Аню", а поселиться вместе с ними, -- квартира у них была большая. После свадьбы молодые должны были поплыть в Балаклаву к греческим родственникам Цакни.
Иван Алексеевич к таинствам, после своего увлечения толстовством, относился совершенно равнодушно. Отец Цакни, как я уже упомянула, был неверующий народоволец. И если бы жених предложил венчаться совсем просто, только с двумя свидетелями, то Анна Николаевна, по всем вероятиям, согласилась бы, как уверяла меня Лидия Карловна Федорова, но Иван Алексеевич так был равнодушен к венчанию, что ни во что не вмешивался. Всем верховодила жена Цакни. Она, как полагается, заказала белое венчальное платье, купила фату с флёр д'оранжем и в карете привезла невесту в храм. Мальчиком с образом был младший, единокровный брат невесты, Бэба.
Жених пришел на свадьбу пешком.
После венчания, "молодой" с тестем, заговорившись, вышли на паперть и бессознательно пошли вдвоем домой. Можно представить, какое впечатление произвело это на "молодую". А тут еще подлила масла в огонь мачеха, да и Лидия Карловна Федорова, вероятно, не внесла мира.
На свадебном пиру разразился скандал. Иван Алексеевич в бешенстве выскочил из столовой в гостиную, запер за собой дверь на ключ и до утра не вышел. Мачеха до рассвета о чем-то шепталась с "Аней", а Федоровы провели ночь в спальне, приготовленной для новобрачных.
Иван Алексеевич был раздражен и расстроен, так как перед свадьбой невеста передала ему, что Федоровы утверждают, что он женится из-за денег, хотя богата была мачеха.
Зачем Федоровы отравили первый день "молодым", понять трудно. Об этой свадьбе всего подробнее рассказывала мне Л. К. Федорова. А Федоров использовал этот эпизод в своем романе "Природа".
Я спрашивала Ивана Алексеевича, как это он мог уйти после венчания без жены?
-- Я не придавал никакого значения этому, к тому же мы о чем-то очень интересном разговорились с Николаем Петровичем, я и забыл, что молодожены должны возвращаться вместе...
По Фрейду этот брак не мог быть длительным. Так и случилось.
На следующий день они отправились в Крым, где провели медовый месяц. Побывали и в Балаклаве, посетили родственниц "молодой", очень толстых, неподвижных, старых гречанок, которые угощали их розовым вареньем с ледяной водой и всякими греческими сладостями.
Из Балаклавы они вернулись в Севастополь и поплыли на пароходе "Пушкин" в Ялту, остановились в гостинице возле мола. Побывали в Гурзуфе. Возвращались оттуда в Ялту на маленьком пароходике. Из Ялты пошли, уже на большом, в Одессу. Была качка.
Вернувшись в Одессу, они пожили там недолго. Бунину нужно было по своим литературным делам побывать в Москве и Петербурге, а Анне Николаевне хотелось посетить столицы. Кажется, до тех пор она не бывала на севере России.
В Москве они попали на первое представление "Царя Федора Иоанновича" в "Общедоступном Художественном театре", а затем были на юбилее Златовратского, праздновавшемся в Колонном зале "Эрмитажа". Бунин познакомил жену со всеми своими друзьями, и знакомыми; все восхищались её красотой. Народу на юбилее было множество, говорились речи, тосты, банкет затянулся, как в таких случаях шутили, "далеко за полночь".
В Петербурге оставались недолго и, вернувшись в Москву, были на первом представлении "Чайки" в том же театре "Эрмитаж", где начинал свою деятельность Художественный театр, в первые годы своего существования называвшийся "Общедоступным Художественным театром". Действительно, цены в нем были в те годы очень низкие.
На Рождестве они вернулись на Херсонскую. И началась для Ивана Алексеевича вторая семейная жизнь и дружба с одесскими художниками.
Присмотревшись к укладу жизни в доме Цакни, Иван Алексеевич стал возмущаться, -- многое ему было не по душе. Элеонора Павловна, мечтавшая в юности стать оперной певицей и не ставшая ею, заполняла свою неудавшуюся артистическую жизнь тем, что ставила оперы с благотворительной целью. В том году шли у них на квартире часто репетиции "Жизни за Царя" Глинки, спектакль должен был быть в зале на Слободке Романовне. И больше всего возмущало Ивана Алексеевича, что к этому была привлечена Аня, у которой не было ни оперного голоса, ни артистических способностей. Конечно, со сцены она казалась еще красивее, чем в жизни. После брака она очень похорошела. Особенно ей шли бальные туалеты, и когда она танцовала с каким-то красавцем офицером, все восхищались этой парой... "И я видел её удовольствие, оживление, быстрое мелькание её юбки и ног; музыка больно била меня по сердцу своей бодрой звучностью, вальсами влекла к слезам. Все любовались, когда она танцовала с Турчаниновым, с тем противоестественно высоким офицером в черных полубачках, с продолговатым, матово-смуглым лицом, с неподвижными темными глазами. Она была довольно высока, -- все-таки он был на две головы выше её и, тесно обняв и плавно длительно кружа её, как-то настойчиво смотрел на неё сверху вниз, а в её поднятом к нему лице было что-то счастливое и несчастное, прекрасное и вместе с тем нечто ненавистное мне..." ("Жизнь Арсеньева").
Эта сцена перенесена из Одессы в Орёл. Да и Варвара Владимировна не была так высока и красива, чтобы ею любоваться, как можно было любоваться Анной Николаевной. Иван Алексеевич признавался мне, что ревновал жену, когда она танцовала в Одессе на балу, к какому-то красавцу офицеру и всегда при этом повторял: "Действительно, они оба были хороши..."
Повторяю: Лика в "Жизни Арсеньева", как записал Иван Алексеевич, "вся выдумана".
Жили Цакни, как я писала, на Херсонской улице, во дворе, квартира была просторная.
Она хорошо одевалась, и Ивану Алексеевичу нравилось, когда жена опускала черную вуаль, из-под которой блестели глаза, когда они вместе куда-нибудь шли.
Стол был обильный. С этих пор Иван Алексеевич полюбил морскую рыбу, особенно кефаль по-гречески.
Цакни много выезжали, бывали на итальянской опере, артисты которой постоянно толпились в их гостеприимном доме. Элеонора Павловна принадлежала к богатой греческой семье. Бывал у них хорошенький талантливый юноша Морфесси, известный и в эмиграции исполнитель романсов.
Единокровный брат Анны Николаевны, Бэба, целыми днями носился по квартире с собакой. Это тоже перенесено в "Жизни Арсеньева" в Елец, в квартиру доктора, отца Лики.
Много шутливых стихов написано о Бэбе. Когда Павел Николаевич Цакни был у нас на вилле Жаннетт в Грассе, он читал их, но, к сожалению, вероятно, от усталости, которую я почти всегда испытывала во время последней войны, мне не пришло в голову записать эти стихи. Иван Алексеевич многое совершенно забыл, и весело смеялся, слушая их.
2
Иван Алексеевич полюбил порт, который его всегда возбуждал, -- тянуло в дальние странствования; он иногда проводил там часы. Ездил он с Анной Николаевной к морю, в ближайшую дачную местность, Ланжерон, где хороши скалы, особенно под кипящими волнами.
С этого года у него возникает дружба с одесскими художниками, которые в 1890 году образовали "Товарищество южно-русских художников"; самым чтимым из них был Костанди.
Начал он бывать на обедах Буковецкого, который, будучи состоятельным человеком, устраивал пиршества, но приглашал только мужчин. Обеды были еженедельно, по четвергам. На них бывало весело, шумно, непринужденно; стол у Буковецкого отличался тонкостью и своеобразием, -- рыба подавалась до супа. Буковецкий, изысканный человек, умный, с большим вкусом, старался быть во всём изящным. Он писал портреты. Одна его вещь была приобретена Третьяковской галереей.
С первых же месяцев знакомства с этой средой Иван Алексеевич выделил Владимира Павловича Куровского, редкого человека и по душевным восприятиям и по особому пониманию жизни. Настоящего художника из него не вышло: рано женился, пошли дети, и ему пришлось взять место в городской управе. С 1899 года он стал хранителем Одесского музея и получил при нем квартиру. Музей помещался на Софиевской улице (ныне ул. Короленко), в бывшем дворце Потоцкой, трехэтажном особняке классической архитектуры начала девятнадцатого века.
Иван Алексеевич очень ценил Куровского и "несколько лет был просто влюблен в него". После его самоубийства, во время первой мировой войны, он посвятил ему свое стихотворение: "Памяти друга", где поэт объясняет, чем Куровский был ему так близок:
Ты верил, что откликнется мгновенно
В моей душе твой бред, твоя тоска.
Как помню я усмешку, неизменно
Твои уста кривившую слегка.
Как эта скорбь и жажда -- быть вселенной,
Полями, морем, небом -- мне близка!
Как остро мы любили мир с тобою
Любовью неразгаданной, слепою!
Те радости и муки без причин.
Та сладостная боль соприкасанья
Душой со всем живущим, что один,
Ты разделял со мною, -- нет названья,
Нет имени для них, -- и до седин
Я донесу порывы воссозданъя
Своей любви, своих плененных сил...
Выписываю эти строфы потому, что в них ярко выражается не только, что Бунин любил в одном из самых ближайших друзей, но и то, чем он сам жил.
Семья Куровских состояла из жены, двух дочерей и сына; все дети были привязаны к Ивану Алексеевичу, который их нежно любил.
Подружился он и с Петром Александровичем Нилусом, дружба длилась многие годы и перешла почти в братские отношения. Он кроме душевных качеств ценил в Нилусе его тонкий талант художника не только как поэта красок в живописи, но и как знатока природы, людей, особенно женщин, -- и всё уговаривал его начать писать художественную прозу. Ценил он в нем и музыкальность. Петр Александрович мог насвистывать целые симфонии.
Сошелся и с Буковецким, ему нравился его ум, оригинальность суждений, меткость слов. С остальными вошел в приятельские отношения, со всеми был на "ты", некоторых любил, например, Заузе, очень музыкального человека (написавшего романс на его слова "Отошли закаты на далекий север"), Дворникова, которого ценил и как художника, маленького трогательного Эгиза, необыкновенно гостеприимного караима. Забавлял его и Лепетич. Познакомился и со старшими художниками: Кузнецовым, Костанди.
Жили в то время Буковецкий с Нилусом на Николаевском бульваре. Иногда Анна Николаевна провожала мужа, а затем приходила и ждала его на скамейке бульвара.
В Москве в 1899 году вышел его перевод "Песни о Гайавате" Лонгфелло. Перевод имел успех и даже был оценен Академией Наук, и Бунин впервые получил денежную премию и золотую медаль в 1903 году. Он трижды был награжден Академией Наук Пушкинскими медалями. Все три золотые медали были у нас украдены в Софии после эвакуации из Одессы в 1920 году.
Отношения его с женой стали портиться главным образом из-за её участия в опере. Элеонора Павловна начала на него сердиться, восстанавливать падчерицу против мужа. И весной он один на неделю-полторы уплыл в Ялту. В одной записи, сделанной его рукой, вопрос: "Почему один?" Вероятно, уехал из-за тяжелой атмосферы. У Анны Николаевны был характер, совершенно невыносимый для Буниных: обидевшись или рассердившись, она замолкала. А все Бунины были отходчивы и враждебного молчания не выносили.
В Ялте он возобновил знакомство с Чеховым, встретившись с ним на набережной, пил у него в аутском саду утренний кофий, -- дача еще строилась. Встретился через несколько дней опять с ним на набережной, он шел вместе с Горьким, и Чехов их познакомил.
В тот день Горький с Буниным провели вместе несколько часов. Бунин зашел к нему, и он показывал карточки своей жены и сына и шелк, купленный на кофточку Екатерине Павловне.
В Ялте же он виделся с Лопатиной, которая после тяжелой зимы была отправлена врачами в Крым. Мать её, многие знакомые, в том числе и моя мама, приписывали её нервную болезнь отъезду Бунина и его женитьбе, не зная её драмы с психиатром.
Они дружески провели несколько вечеров, она сообщила, что её роман "В чужом гнезде" прошел в журнале и выходит отдельной книгой.
Встретился он в Ялте и с Мусей Давыдовой, с которой ему неизменно бывало весело. Она ехидно поздравила его с законным браком. Он нравился ей, было досадно, что он, став женатым, как-бы отделился от их компании.
Заходил он и к Елпатьевским, они тоже строили себе белую дачу где-то очень высоко -- над Ялтой.
3
Летом вся семья Цакни поехала в свое имение "Затишье". Поехали туда и Бунины.
Иван Алексеевич не повез Анну Николаевну к своим родным, -- понимал, что она совершенно из другой среды, и огнёвская жизнь была бы ей до жути непонятна. Душевно они никогда не были близки.
Настоящего интереса к его писаниям она не проявляла. В ней было много восточных черт и никаких "стремлений". По натуре чистая, неиспорченная, не допускающая компромиссов, она была не в состоянии понять сложную натуру мужа.
В "Затишье" и произошел первый разрыв. Всё началось из-за пустяков. К Цакни приехала погостить знакомая чета, которая не понравилась зятю, а он не умел или не хотел скрывать своего отношения к ним. Элеонора Павловна вознегодовала и каким-то способом поссорила его с женой, уверяя её, что он только и любит из всех них собачку. Ссора кончилась тем, что среди лета он уехал в Огнёвку.
Всё же осенью он вернулся. Поехал на Николаев, было "солнечное раннее утро". У супругов состоялся род примирения. Она еще нравилась ему, он на всю жизнь запомнил её серое платье, солнечное утро, когда они куда-то шли.
Репетиции "Жизни за царя" возобновились. И опять "Аня" должна была участвовать в них. И опять "двери на петлях не держались..."
Чаще он стал проводить время с художниками, бывать на четвергах у Буковецкого, ездить в Отраду к Федоровым, заходить на Софиевскую к Куровским, что ей не нравилось, но всё же крупных ссор не было. Работать же, писать по-настоящему он не мог, -- в доме вечный праздник, суета, многолюдство, музыка, шум, обстановка не для писателя.
Новый Год, -- когда поднимались споры, последний ли он в XIX веке или первый в ХХ-том, -- прошел шумно и многолюдно с пением и музыкой.
В январе обнаружилась беременность Анны Николаевны. Она стала еще обидчивее, отношения супругов делались всё напряженней и напряженней. Иван Алексеевич понял, что из их жизни ничего не вышло и не выйдет хорошего и, боясь за её здоровье, с совершенно разбитыми нервами, в начале марта, после длительного, упорного молчания с ее стороны, "уложил свои вещи в чемодан, взял извозчика на вокзал и уехал в Москву".
Юлий Алексеевич испугался его вида и уговорил обратиться к знаменитому профессору по нервным болезням Роту, редкому по душе человеку.
Рот нашел его в дурном состоянии, посоветовал, если это возможно, отправиться в деревню, вести правильный образ жизни, рано ложиться, рано вставать, заниматься физическим трудом и ничего не пить.
Иван Алексеевич быстро уехал в Огнёвку, где вскоре и появился "Листопад". Он начал его раньше, но тут он окончательно его отделал. До Страстной недели прожил у Евгения.
За 1899 год стихов он написал мало: всего четыре стихотворения! И один рассказ в две страницы -- "Поздней ночью". А в 1900 году, после разрыва, в Огнёвке, кроме "Листопада" -- поэмы в пять с половиной страниц, были еще написаны двадцать четыре стихотворения. Из прозы 1900-ым годом помечены "Антоновские яблоки", "Эпитафия" и "Над городом".
Среди записей я нашла на листочке следующую: "Русский грек Николай Петрович Цакни, революционер, женатый на красавице еврейке (в девичестве Львовой), был сослан на крайний север и бежал оттуда на каком-то иностранном пароходе и жил нищим эмигрантом в Париже, занимаясь черным трудом, а его жена, родив ему дочь Аню, умерла от чахотки. Аня только 12-ти лет вернулась в Россию, в Одессу с отцом, женившимся на богатой гречанке Ираклиди, учившейся пению и недоучившейся оперному искусству у знаменитой Виардо, а я, приехав в Одессу в августе 1898 году, случайно познакомился с Цакни и вскоре сделал Ане предложение. От этого брака и родился наш с нею сын Коля, лет пяти умерший после скарлатины.
"На этой фотографической карточке ему...
"Может быть вы знавали в Париже доктора психиатра Львова (высокого, красивого человека)? Это был родной дядя Ани, с которой я разошелся вскоре после её беременности только благодаря тому, что моя теща или, лучше сказать, полутеща..." Тут обрывается.
Ясно чувствуется, что причиной всего их разлада была Элеонора Павловна. Это утверждала и сама Анна Николаевна, когда она видалась с Иваном Алексеевичем уже в мое время.
Маша была замужем, переселилась в Ефремов, с нею жила и Людмила Александровна. Ласкаржевские ждали ребёнка. Иван Алексеевич ежедневно, до самых родов, писал ей письма, умоляя её быть осторожной..,
4
На Страстной Иван Алексеевич едет в Ялту. В Севастополе и Ялте для Чехова Художественным театром давались пьесы ("Эдда Габлер" Ибсена, "Одинокие" Гауптмана, "Чайка" и "Дядя Ваня" Чехова).
Об этом съезде актеров и писателей подробно рассказано в книге "О Чехове" Бунина и в книге "Чехов в воспоминаниях современников".
С этой весны укрепляются дружеские отношения Чехова с Буниным. Антон Павлович оценил талантливость Бунина, и по воспоминаниям Станиславского, всегда находился там, где что-нибудь рассказывает или представляет Бунин, явно предпочитая ему всяких знаменитостей. Вспоминая это, Станиславский прибавляет: "Никто, как Бунин, не умел смешить Антона Павловича, когда он бывал в хорошем настроении".
Значит, и для чужого глаза было заметно, что Ивану Алексеевичу бывало тяжело. Конечно, драма с женой его мучила. Это и ввело в заблуждение Ивана Николаевича Сахарова, решившего, что его плохое настроение вызывается присутствием знаменитостей. И он был так неделикатен, что стал советовать ему скорее уехать из Ялты...
Иван Алексеевич очень рассердился и дерзко ответил, что его литературный путь отличается от других: он будет академиком и неизвестно, кто кого обгонит... Тут сказался в нем его отец.
Из Ялты Иван Алексеевич поехал в Ефремов к матери и Ласкаржевским, на целый месяц. Приехал туда и Юлий Алексеевич, довольный своим положением в редакции журнала "Вестник Воспитания". Издатель Николай Федорович Михайлов предложил ему квартиру при редакции, полное содержание и какое-то ежемесячное вознаграждение. Юлию Алексеевичу, человеку, неприспособленному к жизни, подобные условия подошли, он был освобожден от всяких хозяйственных забот.
Летом в Огнёвке, Иван Алексеевич окончательно подготовил к печати "Листопад". Собираясь отправить свою поэму в "Новую Жизнь", редактором которой был Поссе, он предварительно написал Горькому, близкому сотруднику этого журнала.
Приехав в Москву, он передал её Алексею Максимовичу.
"В овраге" Чехова тоже появилось в "Новой Жизни".
В это время Иван Алексеевич писал "Антоновские яблоки".
Из Москвы, в октябре, Иван Алексеевич едет в Одессу, -- 30-го августа 1900 г. у него родился сын; назвали его Николаем -- в честь деда Цакни. Бунин останавливается не у Анны Николаевны, а живет у Куровских, у которых прекрасная квартира при городском музее.
Отношения с женой не улучшились. Ему стало несказанно тяжело. Анна Николаевна была самолюбива и замкнута по характеру, она чувствовала себя оскорбленной и, по-видимому, не желала даже думать о примирении.
Есть запись Ивана Алексеевича:
"Какой-то Одиссей, какая-то Итака... Почему, зачем вошло это в мою жизнь с детства, как и многое другое -- Авраам, Исаак, Дон-Кихот, Гамлет, Чацкий и т.д.? И нужно же было случиться так, что моя жена была гречанка, род которой был с Итаки!"
В октябре одесская городская управа решила послать Куровского за-границу для обследования рынков в разных городах Европы, и тот стал уговаривать своего друга ехать с ним, так как видел, что опять Бунин приходит в болезненное состояние, -- и он серьезно опасался, что отношения Цакни с Иваном Алексеевичем доведут его до тяжелой нервной болезни.
Иван Алексеевич подсчитав свои средства и, где-то взяв аванс, с радостью согласился, -- ему было приятно отправиться в свое первое заграничное путешествие с таким тонким человеком, как Куровский.
Они "выработали маршрут", как говорилось в семье у Буниных, и в самом конце октября пустились в путь.
5
"Отъезд с Куровским за-границу: Лупов, Торн, Берлин, Париж, Женевское озеро, Вена -- Петербург. Потом я в Москве".
Они побывали в Берлине, Париже, где в этом году была всемирная выставка. Там жила теща Куровского, у которой они и остановились. Это была нервная, с уклоном в психопатию, много курящая женщина, с блестящими карими глазами. Если ей возражали, она сердилась, заявляя: "Со мной нельзя спорить..."
Куровский везде осматривал рынки. Они ходили по музеям, по выставке, очень утомились и с радостью уехали в Швейцарию, где решили передохнуть. Действительно, там они вели чистый образ жизни, бросили курить, пили мало вина и много ходили пешком.
Куровский был редким спутником, с ним всегда было интересно: он, как никто, умел замечать и в людях, и в природе то, что проходило мимо глаз и внимания большинства.
Иван Алексеевич, как я уже писала, был "прямо влюблен в него". Те, кто близко соприкасались с этим человеком: семья, друзья, даже знакомые, -- все относились к нему, как к замечательной личности.
Особенно им было хорошо в Швейцарии. Женева и Женевское озеро отразились в рассказе "Тишина" Бунина, написанном в 1901 году (может быть, когда он гостил на даче Чехова. Во всяком случае, он делал там заметки о их путешествии по Европе).
Иван Алексеевич переводил в то время Манфреда, и ему захотелось заглянуть всюду, где "бывал Манфред". Восхищался, как Манфред, зачерпывает на ладонь воды и бросает её в воздухе вполголоса произнося заклинания. Под радугой водопада появляется Фея Альп.
Ездили они из Женевы на трамвае в горы, где чуть было ни остались без ночлега: пришлось с детьми, данными им в проводники, подниматься выше конечной станции трамвая, но там отель оказался уже закрытым. Дети проводили их вниз. Они продрогли, Иван Алексеевич стал бояться воспаления легких, но, к счастью, не простудился, и наконец, после долгих странствий, они отыскали какой-то пустой отельчик, который не был закрыт окончательно, хотя владельцев в нем уже не было. После ужина они легли спать в ледяной комнате. Утром любовались Монбланом. Затем отправились в Лозанну. Оттуда в Монтрё. Посетили и Шильонский замок. Много ходили пешком. Оба находились в повышенном настроении, и о этих днях не только впоследствии, бывая в Швейцарии, но и перед смертью вспоминал Иван Алексеевич.
Из Лозанны они, распрощавшись с французской Швейцарией, по железной дороге, через Берн, направились в немецкую. В Берне, на вокзале, ели какое-то редкое блюдо, чуть ли не из медвежатины, которое потом, десятки лет спустя, тщетно искал Иван Алексеевич, желая угостить им меня, когда мы бывали с ним на этом вокзале.
В Туне они не остановились, а проехали вдоль Тунского озера до Интерлакена, где сделали привал. Там они купили шерстяные чулки, горные палки, а Иван Алексеевич еще теплый картуз и варежки. Решили, несмотря на серую погоду, отправиться в горы, -- ведь Манфред был у Юнгфрау... Нашли за 15 франков проводника и поехали к вечным снегам Юнгфрау. По дороге кучер вызвал в одном селении из домика своего знакомого, сказал ему что-то, и тот вынес очень длинный рог и пустил звук. Эхо отозвалось на тысячу ладов. Об этом Иван Алексеевич никогда не мог забыть. Он сравнивал его с аккордом, взятым на хрустальной арфе могучей рукой в царстве гор и горных духов... Жалел, что мне не довелось услышать ничего подобного.
Погода разгулялась. Стало солнечно. Внизу, в долине еще осень, а там, где они ехали -- зима. Кучер все время "пел дико иодельн, -- это глубокое нутряное пение".
На следующий день они в поезде доехали до зубчатой дороги, чтобы подняться еще выше. Но, увы, она была уже закрыта. Тогда они решили подниматься в горы пешком. Дорога сначала шла еловыми лесами. Выйдя из них, они увидели Ангер и Юнгфрау с Мёнком. Оттуда по снегу они добрались до Мюрена. Нашли в "этой горной тишине" пустой отель. На этот раз их приняли, подали вкусный обед. Потом Куровский в пустой гостиной играл Бетховена: "И я почувствовал на мгновение все мертвое величие гор" -- рассказывал, вспоминая о вечере среди величественных снегов, Иван Алексеевич.
Из Интерлакена поплыли по Бриенцкому озеру до Бриенца, находящегося на противоположной стороне его. Из Бриенца через Брюнинг попали в Люцерн, где их захватил дождь. На следующий день отправились по озеру до Фиснау, чтобы подняться на Риги-Кульм. Но горная дорога не действовала, и они опять решили подниматься пешком. Погода была серая, вокруг -- листопад; шли более пяти часов, уморились очень, шли одно время среди облаков, в мертвой тишине. "С нас, как с лощадей, валил пар". По дороге в каком-то, еще не совсем закрытом отельчике перекусили на скорую руку. Долго шли по снегу. Туман не рассеялся. И они сокрушались, что не увидят во всей красе Бернских Альп. Но все же до Риги-Кульм добрались. На их счастье в одном из трех отелей прислуга еще оставалась. Их впустили, подали обед, и они переночевали в ледяной комнате. Спали, не раздеваясь, в шапках.
На следующее утро туман не рассеялся, и знаменитый на весь мир вид остался для них скрытым.
Из Люцерна они поехали в Цюрих, где Куровский осматривал рынки, а затем направились в Мюнхен и Вену. Конечно, кроме базаров и рынков, они побывали и в картинных галереях, а в Вене глубокое впечатление на них произвел собор Святого Стефана с его замечательным органом.
Из Вены они поехали в Петербург, где тоже не миновали Эрмитажа, музея Александра III, музея Штиглица.
Куровский поехал домой, в Одессу, а Иван Алексеевич в Москву, где пробыв недолго, отправился в Огнёвку, но и там он не усидел и вернулся в Белокаменную.
Зимние швейцарские горы отразились у Бунина в "Маленьком романе" (первое заглавие "Старая песнь"), написанном много позднее, уже при мне, 1909-1926 г.
В 1937 году мы с Иваном Алексеевичем провели несколько дней в швейцарском курорте Вегесе. Из Вегеса он доплыл на пароходе до Фиснау и поднялся, только не пешком, а по зубчатой дороге на Риги-Кульм и, наконец, увидал во всей красе панораму Бернских Альп, которой ему с Куровским, когда они были молоды и счастливы своим поэтическим странствием, не удалось насладиться.
6
В Москве к этому времени переорганизовался по-новому, в расширенном виде, кружок "Парнас". Возник он в первой половине девяностых годов прошлого столетия из небольшого содружества "Парнас". Он состоял из молодых людей купеческого звания, страстно любивших литературу и желавших знакомить друг друга со своими опытами. Беллетрист Телешов, поэт-переводчик Шевченко Белоусов и драматург Махалов были основателями его. "Парнас" собирался в низких антресолях старого дома Телешовых на Валовой улице в Замоскворечье. Первое время интересы его ограничивались лишь отечественной литературой и тем, что писали его члены, но по мере того, как молодежь крепла, начиная кое-где печататься и расширять свои литературные знакомства, характер содружества стал понемногу меняться. Известный в то время писатель Михеев, очень своеобразный человек, знаток западной литературы, первый обратил внимание этих писателей на Ибсена, пробудил интерес к заграничным писателям; художественный критик Сергей Глаголь (Голоушев) явился связью с миром художников; Ю. А. Бунин, вошедший в этот кружок, заразил молодых литераторов общественностью. Понемногу стали примыкать к нему и другие писатели, сначала москвичи, потом иногородние: Чехов, Тимковский, Хитрово, -- любитель литературы и сам писавший, редактор "Русской Мысли" Гольцев, литератор и изобразитель своих юмористических и забавных сценок -- Ермилов, председатель "Общества любителей Российской Словесности" Грузинский, писатель из народа Семенов, А. М. Федоров, Короленко, Куприн...
С 1900 года писатели собирались по-прежнему у Телешова, но уже не на Валовой улице, а на Чистых Прудах (куда он переехал после своей женитьбы на художнице Елене Андреевне Карзинкиной, принадлежавшей к одной из самых видных и просвещенных купеческих фамилий), сначала собирались по вторниками, а потом неизменно по средам, и "Парнас" был переименован в "Среду" или "Середу". Число членов этого кружка продолжало расти. К этому времени вошли в него: брат хозяйки Александр Андреевич Карзинкин, льняной король, знаток живописи, член художественного Совета Третьяковской галереи и любитель литературы, особенно стихов, Горький, который вскоре рекомендовал в члены "Среды" Андреева, а потом и Скитальца, Чириков, Серафимович, Вересаев, Гарин-Михайловский; Андреев в свою очередь привел на "Среду" Бориса Зайцева, большого поклонника Леонида Николаевича, совсем еще юного студента.
После собрания, когда кружок окрестили именем "Среды" и когда за обильным ужином было много выпито, уже на улице, кто-то сказал:
-- А как-бы, братцы, не заела нас Среда...
И быстро, как это иной раз бывало с младшим Буниным, он ответил:
Я не боюся, господа,
Чтобы заела нас Среда
Но я боюсь другой беды,
Чтоб не пропить бы нам Среды...
Елена Андреевна Телешова отличалась редкой скромностью и застенчивостью, всегда просто одетая, в темном, приютившаяся на уголке стола, она не казалась хозяйкой; на Среде с публикой, иногда, какая-нибудь актриса, ее не знавшая, обращалась к ней с вопросом:
-- А где здесь хозяйка?
Она не переносила убийства, и в их имении целая конюшня была отдана слепым лошадям.
Во время Великой войны она с утра до вечера кроила белье для раненых, так что у нее болели пальцы правой руки от ножниц.
Тип лица у нее был восточный, красивый. Она была образована, очень начитана.
-- Из всех друзей только Юлий Алексеевич читал столько, сколько я, -- говорила она мне с сокрушением, -- писатели вообще читают мало...
Когда подрос её сын, Андрюша, она стала ему и мужу передавать содержание произведений иностранных авторов, еще не переведенных на русский язык.
Мать Карзинкиных, красавица, в девичестве Рыбникова, была сестрой собирателя народных песен. У неё была замечательная библиотека, много книг в художественно-изящных дорогих переплетах. Приобретала она и картины лучших русских мастеров, среди них был "Христос на Генисаретском озере" Поленова, где так тонко передан цвет неба и воды. Эта картина висела у Телешовых в столовой, когда они переехали на Покровский бульвар в дом Карзинкина.
7
Я нашла среди бумаг Ивана Алексеевича следующую страницу: "С начала нынешнего века началась беспримерная в русской жизни вакханалия гомерических успехов в области литературной, театральной, оперной... Близился большой ветер из пустыни... И все-таки -- почему же так захлебывались от восторга не только та вся новая толпа, что появилась на русской улице, но и вся так называемая передовая интеллигенция -- перед Горьким, Андреевым и даже Скитальцем, сходила с ума от каждой премьеры Художественного театра, от каждой новой книги "Знания", от Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, который вопил о "наставшем преображении мира", на эстрадах весь дергался, приседал, подбегал, озирался бессмысленно-блаженно, с ужимками очень опасного сумасшедшего, ярко и дико сверкал восторженными глазами? "Солнце всходит и заходит" -- почему эту острожную песню пела чуть не вся Россия, так же, как и пошлую разгульную "Из-за острова на стрежень"? Скиталец, некое подобие певчего с толстой шеей, притворявшийся гусляром, ушкуйником, рычал на литературных вечерах на публику: "Вы -- жабы в гнилом болоте!" и публика на руках сносила его с эстрады; Скиталец всё позировал перед фотографами то с гуслями, то в обнимку с Горьким или Шаляпиным! Андреев всё крепче и мрачнее стискивал зубы, бледнел от своих головокружительных успехов; щеголял поддёвкой тонкого сукна, сапогами с лакированными голенищами, шелковой рубахой на выпуск; Горький, сутулясь, ходил в черной суконной блузе, в таких же штанах и каких-то коротких мягких сапожках".
Еще запись:
"Писателем я стал, вероятно, потому, что это было у меня в крови: среди моих дальних родичей Буниных было не мало таких, что тяготели к писательству, писали и даже печатали, не приобретя известности, но были и такие, как очень известная в свое время поэтесса Анна Бунина, был знаменитый поэт Жуковский, сын тульского помещика Афанасия Ивановича Бунина и пленной турчанки, получивший фамилию своего крестного отца Жуковского только потому, что был он сыном незаконным. Я еще мальчиком слышал много рассказов о нем в нашем доме, слышал от моего отца и о Льве Толстом, с которым отец, тоже участник Крымской кампании, играл в карты в осажденном Севастополе, слышал о Тургеневе, о какой-то встрече отца с ним где-то на охоте... Ярое в средней России, в той области, откуда вышли не только Анна Бунина, Жуковский и Лермонтов, -- имение Лермонтова было поблизости от нас, -- но вышли Тургенев, Толстой, Тютчев, Фет, Лесков... И всё это: эти рассказы отца и наше со всеми этими писателями общее землячество, всё влияло, конечно, на мое прирожденное призвание. Мне кажется, кроме того, что и отец мой мог стать писателем: так сильно и тонко чувствовал он художественную прозу, так художественно всегда всё рассказывал и таким богатым и образным языком говорил. И немудрено, что его язык был так богат. Область, о которой я только что сказал, есть так называемое Подстепье, вокруг которого Москва, в целях защиты государства от монгольских набегов с юго-востока, создавала заслоны из поселенцев со всей России".
Привожу заметку о родителях и тетке Ивана Алексеевича, внучатой племянницы Людмилы Александровны, княгини Маргариты Валентиновны Голицыной, -- в девичестве Рышковой, в которой тоже течет бунинская кровь, -- жившей в имении родителей напротив усадьбы Буниных в Озерках, по другую сторону пруда:
"Насколько я помню Людмилу Александровну (пишет она о матери Ивана Алексеевича), она была небольшого роста, всегда бледная, с голубыми глазами, неизменно грустная, сосредоточенная в себе, и я не помню, чтобы она когда-нибудь улыбнулась.
Я видела ее в последний раз в Глотове (Это, значит, во время Японской войны, когда она жила с Машей и внучатами у Пушешниковых, а Ласкаржевский был призван на войну. В. М.-Б.)
В противоположность Людмиле Александровне, Алексей Николаевич (муж ее) был выше среднего роста, довольно таки плотного сложения, с открытым, веселым розовым лицом, с бело-седыми волосами, которые заканчивались на шее локонами. Был всегда оживлен, весел, быстр, очень хорошо играл на гитаре и пел русские песни; он отличался остроумием.
Варвара Николаевна Бунина (сестра Алексея Николаевича), -- её помню уже в глубокой старости. Она была небольшого роста, сгорбленная, с бледным восковым, овальным лицом, с крючковатым носом, а её острый подбородок загибался вверх, и это мне в детстве напоминало открытый клюв птицы. Была она очень живая, веселая: помню, как у нас она играла на фортепьяно и пыталась что-то подпевать своим беззубым, шамкающим ртом. Она была, как-бы, знаешь, ненормальна, например, когда моя бабушка ей предлагала ехать говеть, она отвечала, что её "каждый день Царица Небесная и без того приобщает". Жила она во флигеле, в нескольких саженях от дома Буниных (в Каменке) и, когда Митя (сын ее племянницы, Софьи Николаевны Пушешниковой) со своими сверстниками, вывертывая полушубки вверх овчиной, пугали её, она отлично их узнавала и кричала в окно: "Митя, Николашка, Вася, не пугайте меня, я до смерти боюсь!" Вообще она в жизни была очень неряшлива, ходила иногда без белья, в одном халате, но тщательно запахиваясь, а на голове её был какой-то странный шлык, из-под которого торчали седые пакли волос. Однажды она лежала на траве и спала. Здесь же ходили куры, и петух, набросившийся на неё, выклевал у неё глаз.
Когда мы об этом узнали, то спросили у Алексея Николаевича, как же это произошло? Он на это нам ответил:
-- Навозну кучу разгребая, петух нашел жемчужное зерно, -- он всегда острил.
Умерла она 83 лет, а в каком именно году, не помню, так как была в эту пору в Ельце.
Добавлю, что в 1901 году умер в Орле у своей племянницы Бессоновой, Николай Иосифович Ромашков, воспитатель и учитель Ивана Алексеевича".
Запись Ивана Алексеевича, относящаяся к этому времени:
"Поле, осень, мелкий дождь.
На дороге в грязи стоят новые беговые дрожки с новыми медными гайками на втулках колес. На дрожках возле щитка сидит в кошёлке связанный индюк, тянет бугристую малиновую голову. На меже возле дороги лежит вниз лицом пьяный мужик, бормоча ругается. Высокая темная лошадь, запряженная в дрожки, по-человечески смотрит на него, повернув голову".