1
Марья Павловна Чехова, собираясь на рождественские каникулы с матерью в Ялту, пригласила Ивана Алексеевича, когда он зашел к ней, погостить у них на праздниках.
-- Мы не так будем одиноки на Святках без Антоши, -- говорила она: Чехов проводил ту зиму в Ницце.
Ивана Алексеевича прельстило это приглашение: зимой в Крыму он не бывал и пожить в уютном гостеприимном доме ему, бездомному, было по душе.
Вслед за Марьей Павловной и Евгенией Яковлевной он приехал в Аутку. И сразу почувствовал себя хорошо: по утрам, в погожие дни, солнце заливало его комнату; хозяйки были заботливыми, мастерицами в кулинарном искусстве, умели создавать подходящую для писателя обстановку.
Антон Павлович, как это выяснилось после опубликования его писем, был доволен, что Бунин гостит у них и жалел о своем отсутствии.
Евгения Яковлевна полюбила гостя и закармливала его, а с Марьей Павловной у Ивана Алексеевича возникала дружба.
Они ездили в Учан-Су, Гурзуф, Су-ук-Су. Марья Павловна рассказывала о юности и молодости брата, о его неистощимом веселье и всяких забавных выдумках, о Левитане, которого она талантливо копировала, подражая его шепелявости, -- он, например, вместо Маша произносил Мафа, -- о его болезненной нервности, психической неустойчивости. Поведала и о том, что "ради Антоши" она отказалась выйти замуж:
-- Когда я сообщила ему о сделанном мне предложении, то по лицу его поняла, -- хотя он и поздравил меня, -- как это было ему тяжело... и я решила посвятить ему жизнь...
Рассказывала и о увлечениях Антона Павловича, иногда действительных, иногда воображаемых. Он был очень скрытен и о своих сердечных делах никому вообще не говорил.
Занята была Марья Павловна и продажей именьица Кучукоя Перфильевой.
Вскоре по приезде в Ялту Марья Павловна в письме к брату привела только что сочиненные строки Бунина:
Позабывши снег и вьюгу,
Я помчалась прямо к югу,
Здесь ужасно холодно,
Целый день мы топим печки,
Глядим с Буниным в окно
И гуляем, как овечки.
Последняя строчка ей не понравилась, она нашла ее "глупой". А Иван Алексеевич утверждал, что она самая лучшая...
В такой спокойной обстановке, полной забот о нем, Иван Алексеевич еще никогда не жил. И несмотря на свою семейную драму, боль от которой он, впрочем, скрывал, за едой бывал оживлен и остроумен, чем особенно пленил Евгению Яковлевну.
По утрам и днем, когда он сидел дома, он начал приводить в порядок свои заметки о путешествии с Куровским, а потом засел за рассказ "Сосны", который и окончил после отъезда Марьи Павловны (12 января). Она просила его не оставлять "мамаши" до возвращения Антона Павловича.
После её отъезда стало еще тише и спокойнее, и Иван Алексеевич быстро закончил свой рассказ. Он, как я уже упоминала, всегда писал о северной зиме, когда жил на юге; вероятно, в другой обстановке в его воображении все возникало ярче, мелочи отпадали, оставалось только главное, типичное.
За 1901 год написано восемь рассказов.
На творчество Бунина путешествия действовали всегда очень плодотворно. Писать же он должен был в спокойной обстановке, в простой, но удобной для него комнате. Он всегда утверждал, что знает, в какой комнате он может писать, а в какой нет.
С Евгенией Яковлевной он жил душа в душу. В свободные от занятия и прогулок часы или за столом он расспрашивал её о Антоне Павловиче, о его детстве, ранней юности, и она, со счастливым лицом, радостно предавалась воспоминаниям.
Запись Ивана Алексеевича:
"Зима 1901 г., я всё еще жил у Чеховой. Моя запись: "Зима 1901 г. я у Чеховой. Су-ук-Су..."
"Крым зима 1901 г. на даче Чехова.
"Чайки, как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки, возле клонящейся лодки. Пена, как шампанское.
Провалы в облаках -- там какая-то дивная неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помет. Бакланы. Су-ук-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака.
Красавица Березина (!)".
31 января в Москве первое представление "Трех сестер". Марья Павловна обещала прислать телеграмму к Синани, в книжный магазин. Евгения Яковлевна волновалась. Арсений, чеховский слуга, был послан вниз, в Ялту. Собрались кое-кто из друзей, зная о обещанной телеграмме, на дачу Чехова: начальница ялтинской женской гимназии Варвара Константиновна Харкевич, Середины и еще кто-то. Когда раздался телефонный звонок, и Иван Алексеевич подбежал и взял трубку, то услышал радостный задыхающийся голос Арсения: "Успех аграмадный"... Эту фразу Иван Алексеевич часто повторял при подходящих случаях.
В середине февраля вернулся домой из Италии Антон Павлович. Накануне его приезда Иван Алексеевич переехал в гостиницу "Ялта". Провел тяжкую ночь, -- в соседнем номере лежала покойница. Чехов подтрунивал над ним за его страх перед мертвыми...
Он требовал, чтобы Иван Алексеевич бывал у них с утра ежедневно, и они иногда, с прихода Ивана Алексеевича до тех пор, пока позовут их в столовую, оставались в кабинете, просматривая газеты, журналы, приходившие в большом количестве со всех концов России. Иногда они часами молчали, а бывало Чехов разражался смехом, прочтя что-нибудь забавное в провинциальной прессе, и они бранили рецензентов, критиков за полное непонимание того, о чем они писали. Нередко Чехов укорял своего младшего собрата за малописание, за то, что он относится к литературе, как дилетант... но об этом уже рассказывал сам Иван Алексеевич в книге "О Чехове".
Антон Павлович в то время почти всегда держал корректуру своих произведений. Когда он уставал, то иной раз Иван Алексеевич брал какой-нибудь из прежних, иногда даже полузабытых автором рассказов с подписью Чехонте и начинал читать. И как заразительно смеялся Чехов! ... Особенно смеялся он, когда слушал "Ворону", восхищаясь, как Бунин изображал пьяных, -- много он с детства на них насмотрелся. Однажды, после чтения рассказа "Гусев", который высоко ценил Иван Алексеевич, чего и не скрыл от Чехова, тот, помолчавши, неожиданно сообщил ему, что он женится.
Ивану Алексеевичу не нужно было спрашивать -- на ком? Он был дружен и с Ольгой Леонардовной, но всё же не думал, что их увлечение кончится браком.
Он всегда утверждал, что для Чехова брак был смертельной опасностью, "хуже Сахалина"... Понимал и драму Марьи Павловны, "как ни верти, а хозяйкой станет Ольга Леонардовна, особенно, если она бросит театр. А если не бросит, то какое одиночество и какую тоску будет чувствовать он, когда она -- будет жить в Москве, а он -- в Ялте, где у него очень мало близких и друзей. Но, понятно, Иван Алексеевич ему ничего не сказал, а Чехов стал шутить, что немки тщательней умываются, любят порядок и детей лучше воспитывают...
Вероятно, сам Антон Павлович понимал всё не хуже Ивана Алексеевича, но судя по письмам Книппер, она настаивала на браке. Чехов был увлечен ею, соединяло их и то, что она играла в его пьесах, она как бы являлась связью его с Художественным театром, который хотя и боготворил его, но всё же пьесы его понимал не по-чеховски, а по-своему, что всегда раздражало автора.
В феврале погода в Ялте была мягкая, приятная. Приехал из Петербурга Миролюбов. У Чеховых толпились гости, от которых он страдал. Приятен ему был только Иван Алексеевич, -- в письме к Ольге Леонардовне он пишет:
"Здесь Бунин, который, к счастью, бывает у меня каждый день".
Они рассказывали друг другу о своей жизни, но все же не были до конца откровенны. Я уже писала, что Иван Алексеевич поднимал дух Чехова. Ведь для туберкулёзных больных настроение, или, как теперь говорят, мораль, играет большую роль. И при нем Антон Павлович почти всегда был весел, оживлён, любил над ним подшучивать. Он любил вместе с ним выдумывать всякие забавные истории. Это, конечно, возбуждало и младшего писателя, он становился неистощим на выдумки, поэтому-то Антон Павлович и писал, что Бунин, "к счастью, бывает каждый день..."
Чехов в это время как раз занимался изданием своих сочинений у Маркса. Многие рассказы он переделывал, чуть ли ни писал заново, -- до того они ему не нравились. Но Маркс требовал, чтобы всё напечатанное было предоставлено ему.
В конце февраля Иван Алексеевич должен был покинуть Ялту, о чем Чехов с большим огорчением сообщил невесте.
2
Ранней весной 1901 года Синод отлучил Толстого от Церкви. Для Ивана Алексеевича, как и для всей той России, которая почитала великого писателя, это было большим потрясением.
В письме от 24 марта Чехов выражает сожаление, что Бунин уехал и спрашивает, когда они увидятся. Сообщает, что весной он будет в Москве и остановится в гостинице "Дрезден".
В конце марте Иван Алексеевич приехал в Одессу. В письме он запросил Чехова, не согласится ли Антон Павлович позировать скульптору Эдварсу, его приятелю, талантливому человеку. Чехов попросил отложить сеансы до осени, так как он в апреле уезжает из Ялты.
Ивана Алексеевича из Одессы потянуло опять в Ялту, -- несмотря на дружбу с художниками, ему всякий раз там было очень тяжело. Были и осложнения у него со свиданиями с сыном. И он написал Антону Павловичу, что, может быть, на Страстной он опять попадет в Крым.
Чехов обрадовался и ответил, что будет его ждать.
На Страстной Иван Алексеевич приплыл в Ялту, куда приехала и Марья Павловна, и совершенно неожиданно с нею прибыла и Ольга Леонардовна. Антон Павлович был оживлен, весел и, несмотря на то, что у Чеховых гостила Книппер, продолжал настаивать, чтобы Иван Алексеевич бывал у них с утра до позднего вечера, и когда тот отказывался, то никаких отговорок не принимал.
Куприн жил тоже в Ялте, он снял комнатку в Аутке и часто бывал в гостеприимном доме Чеховых.
Иван Алексеевич привел Куприна к Елпатьевским. Они недавно отстроили высоко над Ялтой свою белую дачу.
Елпатьевский, по словам дочери, всегда относился к Бунину с любовью. Ему нравились его рассказы, особенно "На край света" и "Тарантелла" (теперь озаглавленная: "Учитель"). И Иван Алексеевич, когда бывал в Ялте, поднимался к ним.
Вот еще выписка из письма баронессы Врангель, дочери С. Я. Елпатьевского:
"Иван Алексеевич после своей женитьбы на барышне Цакни, родственнице наших знакомых в Балаклаве, часто приезжал в Ялту и всегда бывал у нас.
Отец угощал его вином из погреба Токмакова, которым они запивали жареную скумбрию, под бесконечную критику писателей, на которых они смотрели по-разному.
Когда они пришли к нам с Куприным, рассказы которого Сергей Яковлевич ценил, то в кабинете они залюбовались отражением в стенном зеркале Учан-су и всей перед ней долиной..."
Куприн после этого стал частым гостем Елпатьевских. Ему нравилась дочь "Людмилочка" (или "Лёдя", как звали ее родные), интересна была и жена Елпатьевского, Людмила Ивановна, красивая, статная, породистая женщина с сильным характером.
Вот запись Ивана Алексеевича о пасхальном визите к В. К. Харкевич:
"Весной 1901 г. мы с Куприным были в Ялте (Куприн жил возле Чехова в Аутке). Ходили в гости и к начальнице ялтинской женской гимназии Варваре Константиновне Харкевич, восторженной даме, обожательнице писателей. На Пасхе мы (с Куприным) пришли к ней и не застали дома. Пошли в столовую к пасхальному столу, и веселясь, стали пить и закусывать.
Куприн сказал: "Давай напишем и оставим ей на столе стихи"; и стали, хохоча, сочинять, и я написал:
"В столовой у Варвары Константиновны
Накрыт был стол отменно-длинный,
Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки --
И вдруг ни крошки, ни соринки:
Все думали, что это крокодил,
А это Бунин в гости приходил".
Написал он на скатерти, а хозяйка потом вышила эти строки. У Чеховых долго смеялись их выходке.
Ольге Леонардовне нужно было вернуться в театр в начале пасхальной недели, и она уехала в Москву: уехал и Куприн, а Бунин оставался еще некоторое время.
14 апреля они, -- Марья Павловна, Антон Павлович и Иван Алексеевич, -- отправились завтракать в Су-ук-Су. Там при гостинице был ресторан с большим залом, выходящим на море, с гостиными в мягких удобных креслах. Во время завтраков и обедов играли итальянцы, иногда исполнявшие неаполитанские песни. Владелицей этого курорта была красавица Березина, вдова инженера.
Завтрак прошел оживленно, Чехов был весел, все были в самом лучшем расположении духа. Когда пришло время расплачиваться, Иван Алексеевич вынул кошелек, Антон Павлович удержал его руку, сказав, что дома он представит ему счет. Вернувшись, он с лукавым видом что-то долго писал и считал на бумажке, потом протянул её Ивану Алексеевичу со словами:
-- Вот, господин Букишон, извольте заплатить.
Иван Алексеевич прочел:
Счет Господину Букишону.
1 переднее место у извозчика . . . . . 5 р.
5 бычков ала фам о натюр. . . . . . . . 1 р. 50 к.
1 ╫ бут. вина экстра сек . . . . . . . . . 2 р. 25 к.
4 рюмки водки. . . . . . . . . . . . . . . . . 1 р. 20 к.
1 филей . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 р.
2 шашлыка из барашка . . . . . . . . . . 2р.
2 барашка . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 р.
Салад тирбушон . . . . . . . . . . . . . . . 1р.
Кофей . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 р.
Прочее . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 11 р.
Итого 27 р. 75 к.
20 апреля Чехов пишет Ивану Алексеевичу укоризненное письмо по поводу того, что он сосватал его с "Скорпионом"...
"Зачем вы ввели меня в эту компанию, милый Иван Алексеевич? Зачем?
Зачем?"
В мае Чехов, через академика А. Ф. Кони, хлопочет, посылая книгу стихов Бунина в Академию "на пушкинскую премию" (если не ошибаюсь, это были "Листопад", сборник стихов, и перевод "Гайваты" Лонгфелло).
Летом Иван Алексеевич, узнав, что Чехов на кумысе, из Огнёвки пишет ему, а ответное письмо получает от 30 июня; в нем Чехов просит поздравить его с законным браком, но письмо адресовать уже в Ялту. Из этого письма узнаем, что Иван Алексеевич в скором времени едет в Одессу. Чехов пишет: "Не забывайте, что от Одессы до Ялты рукой подать, приехать нетрудно". Это письмо он и подписал "Аутский мещанин"...
Ивана Алексеевича тянуло в Одессу к сыну, и некоторые думали, что, может быть, если бы Анна Николаевна не была так непримирима, то они бы сошлись и наладили свою жизнь. (В будущем она станет жалеть о своей непримиримости и объяснять её влиянием мачехи). Но, мне кажется, едва ли им удалась бы совместная жизнь, уж очень разные у них были и натуры и характеры. Да и могла ли она побороть, будучи такой молодой и неопытной, свою гордость, своё самолюбие: когда дело шло относительно обстановки для писания, ей приходилось бы всегда уступать. Насколько я знаю, Иван Алексеевич два года после разрыва надеялся на примирение. Перестал же он этому верить, махнул рукой только в 1902 году.
Незадолго до своей кончины Иван Алексеевич мне передал, что один раз Антон Павлович очень деликатно коснулся этой стороны его жизни, указав, что сын будет очень страдать от разрыва родителей. Рассказывая мне это, Иван Алексеевич, улыбнувшись, заметил: "Это влияние Авиловой, как я теперь понимаю, -- она говорила Чехову: "Ведь непременно должны быть жертвы... Прежде всего -- дети. Надо думать о жертвах, а не о себе".
Но Чехов не имел представления о Анне Николаевне, не знал он по-настоящему и той жизни, которая велась у Цакни и которую Анна Николаевна не хотела бросать, не знал он до конца и характера Ивана Алексеевича, человека очень необычного, сложного, не умеющего приспособляться, могшего писать только в созданных им самим условиях.
В августе Бунин написал Чехову из Одессы и задал Антону Павловичу ряд вопросов. Чехов ему отвечает, что после 1 сентября он остается вдвоем с Евгенией Яковлевной. Просит художника Нилуса, которому хотелось написать портрет, отложить сеансы до весны, так как он очень занят, а потом скоро уедет в Москву. Намерению же Ивана Алексеевича приехать он очень обрадовался: "Буду (с первого сентября) день и ночь сидеть на пристани и ожидать парохода с Вами... Не обманите, голубчик... Поживем в Ялте, а потом вместе в Москву поедем, буде пожелаете..."
В этот период своей жизни он никому писем таких не писал.
4 сентября Иван Алексеевич на пароходе идет в Ялту. 8-го обедает на аутской даче с каким-то прокурором. И опять ежедневно бывает у Чехова. Сначала Антон Павлович чувствовал себя больным, но 9 сентября в письме к жене он сообщает: "Теперь я здоров. Ходит ко мне каждый день Бунин".
В это время в Ялте жил актер Орленев, которого Иван Алексеевич увидел в первый раз и нашел его талантливым, но очень нервным человеком.
Собрался было Чехов перед отъездом в Москву позавтракать с Иваном Алексеевичем в Гурзуфе, но поездку пришлось отменить: Чехов получил приглашение к Льву Николаевичу Толстому в Гаспру.
В этот день Иван Алексеевич отправился с Елпатьевским в Массандру, где познакомился с Николаем Карловичем Кульманом, который ему понравился своими живыми глазами, веселостью и остроумием, хотя он и оказался победителем какой-то Веры Ивановны, за которой они оба ухаживали, пробуя вино в подвалах Удельного ведомства, заведовал которыми некий Качалов.
По возвращении в Ялту Иван Алексеевич тотчас поспешил к Чехову, чтобы узнать о его посещении Толстого, и с большим интересом слушал, что рассказывал тот, всячески восхищаясь Львом Николаевичем. Чехов признавался, что боится его. И опять говорили о глазах Анны, "которые она сама видит, как они светятся в темноте", и как это написал Толстой, словом, весь вечер был посвящен Льву Николаевичу. И за ужином Антон Павлович еще усерднее подкладывал на тарелку своему любимому гостю и сам немного больше ел и меньше ходил по столовой.
Это случилось за три дня до отъезда Ивана Алексеевича в Москву. Он тогда спешно уехал из Ялты на тройке в Симферополь, где поймал курьерский поезд.
Не знаю точно в каком году Иван Алексеевич встретил Рахманинова в Ялте, но знаю только то, что эта встреча произошла до 1902 года. Я думаю осенью 1901 года, когда Ивана Алексеевича познакомили с Сергеем Васильевичем на каком-то ужине в гостинице "Россия". Знаю одно -- в те времена Рахманинов еще не был женат.
За ужином они оказались рядом и сразу же разговорились. Оказалось, что у них одинаковое мнение относительно того, что в те времена начали называть "декадентством". За ужином они пили Абрау Дюрсо, затем встали из-за стола и пошли на террасу. Сошли в сад и за разговором не заметили, как очутились на молу. Сели на канаты и от нелюбимого ими декадентства перешли к любимым поэтам. И так они тогда увлеклись беседой, вспоминая стихи, что не заметили, как прошла ночь. Иван Алексеевич, говоря о ней, определил ее, как беседу, которая могла быть во времена романтические, во времена Герцена, Станкевича, Тургенева.
Я думаю, что тогда Рахманинов приехал в Ялту с Шаляпиным, которому он аккомпанировал.
Однажды в Жуан ле Пен, за завтраком у Марка Александровича Алданова, Сергей Васильевич в присутствии Ивана Алексеевича, Галины Николаевны Кузнецовой, Татьяны Сергеевны (младшей дочери Рахманинова), Леонида Федоровича Зурова и меня рассказал, как Чехов однажды после концерта заметил ему:
-- Из вас выйдет большой музыкант.
-- Почему вы так думаете? -- спросил Сергей Васильевич.
-- Я смотрел всё время на ваше лицо за роялем.
В Москве Бунин часто захаживал к Чеховым на Спиридоновку, в дом Бойцова, в двух шагах от Большого Вознесения. Они сняли флигель во дворе, квартира была уютная, Чехову она нравилась, но дамы находили, что она тесна.
А Куприн в это время переехал в Петербург. Стал близким сотрудником в "Мире Божьем", -- его очень оценила издательница Александра Аркадьевна Давыдова, в доме которой он стал частым гостем.
Летом, будучи в деревне, Иван Алексеевич писал стихи, и среди них "На глазки синие прелестные..." Это стихотворение, конечно, о сыне... Привожу его:
На глазки синие, прелестные
Нисходит сумеречный хмель:
Качайте, ангелы небесные,
Все тише, тише колыбель.
В заре сгорели тучки вешние
И поле мирное темно;
Светите, дальние, нездешние,
Огни в открытое окно.
Усни, усни, дитя любимое,
Цветок, свернувший лепестки,
Лампадка, бережно хранимая
Заботой Божеской руки.
Всего стихов было им написано около пятидесяти. Лучшими из них он считал: "Был поздний час...", "Зеленый цвет морской воды", "Раскрылось небо голубое...", "Зарницы лик, как сновиденье..." За 1901 год были написаны рассказы: "Новая дорога", "Сосны", "Мелитон", "Костер", "В августе", "Осенью", "Новый год", "Тишина". Начиная с весны он стал посылать их в разные журналы ("Жизнь", "Мир Божий", "Журнал для всех", "Русскую Мысль").
В конце октября Чехов, покинув Москву, уехал в Ялту. Но и после его отъезда Иван Алексеевич часто бывал в его семье, с которой он сходился все больше.
В те дни в Москве много говорили о новой пьесе Немировича-Данченко "В мечтах". Книппер играла в ней роль очень шикарной дамы, и ей нужно было заказать туалеты у лучшей портнихи. Роль красавицы отдана была Андреевой, и, действительно, она в ней была изумительно хороша. Кантату для этой пьесы написал Гречанинов... Шла речь и о новых постановках: "Михаил Крамер", "Дикая утка". Радовались успеху "Одиноких" и тому, что в театре строят планы о переезде в новое помещение, ибо в Каретном ряду много неудобств, уже тесно.
В начале ноября Горький с семьей должен был из Нижнего-Новгорода переехать в Крым. Он хотел провести день в Москве, повидаться с друзьями, поговорить о делах "Знания" с Пятницким (нарочно приехавшим для этого из Петербурга), и с переводчиком Шольцем, который тоже ждал Горького в Москве.
Поезд пришел утром, но власти Горькому не разрешили провести день в Москве, семье же позволили поехать в город. Екатерина Павловна сразу кинулась к Телешовым и сообщила о запрещении, потом направилась к Пятницкому, где застала Шольца. Телешов известил Андреева, Бунина, и они все поехали на Курский вокзал, но там узнали, что вагон с Горьким отправлен в Подольск, где он и пробудет до вечернего севастопольского поезда, в котором и поедет его семья. Тогда все приехавшие встречать Горького на вокзал с первым же поездом отправились к нему в Подольск.
Об этом подробно рассказывает Н. Д. Телешов в своей книге "Записки писателя".
Иван Алексеевич потом вспоминал немца-переводчика Шольца, как он "выпучивал глаза на самородков", то есть на Горького и Шаляпина... В Подольске местная полиция не знала, что ей делать.
Шаляпин уже был на подольской платформе, когда писатели туда приехали, и тут они впервые с ним познакомились.
Часа три друзья пробыли в Подольске. Пили шампанское. Севастопольский поезд остановился буквально на минуту, чтобы принять единственного пассажира, Горького, и быстро двинулся дальше.
После этого провожавшие вернулись в Москву. Иван Алексеевич бросился к Чеховым, там застал Куприна, который очень жалел, что не провожал Горького.
Иван Алексеевич объяснял эту меру со стороны московских властей тем, что они испугались манифестации студентов и курсисток на Курском вокзале. И под первым впечатлением живо представил, какие были в Подольске у всех лица, и кто что говорил.
Чеховы решили переменить квартиру. Начались поиски, остановились на квартире в доме Фирсановой-Ганецкой, где были знаменитые на всю Москву Сандуновские бани, и вскоре туда переехали. Иван Алексеевич побывал у них на новоселье. Квартира была просторная, но находилась на третьем этаже, без лифта.
В это время в газете "Курьер", в номере 3185, была напечатана статья Глаголя о стихах Бунина, где критик, сам будучи художником, сравнивает Бунина с Левитаном. "Бунин в области стиха такой-же художник, каким является "поэт русского пейзажа" Левитан -- в живописи". Тогда Ольга Леонардовна, в письме к мужу, находила, что "перехвалил Глаголь"... Думаю, что теперь она переменила свое мнение. В этом же письме она сообщает, что "в субботу Букишон читает о Бёклине в Кружке. Маша пойдет, а я занята".
Никогда я ничего не слыхала об этом докладе.
Московская беспорядочная жизнь сказывалась на Иване Алексеевиче: вид был скверный, он чувствовал себя очень утомленным, стал подумывать о деревне, но ему хотелось посмотреть "Детей Ванюшина". Премьера была назначена на 14 декабря 1901 года, и пьеса прошла с большим успехом.
Побывав на премьере, в театре Корша, он отправился к Пушешниковым, в Васильевское, где и пробыл все Святки.
3
В январе 1902 года Иван Алексеевич поселился на Арбате в меблированных комнатах "Столица". Это было в двух шагах от Староконюшенного переулка, где шил Юлий Алексеевич.
Ежедневно в пятом часу, когда кончается прием в редакции, у Юлия Алексеевича в двухэтажном флигеле, в глубине просторного двора, за большим особняком с садом доктора Михайлова, издателя журнала "Вестник Воспитания", в нижнем этаже, происходит чаепитие. Младший брат, во время своего пребывания в Москве, не пропускает этих сборищ, куда почти ежедневно приходили: журналист Николай Алексеевич Скворцов (покончивший жизнь самоубийством в Киеве в 1918 или 1919 году), милый, горячий, умный человек, всем сердцем преданный Юлию Алексеевичу, и другие приятели из "Русских Ведомостей", а когда племянники Пушешниковы стали учиться в Москве, то и они были неизменными гостями. И тут начиналось большое оживление, смех, шутки и рассказы младшего Бунина о том, где он был накануне, или в этот день. Затем возникали споры о литературе. Юлий Алексеевич старался угомонить своего брата, нападавшего то на одно, то на другое произведение, уже шумящее, и попутно представлявшего в лицах своих друзей и недругов, да так что все помирали со смеху. Обсуждались у Юлия Алексеевича и текущие политические события.
В середине января Иван Алексеевич получил от Чехова новогоднее поздравление со всякими шутливыми пожеланиями. Спрашивает, писал ли он о "Соснах"? (Бунин послал ему оттиск этого рассказа) "Сосны" -- это очень ново, очень свежо и очень хорошо, только слишком компактно, вроде сгущенного бульона".
"Осенью" ему не понравилось, о чем он и пишет жене в ответ на ее сообщение, что она вслух читала этот рассказ Марье Павловне и художнице Дроздовой и что ей рассказ понравился: "с сильным настроением"... Начали они после этого читать "В цирке" Куприна, но "стало скучно", и она пошла писать письмо мужу. На это Чехов ей возражает: "Осенью" Бунина сделано несвободной рукой, во всяком случае купринское "В цирке" гораздо выше. "В цирке" -- это свободная, наивная, талантливая вещь, притом написана знающим человеком... ну, да Бог с ними! Что это мы о литературе заговорили?" Мнение Чехова об этих рассказах Иван Алексеевич знал, но не знал, по какому поводу оно было высказано...
Из Москвы Иван Алексеевич едет в Петербург, везет новые рассказы, получает в "Мире Божьем" гонорар за "Осенью".
Бывает чуть ли ни ежедневно в гостеприимном доме Давыдовых, проводит время в их огромной зале, где постоянно толпится молодежь: подруги Муси, муж Сони Кульчицкой, молодой ученый Михаил Иванович Ростовцев, умный, талантливый, веселый человек, в будущем мировая знаменитость, сыновья Н. К. Михайловского и другие. Ивану Алексеевичу эта компания была по душе своей живостью, остроумием, ядовитой насмешливостью. Особенно этим отличалась молодая хозяйка, хорошенькая Муся, которая впоследствии, когда мы с нею познакомились и проводили ночи в Лоскутной гостинице, меня уверяла, что ей очень нравился Иван Алексеевич, но он был женат...
Однажды вечером Александра Аркадьевна Давыдова поехала к Михайловскому. Между ними по какому-то поводу возник крупный разговор. Она разволновалась. Ей сделалось дурно, и её привезли в полубессознательном состоянии домой. Все переполошились; послали за врачом. Она пришла в себя и, позвав Мусю, выразила свою предсмертную волю: "выйти замуж за Александра Ивановича Куприна", которого она ставила, как писателя, высоко. Она боялась, что после её смерти журнал захиреет, если во главе не станет авторитетное лицо. Она не надеялась, что Муся одна справится с этим трудным делом. Между тем, если и был спасен журнал, то только Марьей Карловной, которая была умна и деловита. Думаю, что Александр Иванович ничего не дал журналу, кроме имени и своих произведений, -- он в жизни был беспомощным, даже его личными литературными делами ведали его жены.
Александра Аркадьевна больше думала о журнале, чем о счастии дочери, у которой, как и у Куприна, был бешеный характер и которая к Куприну не чувствовала ничего, кроме дружбы. Кажется и Куприн отдавал предпочтение Лёде Елпатьевской, к тому же он уже пил.
После этого предсмертного волеизъявления, Муся выскочила из спальни матери и бросилась к Ивану Алексеевичу, который был у них в этот вечер, с вопросом: "Что ей делать?"
Он отговаривать не стал.
Вскоре после похорон Александры Аркадьевны Муся стала невестой Куприна, а затем они повенчались.
Из Петербурга Бунин опять вернулся в Москву, бывал на "Средах" у Телешовых; обедал у них и запросто, подружился с женой, Еленой Андреевной, которая трогательно относилась к нему, выделив его из всех писателей, даже самых в ту пору знаменитых.
Посещал он и "Литературный Кружок", где Бальмонт его познакомил с Любовью Ивановной Рыбаковой, -- Любочкой, как её все звали, женой известного психиатра и сестрой литератора Георгия Чулкова, одного из создателей "мистического анархизма".
К этому времени Иван Алексеевич оправился от пережитой драмы с женой и примирился с тем, что он опять один. За эти годы он возмужал, стал "похож на себя", то есть на того, каким его узнала я в 1906 году. Он был красив, носил пышные усы и бородку клинышком, -- девки в деревне прозвали его "клочком", -- был элегантен, одевался уже у лучших портных, и никто не догадывался, в каких примитивных условиях живет он у брата в деревне...
Из Москвы он съездил в Огнёвку. Повидался с родными, заехал в Ефремов к матери и Ласкаржевским, у которых был уже сын Женя. Оттуда махнул в Одессу и остановился опять у Куровских. Бывал он на собраниях художников. Буковецкий был женат, жил он в своем прелестном особняке на Княжеской и не так часто принимал своих друзей и приятелей. Художники же решили продолжать свои "Четверги" и собираться по этим дням в ресторане. Они выбрали ресторан Доди, там во втором этаже был большой отдельный кабинет, где стоял во всю длину комнаты стол. Они раскладывали на нем свои альбомы и рисовали друг друга, тут же им подавали ужин, обильный, с большим количеством вина, каждый платил за себя.
Заузе садился за пьянино. Нилус с Куровским часто пели дуэты, оба были музыкальны, у обоих были приятные голоса. Бунин рассказывал, представлял всех в лицах, а иногда, когда бывало особенно оживленно и весело, плясал. Каждый проявлял свое дарование. Женщин приглашали редко. Жен одесситов никогда, но приезжих иногда допускали. Я бывала на этих ужинах, когда мы гостили в Одессе, -- всякое наше путешествие, куда бы мы ни держали путь, начиналось и кончалось Одессой. Все участники "Четвергов" горячо любили эти дружеские сборища.
Вскоре по приезде Ивана Алексеевича к Куровским, в Одессу приехали "молодые" Андреевы. Они отыскали Бунина. Куровские угощали их обедом из южных блюд. После обеда все отправились на Ланжерон, и "молодые", уединившись, долго сидели и смотрели, как разбивались волны о прибрежные камни.
Андреев называл себе Велигорским; он был женат на нашей курсистке Велигорской, очень хорошенькой, с которой я была знакома. Горький называл ее Дама-Шура, всегда вспоминал её с большой нежностью.
Пешковы поселились в это время в Алупке у Токмаковой, на даче "Нюра".
В марте Горького избрали в академики.
Иван Алексеевич списался с Чеховым относительно портрета, который хотел писать с Антона Павловича Нилус. И друзья в самом конце марта поплыли в Ялту.
Из Москвы приехал Телешов, часто у Чеховых бывал Елпатьевский, к которому нередко на его белую дачу поднимался Бунин, и "они весело попивали токмаковское вино, заливая им жареную скумбрию". Вели бесконечные разговоры о литературе, а главное о болезни Льва Николаевича, которого навещал Сергей Яковлевич Елпатьевский, и Бунин мог слушать его без конца.
Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. После своей зимней болезни и тревоги за жизнь Толстого, он успокоился. Волновало его только неутверждение Горького академиком, но это было другое волнение, которое на здоровье не отражалось.
Ольга Леонардовна играла в Петербурге, где Художественный театр давал свои представления. Ставили, среди других пьес, и пьесу Горького "Мещане", которая, несмотря на всякие слухи и страхи полиции, прошла без демонстрации.
По прибытии в Ялту, Нилус принялся за портрет Антона Павловича. На сеансах, правда, коротких, в полчаса, всегда присутствовал, по настоянию Чехова, Бунин, отчего они проходили незаметно, среди оживленных разговоров, шуток и смеха.
По вечерам же у Чеховых собирались гости: Нилус, Телешов, Елпатьевский, Куприн, иногда Горький.
"После ужина Бунин или Букишон, -- вспоминает Н. Д. Телешов, -- как ласково называл его Чехов, предложил прочитать вслух один из давних рассказов Чехонте, который Антон Павлович давно забыл. Бунин, надо сказать, мастерски читал чеховские рассказы. И он начал читать.
Трогательно было видеть, как Антон Павлович сначала хмурился, неловко ему казалось слушать своё же сочинение, потом стал невольно улыбаться, а потом, по мере развития рассказа, буквально трясся от хохота в своем мягком кресле, но молча, стараясь, сдерживаться".
Вот в эти-то вечера Чехов говорил, что это он проложил дорогу, "стену лбом прошибал" для маленьких рассказов, и как за это ему влетало от всяких критиков и историков литературы...
Много времени посвящали и обсуждению того, что Горького не утвердили академиком. Возмущались, ругали власть предержащую. Чехов очень волновался, говоря, что он поставлен в глупое положение: он первый поздравил Алексея Максимовича и теперь должен, как академик, примириться с этим неутверждением.
Антон Павлович нетерпеливо ждал приезда жены из Петербурга, но был в легком, хорошем настроении. На Страстной неделе приехал из Москвы Иван Павлович, что особенно было приятно брату.
5 апреля телеграмма: Ольга Леонардовна заболела. И посыпались ежедневные телеграммы из Ялты в Петербург и из Петербурга в Ялту. Решено было, что больную привезут к Антону Павловичу; в Ялту приехал Немирович-Данченко, подробно рассказав, в чем дело.
Конечно, писание портрета было прекращено, -- он так и остался незаконченным. Приезжие стали разъезжаться.
На первый день Пасхи Ольгу Леонардовну с температурой 39, на руках, с парохода перенесли на аутскую дачу. Страдания были невыносимы. Но уже 25 апреля муж пишет сестре, что больной лучше и что не сегодня-завтра её спустят с постели.
4 мая, в письме Ивану Алексеевичу, он сообщает, что жена поправляется и что после 20 мая они переедут в Москву.
Из Ялты Иван Алексеевич направляется в Огнёвку, откуда, прожив несколько месяцев, едет в Одессу, поселяется на Большом Фонтане, на даче Гернет, на 13-ой станции парового "трамвая" -- от Одессы на Большой Фонтан.
Занимал он маленькую белую комнатку, с окном, выходящим на море.
Неподалеку жили на даче Нилус с Буковецким.
В это лето Иван Алексеевич изучал море во все часы дня и ночи.
Запись Бунина:
"2 часа. Моя беленькая каморка в мазанке под дачей. В окошечко видно небо, море, порою веет прохладный ветерок; каменистый берег идет вниз прямо под окошечком, ветер качает на нем кустарник, море весь день шумит; непрестанный поднимающийся и повышающийся шум и плеск. С юга идут и идут, качаются волны. Вода у берегов зеленая, дальше синевато-зеленая, еще дальше -- лиловая синева. Далеко в море все пропадает и возникает пена, белеет, как чайки. А настоящие чайки опускаются у берега в воду и качаются, качаются, как поплавки. Иногда две-три вдруг затрепещут острыми крыльями, с резким криком взлетают и опять опускаются".
У него шел роман с Верой Климович, дочерью богатого дачевладельца.
Пробыл он там до сентября. В Одессе обнаружилась чума, и Иван Алексеевич, конечно, быстро собрался и, как он пишет, "уплыл от чумы в Ялту".
Мне кажется, что Иван Алексеевич ошибся, он уплыл не в Ялту, а в Николаев, оттуда поехал в деревню, а затем в Москву. Ни в конце августа, ни в сентябре Чехов ни в одном письме не упоминает что Бунин в Ялте, а это на него не похоже.
Из Огнёвки после 10 сентября Иван Алексеевич едет в Москву. Везет рассказ "Надежда" и 14 стихотворений. Одно -- как бы прощальное -- жене:
Если б вы и сошлись, если б вы и смирилися,
-- Уж не той она будет, не той!...
Урожай небольшой, но это понятно при его цыганском образе жизни. Работал он над переводом "Манфреда", задумал переводить и "Каина"...
Часто в Москве он бывал у Чеховых, встречался там с Найденовым, Дроздовой, доктором Членовым, Середиными, с Иваном Павловичем Чеховым.
6 октября была генеральная репетиция "Мещан". На следующий день Иван Алексеевич отправился к Чеховым, чтобы поделиться впечатлениями, встретил у них Суворина, который говорил без умолку, бранил пьесу, с ним спорили. Иван Алексеевич с интересом наблюдал за ним, зная о его прежней дружбе с Антоном Павловичем, зная все его и недостатки, и достоинства по отзывам Чехова. Человек любопытный, самородок, легко менял свои убеждения. В то время относились к нему хорошо только правые. Была в этот вечер у Чеховых и Марья Григорьевна Середина, будущая жена А. Т. Гречанинова.
После пятнадцатого октября приехал в Москву Антон Павлович. В письме к Куприну от 18 октября он сообщает... "Вчера у меня был Бунин, он в меланхолическом настроении собирается за-границу". Но за-границу в том году он не поехал, а поселившись в "Столице", прожил почти до Рождества в Москве. С Юлием Алексеевичем виделись они ежедневно, иногда по два, по три раза в день. Связь у них была прочная, и на многое они смотрели одинаково, хотя младший брат все воспринимал острее, а старший старался все смягчать, но, конечно, несмотря на умственную и душевную близость, они были разные люди, с разными устремлениями.
В этот сезон Бунины познакомились с Зайцевыми; Иван Алексеевич посещал вечера Рыбаковых, где собирались "декаденты" и "декадентки", с Бальмонтом во главе. Последние так облепляли его, что сидели у его ног, на ручках его кресла, и чуть ли не у него на коленях... Молодая хозяйка, художница, воодушевляла всех своей легкостью, непосредственностью. Она красива, настоящая флорентинка, сложена как мальчик, всегда в платье с высокой талией, большим вырезом; на щеки спадают черные локоны, огромные глаза сверкают радостью...
Бывал Иван Алексеевич и на генеральных репетициях в Художественном театре. Видел и короткие пьесы Метерлинка: "Слепые", "Втируша" и "Там внутри", но Метерлинком не восхищался, не приходил в восторг и от "Дикой утки" Ибсена.
Художественный театр переехал в повое помещение в Камергерском переулке. Он не был похож на обычные театры, все было в серых тонах, что поклонникам и особенно поклонницам очень нравилось, и многие свои гостиные и будуары стали обставлять в этом стиле.
Из Художественного театра в том году ушел Мейерхольд, но в некоторых пьесах его заменил Качалов, который понемногу становится кумиром женских сердец.
Приехал в Москву Горький, стал посещать "Среды", бывал у Чехова, где встречался с другими писателями.
На "Среде" читал он свою новую пьесу "На дне". Эта "Среда" было необычной: были приглашены артисты, некоторые литераторы, не бывшие членами "Среды": писательница Крандиевская, Щепкина-Куперник, Вербицкая, -- присутствовали и журналисты, художники, интересующиеся литературой, врачи и адвокаты. Была эта "Среда" не у Телешовых, а у Андреева. Успех был огромный. По Москве пошли слухи: "Горький написал замечательную пьесу из .жизни хитровцев..."
В конце этого года, после завтрака в Альпенрозе, где кроме писателей, входивших в состав первой книжки "Знания", был и Шаляпин, Горький предложил поехать в фотографию Фишера и сняться группой. Снимались дважды: на одной группе Иван Алексеевич в профиль, на другой -- анфас.
Чехов из Ялты запрашивает жену: "В каком настроении Бунин? Похудел? Зачах?"
Значит душевного покоя у Ивана Алексеевича не было, а жизнь он вел беспорядочную среди бесконечных романов, флиртов и всяких женских дружб. Только уезжая в деревню, теперь чаще в Васильевское, к своей кузине С. Н. Пушешниковой, начинал он вести здоровый образ жизни, и не брал в рот вина.
Племянники Пушешниковы, как я уже писала, из юношей превращались в молодых людей. Колю, самого нелепого, но одаренного, Иван Алексеевич выделил, стал руководить им, наставляя его, помогал ему разбираться во всех вопросах литературы и жизни. Ему рано пришлось оставить гимназию из-за астмы и частых воспалений легких, и он подолгу жил в деревне, когда его братья учились в гимназии.
Будучи очень любознательным, он по книгам Мензбира изучил птиц, наблюдая за ними, хорошо знал звездное небо, чем особенно пленил Ивана Алексеевича, с детства любившего темное ночное небо.
Старший брат Коли, "Митюшка", как его в шутку все звали, с этого года учился в московском университете, выбрав юридический факультет. Этот племянник дружил с Юлием Алексеевичем, который в свою очередь много дал ему в смысле развития. Он стал завсегдатаем его пятичасового чаепития.
В Москве, Петербурге, Одессе, даже в Крыму Иван Алексеевич часто бывал в ресторанах, много пил, вкусно ел, проводил зачастую бессонные ночи. В деревне он преображался... Разложив вещи по своим местам в угловой, очень приятной комнате, он несколько дней, самое большое неделю предавался чтению -- журналов, книг, Библии, Корана. А затем, незаметно для себя, начинал писать. За все время пребывания в деревне, как бы долго он там ни оставался, он жил трезвой, правильной жизнью. Пища в Васильевском была обильная, но простая. Он сразу облекался в просторную одежду, никаких крахмальных воротничков, даже в праздники, не надевал. Почти никуда не ездил, кроме того, что катался по окрестностям. Знакомства ни с кем из помещиков не заводил. Почти все свои досуги проводил с Колей, который еще не учился в Москве (куда он поехал позднее для уроков пения).
Перед своим отъездом в Одессу, в декабре, Иван Алексеевич смотрел первое представление пьесы Горького "На дне".
Привожу заметку о ней самого Ивана Алексеевича (1 том изд. Петрополиса).
"Заглавие пьесы "На дне" принадлежит Андрееву. Авторское заглавие было хуже: "На дне жизни". Однажды, выпивши, Андреев говорил мне, усмехаясь, как всегда в подобных случаях, гордо, весело и мрачно, ставя точки между короткими фразами, твердо и настойчиво:
-- Заглавие -- всё. Понимать? Публику надо бить в лоб и без промаха. Вот написал человек пьесу. Показывает мне. Вижу: "На дне жизни". Глупо, говорю. Плоско. Пиши просто: "На дне". И всё. Понимаешь? Спас человека. Заглавие штука тонкая. Что было бы, например, если бы я вместо "Жизнь человека" брякнул: "Человеческая жизнь?" Ерунда была бы. Пошлость. А я написал "Жизнь человека". Что, не правду говорю? Я люблю, когда ты мне говоришь, что я "хитрый на голову". Конечно, хитрый. А вот, что ты похвалил мою самую элементарную вещь "Дни нашей жизни", никогда тебе не прощу. Почему похвалил? Хотел унизить мои прочие вещи. Но и тут: плохо разве придумано заглавие? На пять с плюсом".
Иван Алексеевич часто вспоминал, что "после первого представления "На дне" автора вызвали девятнадцать раз! Он появлялся на сцене после долгого крика, стука публики, наполнявшей зрительный зал и столпившейся у рампы. Он был в блузе и в сапожках с короткими голенищами, выходил боком со стиснутыми губами, "бледный до зелени". Он не кланялся, а только закидывал назад свои длинные волосы".
Затем он пригласил в ресторан на ужин, где его встретили громом аплодисментов. Он стал сам заказывать метр д'отелю:
-- Рыбы первым делом и какой-нибудь этакой такой, чорт её дери совсем, чтобы не рыба была, а лошадь!
И тут, изображая Горького, Иван Алексеевич заливался добродушным смехом.
Тотчас же за этим воспоминанием шло другое: рядом с ним оказался Василий Осипович Ключевский, который поразил его своим "беспечно-спокойным и мирно-веселым видом". Остальные приглашенные были возбуждены донельзя. Он стоял, как всегда, "чистенький, аккуратный, искоса поблескивая очками и своим лукавым оком".
Когда он услышал о распоряжении Горького относительно рыбы, ее величины, он тихо заметил:
-- Лошадь! Это хорошо, конечно, по величине приятно. Но немного обидно. Почему-же непременно лошадь? Разве мы все ломовые?
Есть два рода людей: одни не выносят повторных воспоминаний, рассказов, а другие выслушивают их спокойно по несколько раз. Я принадлежу ко второму разряду, ибо как бы человек ни передавал воспоминание, всегда что-нибудь да опустит, иногда прибавит, и меня это забавляет, кроме того, если рассказчик талантливый, то это всё равно, что перечитывать хорошую книгу. И я очень любила слушать это воспоминание: уж очень живо бывали представлены и Горький, и Ключевский с их интонациями и говором...
В эту пору Бунин подружился с Найденовым, который ему нравился тем, что он не старался произвести впечатление своей внешностью, одеждой и поведением, как делали это другие знаменитости.
Раз как-то шли Телешов, Найденов и Бунин по фойе Художественного театра, а навстречу им Горький, Андреев и Скиталец. "Вдруг, -- вспоминал в те далекие годы Николай Дмитриевич Телешов, сидя со мной рядом на каком-то юбилее, -- Иван Алексеевич с глупым видом, весь подтянувшись, кидается к ним со словами из "Плодов Просвещения": "Вы охотники?"... произнеся эти слова тоном Коко. Я так и обмер, -- признавался Николай Дмитриевич, -- а с него, как с гуся вода!..."
Рассказывал об этом со смехом и Найденов, вспоминая лица "охотников"...
В этом же декабре, забыла какого числа, был литературно-музыкальный вечер в пользу "Общества помощи учащимся женщинам" или как в шутку называли "Общества помощи шипящим женщинам".
Организатором этого вечера был Л. Н. Андреев. Устроен он был в Колонном зале Благородного собрания; участники литературной части были все члены "Среды": Телешов, Найденов, Бунин и Скиталец. В те годы интерес к писателям был очень велик, и огромный зал был набит битком. Писатели имели шумный успех. Последним выступил Скиталец: огромный, на толстой шее лохматая голова, синий широкий бант вместо галстука и, конечно, в блузе. Он встал у самого края эстрады и отрывисто начал декламировать:
Пусть лежит у нас на сердце тень...
дальше говорилось, что его песнь не понравится, сравнивал её "с кистенем по пустым головам". Объявил, что он явился, чтобы возвестить, что "Жизнь казни вашей ждет"... И после этих виршей в зале поднялся крик, сопровождаемый не только аплодисментами, но и стуком, топотом... Едва ли на пушкинском утре Достоевскому была сделана такая овация...
А когда он прочел: "Вы -- жабы в гнилом болоте!"... восторгу не было границ. Кончил угрозами:
Господь мой грянет грозой над вами
И оживит вас своим ударом!
Тут присутствовавший полицейский не выдержал, вскочил и закрыл собрание. Публика, как ошалелая, ринулась к эстраде с криком "качать"...
Полицейский крикнул, чтобы тушили огни, и в зале наступила темнота.
Исполнителей из артистической попросили удалиться, после чего и публика спустилась вниз; она еще долго толпилась у подъезда.
Писатели, во главе с "знаменитостью", отправились в ресторан Большой Московский. Скиталец "заказал себе щей и тарелку зернистой икры, -- вспоминает Бунин, -- зачерпнул по ложке того и другого и бросил салфетку в щи: "Нет, я есть не хочу... Больно велик аплодисмент сорвал!"
Кончилось тем, что Скиталец укатил на Волгу, "шипящие женщины" получили с вечера хороший сбор, а Андреев, как подписавший афишу, был привлечен к судебной ответственности... Писателей допрашивали. Газету "Курьер" за отчет о вечере и напечатание стихов Скитальца "Гусляр" закрыли на несколько месяцев. Андреева судили, но он был оправдан.
Иван Алексеевич стал чувствовать свое литературное одиночество и опять мало появлялся в печати с рассказами. Он не был знаниевцем, ему претило то серое, что далеко от настоящего искусства, бездарное и фальшивое, что там печаталось. Модернисты, во главе с Брюсовым, его раздражали своим ненужным подражанием Западу. А между тем книги "Знания" расходились, по словам Горького, тысячами, а тираж "На дне" дошел до ста тысяч! Гремел и Гамсун, Пшебышевский, Бальмонт со своими "Будем, как солнце" -- в этом лагере многое не только оскорбляло его вкус, но вызывало смех, недоумение. Со "Скорпионом" он порвал окончательно; выкупив свою книгу и дополнив ее "Новыми стихотворениями", он продал ее в "Знание" в десять раз дороже. Она вышла "Вторым томом" его сочинений. "Первый том" состоял из рассказов.
Перед отъездом из Москвы к нему в "Лоскутную" пришел пожилой господин. Вошел в номер очень нерешительно, смущаясь. Лицо показалось знакомым, но кто, не знал. Оказалось, что это его гимназический учитель русского языка. Он принес свою рукопись с просьбой просмотреть и... устроить. Бывший ученик признался, какой страх нагонял на него он во время уроков.
-- А я шел к вам с бьющимся сердцем. Вот как изменились обстоятельства!
И оба от души засмеялись. Бывший учитель жил на Молчановке в нижнем этаже, Бунин заходил к нему. И всегда говорил о нем с большой нежностью.
Показал мне его квартиру. О судьбе его рассказа я не помню.
4
Наконец "Бунин и Бабурин", как шутя прозвал Чехов Ивана Алексеевича и Найденова, сели в международный вагон и укатили в Одессу, где тоже предстояли выступления, пиршества и свидания с друзьями.
Одесситы очень гостеприимны и темпераментны, поэтому Чехов, хорошо знавший этот город, читая одесские газеты, мог вывести заключение, что их "на руках носят".
Остановились молодые писатели на этот раз в Крымской гостинице, она была не самая лучшая.
Время проводили по-одесски: ездили к Федоровым в "Отраду", самую близкую дачную местность, где Федоровы на зиму снимали вместе со своими друзьями, сестрами Вальц, двумя старыми девами и их племянником, большой дом в саду, который на зимние месяцы сдавался дешево. Летом в "Отраде" селились те, кому было необходимо целые дни проводить в городе. Комнаты высокие, просторные, что давало Федоровым возможность приглашать к себе на обеды приезжих писателей и художников. Такие обеды проходили оживленно и весело. Чествовали приезжих в Артистическом Кружке сотрудники местных газет совместно с любителями литературы: "Дети Ванюшина" уже гремели по всей России. Веселились они у Доди на "Четвергах", а свободные вечера просиживали в пивной Брунса за кружкой пива с сосисками, -- хозяин был австриец. Туда же к 11 часам приходили художники и все сидели до полуночи. У Федорова в это время был роман с очень молоденькой Лизой Д., -- он жить не мог без романов, -- и потому только заглядывал на дружеские пиры, спеша на очередное свидание; дома же говорил, что едет к художникам. Приятели не выдавали его, но, конечно, иногда зло издевались над ним за измену дружбе. Лиза была худенькой нервной барышней, без памяти влюбившейся в писателя. Ничего серьезного между ними не было, но в юности все кажется серьезным, драматичным. И она, приревновав его, решила покончить с собой; бросилась с моста, но, к счастью, зацепилась за что-то юбкой, и была спасена. Все знавшие её, взволновались: дело сумели замять, и огласки оно не получило.
10 января 1903 года Чехов пишет Гославскому: "На днях в Ялте будет И. А. Бунин. Я поговорю с ним, и если он посвятит меня в тайны "Знания", то я тотчас же напишу Горькому или Пятницкому, не медля и Вас уведомлю, это непременно". Видимо, у писателя Гославского произошло с издательством "Знания" какое-то недоразумение, о котором он писал Чехову.
Ясно, что Иван Алексеевич намеревался из Одессы отправиться в Ялту, но это ему не удалось. 20 января Чехов пишет сестре: "Бунин и Найденов прославляются в Одессе, скоро, вероятно, приедут".
Но они не приехали, а 16 февраля в письме к жене Чехов удивляется: "Бунин почему-то в Новочеркасске".
Значит, он сообщил Чехову, что вместо Ялты попал в Новочеркасск. А поехал потому, что туда перевели мужа Маши и там жили мать и семья Ласкаржевских. План Ивана Алексеевича был таков: сначала пожить в Ялте, отдохнуть от всяких чествований, а оттуда добраться до Новочеркасска. Но Маша заболела и, как всегда, подняла тревогу из-за пустяков: вызвала Юлия из Москвы и Ивана из Одессы. Он ежедневно посылал матери открытки, правда, очень краткие, но все же она знала, что он "жив и здоров" и где находится. Братья перепугались: Маша ожидала второго ребенка, они знали, что их матери будет не под силу ухаживать за больной дочерью, всегда трудной во время болезни, и внуком Женей, который был всецело на её попечении (это была радость последних лет её). С мужем она видалась только, когда гостила с Ласкаржевскими у Евгения. Трудно, видимо, было ей простить мужу, что он "пустил детей по миру...".
Когда братья съехались, Маша уже была на ногах. Она оправдывалась, что испугалась своей болезни, так как была высокая температура, которая неожиданно упала.
Нужно сказать, что деревенские жители панически боятся всякого заболевания. Малейшее недомогание им кажется уже преддверием смертельной болезни. Меня очень забавляло, когда я стала жить в Васильевском, как Софья Николаевна при малейшем поднятии температуры у кого-нибудь из взрослых сыновей, начинала нервно ходить по зале и утирать слезы. Я долго не понимала, в чем дело? А потом сообразила: отсутствие медицинской помощи в деревне всегда вызывает страх, что болезнь обернется в опасную, смертельную... Но Маша жила в городе, могла позвать врача...
Конечно, братья побранили её, а потом все были рады свиданию и весело провели время. Мать несказанно радовалась, что увидела своих сыновей, -- в чужом для неё городе она больше тосковала по ним, особенно по младшему. Страдала она, что семейная жизнь Ивана Алексеевича опять не удалась. Он привез ей портрет своего Коли, снятого в платьице. Она нашла, что он напоминает маленького Ваню.
Через несколько дней Юлий стал собираться в Москву, Иван тоже решил ехать с ним, вспомнив о каких-то делах.
В Москве он оставался недолго. В начале марта на "Среде" он, встретившись с Марьей Павловной Чеховой, сообщил ей, что скоро едет в Ялту. Она попросила отвезти брату ножницы.
Чехов только что перенес очередной бронхит, стал поправляться, когда Иван Алексеевич, наконец, попал в Ялту. И опять он бывал в Аутке чуть ли ни каждый день.
В это время у них часто заходила речь о "Мещанах" Горького, которые шли в Москве. Такого успеха, какой вызвала постановка "На дне", не было. Чехов находил, что "Мещане" -- "гимназическое произведение", но заслуга Горького, по его мнению, была в том, что "он восстал первый на мещанство и как раз, когда общество было к этому подготовлено". Чехов говорил, что, когда перестанут читать произведения Горького, его имя останется за его протест против мещанства.
Много смеялись над рассказами Бунина о первом представлении "На дне" и над вечером "шипящих женщин", где гвоздем оказался Скиталец. Особенно веселила Чехова "салфетка, брошенная в щи" и восхищало: "велик аплодисмент сорвал..."
Ненадолго в Ялту приехал Куприн, у которого родилась дочь, чем он очень гордился, ее назвали Лидией в честь рано скончавшейся тетки, Лидии Карловны Туган-Барановской, рожденной Давыдовой. Писатели катались верхом. Куприн хвалил Бунина за посадку. Говорил не раз и мне: "За его верховую езду я прощаю ему всё..."
После разрыва с мужем приехала в Ялту Голоушева, актриса Художественного театра. Приплыл и писатель Федоров из Одессы,-- ему хотелось поговорить с Чеховым о своих пьесах, которые он в ту зиму посылал ему: одну он мечтал устроить в Художественный театр, но из этого ничего не вышло.
В конце первой апрельской недели Федоров с Буниным уплыли в Одессу. Куприн, соскучившись по жене и дочке, укатил домой, в Петербург.
В Одессе Иван Алексеевич начал хлопотать о билете на пароход, шедший в Константинополь. Он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось непременно побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве. 9 апреля он отплыл в Царьград.
5
Случайно у меня в руках оказалось письмо Ивана Алексеевича к старшему брату:
"Константинополь 12 апр. 1903 г. Вечер.
Милый Юленька. Выехал из Одессы 9 апр., в 4 ч. дня, на пароходе "Нахимов", идущем Македонским рейсом, т.е. через Афон. В Одессу мы приехали с Федоровым 9-го же утром, но никого из художников, кроме Куровского, я не видел. Да и Куровский отправлялся с детьми на Куликово Поле -- народное гулянье -- так что на пароход меня никто не провожал. Приехал я туда за два часа до отхода и не нашел никого из пассажиров первого класса. Сидел долго один и было на душе не то, что скучно, но тихо, одиноко. Волнения никакого не ощущал, но что-то все-таки было новое... в первый раз куда-то плыву в неизвестные края... Часа в три приехал ксёнзд в сопровождении какого-то полячка, лет 50, кругленького буржуа-полячка, суетливого, чуть гоноровитого и т.д. Затем приехал большой плотный грек лет 30, красивый, европейски одетый, наконец, уже перед самым отходом жена русского консула в Витолии (близ Салоник), худая, угловатая лет 35, корчащая из себя даму высшего света. Я с ней тотчас же завел разговор и не заметил, как вышли в море. "Нахимов" -- старый, низкий пароход, но зыби не было, и шли мы сперва очень мирно, верст по 8 в час. Капитан, огромный, добродушный зверь, кажется, албанец, откровенно сказал, что мы так и будем итти всё время, чтобы не жечь даром уголь: зато не будем ночевать возле Босфора, а будем итти всё время, всю ночь. Поместились мы все, пассажиры, в верхних каютах, каждый в отдельной. За обедом завязался общий разговор, при чем жена консула говорила с ксёндзом то по-русски, то по-итальянски, то по-французски, и все время кривляясь а ла высший свет невыносимо. И всё шло хорошо... медленно терялись из виду берега Одессы, лило вечерний свет солнце на немного меланхолическое море... Потом стемнело, зажгли лампы... Я выходил на рубку, смотрел на еле видный закат, на вечернюю звезду, но недолго: наверху было ветрено и продувало прохладой сильно. Часов в 10 ксёндз ушел с полячком спать, грек тоже, а я до 12 беседовал с дамой -- о литературе, о политике, о том, о сём... В 12 я лег спать, а утром солнечным, но свежим, пошел на корму... поглядел на открытое море, на зеленоватые тяжелые волны, которые, раскатываясь все шире, уже порядочно покачивают пароход. Добрался до каюты. Затем заснул и проснулся в 11 ч... Балансируя, пошел завтракать, съел кильку, выпил рюмку коньяку, съел паюсной икры немного -- и снова поплелся в каюту; завтракал только капитан и полячок. Остальные лежали по каютам, и так продолжалось до самого входа в Босфор. Пустая кают-компания, утомительнейший скрип переборок медленные раскачивания с дрожью и опусканиями -- качка всё время была боковая, -- пустой полусон, пустынное море, скверная серая погода... Проснусь, -- ежеминутно засыпал, спал в общем часов 20, -- выберусь, продрогну, почувствую себя снова хуже -- и опять в каюту, и опять сон, а временами отчаяние: как выдержать это еще почти сутки? Нет, думаю, в жизни никогда больше не поеду. К вечеру мне стало лучше, полное отсутствие аппетита, отвращение к табаку и тупая сонливость продолжалась всё время. К тому же солнце село в тучи, качка усилилась -- и чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких еще более возросло. Заснул часов в семь, снова выпил коньяку, -- за обедом я съел только крохотный кусок барашка, -- изредка просыпался, кутался в пальто и плэд, ибо в окна сильно дуло холодом, и снова засыпал. В 2 часа встал и оделся, падая в разные стороны: в 4 часа, по словам капитана, мы должны были войти в Босфор. Выбрался из кают-компании к борту -- ночь и качка -- и только. Сонный лакей говорит, что до Босфора еще часа 4 ходу. Каково! В отчаянии опять в каюту и опять спать. Вышел часа в 4 -- холодный рассвет, но не признака земли, только вдали раскиданы рыбачьи фелюги под парусами... кругом серое холодное море, волны, а внизу -- скрип, качка и холод... Снова заснул... Открыл глаза -- взглянул в окно -- и вздрогнул от радости: налево, очень близко гористые берега. Качка стала стихать. Выпил чаю с коньяком -- и в рубку. Сюда скоро пришли и остальные, за исключением дамы; солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор...
До завтра, пора спать, половина десятого. В противоположном доме, который от Подворья отделен улицей в 2 шага, музыка. Что-то заунывно страстное. Играют, не знаю на чем, -- как будто на разбитом фортепьяно. Теперь заиграли польку... В подворье тишина.
13 апр. (воскресенье) 1903 г.
Вход в Босфор показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний. Во всем что-то новое глазу. Кое-где почти у воды, маленькие крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда пароход, следуя изгибам пролива, раза два повернул, было похоже на то, что мы плывем по озерам. Похоже на Швейцарию... Подробно всё расскажу при свидании, а пока буду краток. Босфор поразил меня красотой, К. (онстантинополь).Часов в 10 мы стали на якорь, и я отправился с монахом и греком Герасимом в Андреевское Подворье. В таможне два турка долго вертели в руках мои книги, не хотели пропустить. Дал 20 к. -- пропустили. В подворье занял большую комнату. Полежав, отправился на Галатскую башню".
Как это типично для Бунина! Ой всегда, приезжая в новый город, прежде всего поднимался на самое высокое место, чтобы сверху осмотреть всё, понять в целом, а потом уже начинал знакомиться по частям.
Его записи:
"Незабвенная весна (апр. 1903 г.), первый раз в Константинополе...
Золоченый каик на Босфоре. Гребец в короткой расшитой безрукавке, в феске, толстомордая негритянка-служанка и женщина в белой легкой чадре и в черном, атласном, широком бурнусе, её молодая маленькая нога в черной лаковой туфельке.
Пятно табачного цвета на глазных яблоках. Оч. смуглый, рябой, черный длинный халат, феска обмотана пестро-золотистым платком".
Пребывание в Константинополе я считаю самым поэтическим из всех путешествий Ивана Алексеевича: весна, полное одиночество, новый, захвативший его мир.
У него не было знакомых, видался и разговаривал он только с проводником Герасимом, необыкновенно милым человеком, никогда не расстававшимся со своим зонтом.
Он очень хорошо показал ему Константинополь, -- когда через четыре года я попала туда вместе с Иваном Алексеевичем, то была поражена его знанием этого сказочного города.
Кроме обычных мест, посещаемых туристами, Герасим водил его в частные дома, к гречанкам необыкновенной толщины, похожим на родственниц Цакни, любезно угощавшим его вареньем со студеной водой, где-нибудь на Золотом Роге.
Византия мало тронула в те дни Бунина, он не почувствовал её, зато Ислам вошел глубоко в его душу.
Вот что он пишет в своей "Тень Птицы": "Не знаю путешественника, не укорившего за то, что они (турки) оголили храм. Но турецкая простота, нагота Софии возвращает меня к началу Ислама, рожденного в пустыне. И с первобытной простотой босыми входят сюда молящиеся, -- входят, когда кому вздумается, ибо всегда и для всех открыты двери мечети. С древней доверчивостью, с поднятым к небу лицом и с поднятыми ладонями обращают они свои мольбы к Богу в этом светоносном храме:
Во имя Бога, милосердного и милостивого!
Хвала Ему, Властителю вселенной!
Владыке Дня, Суда и Воздаяния!
Трогает Бунина то, что "тайные мольбы и славословия падающего ниц человека со всех концов мира несутся всегда к единому месту: к святому городу, к ветхозаветному Камню в пустыне Измаила и Агари..."
Я считаю, что пребывание в Константинополе в течение месяца было одним из самых важных, благотворных и поэтических событий в его духовной жизни.
После женитьбы, после разрыва с женой, после беспорядочной жизни в столицах, Одессе и даже Ялте, он, наконец, обрел душевный покой, мог не отвлекаясь повседневными заботами, развлечениями, встречами, даже творческой работой, подумать о себе. Отдать себе отчет в том, как ему следует жить.
Он взял с собой книгу персидского поэта Саади "Тезкират", он всегда, когда отправлялся на Восток, возил её с собой. Он высоко ценил этого поэта, мудреца и путешественника, "усладительного из писателей". "Родившись, употребил он тридцать лет на приобретение познаний; тридцать -- на странствования и тридцать -- на размышления..."
Бунину было в эту весну 32 года, и он мечтал пойти по следам Саади, то-есть, прожив тридцать лет, приобретая познания, тридцать лет отдать странствиям, -- и тут он решил никогда ни с кем не связывать свою судьбу, "не делить ни с кем своих дней"...
Он чувствовал, что не рожден для семейного очага, сознавал, вероятно, свои недостатки, как мужа. Ему, как поэту, нужен весь мир. То, что царило в то время в литературе, ему было не по душе, он должен итти своим путем, который не даст ему много денег и славы, но даст возможность, по словам Саади, "оставить по себе чекан души своей и обозреть красоту мира!"
В Константинополе его поражала двойственность: величие, красота, богатство и -- убожество, грязь, нищета.
Босфор, Золотой Рог, Скутари "со своей деревенской тишиной, домиками с решетчатыми окнами балконов, где томятся жены не очень богатых турок, с фонтанами, с белыми изящными минаретами среди мшистых развалин, с знаменитым кладбищем под высокими густыми темными кипарисами, под которыми стройно белеют столбики в чалмах, где воздух оглашает пение соловьев, говорившее о радостях любви и жизни..."
Есть фотография тех дней: Бунин снят с двумя суданскими неграми: один в низкой феске, другой в каком-то непонятном головном уборе, а сзади них, положив руки им на плечи, стоит он -- в темном костюме, в мягкой белой рубашке с длинным галстуком, без шляпы. Причесан на косой ряд, узенькая прядь на лбу, худой с очень серьезными глазами.
День он проводил с милым Герасимом, который уже был не в шляпе, как на пароходе, а в картузике, но с неизменным тяжелым зонтом под мышкой.
Посетили они много всяких таверн, харчевен, ели кебаб прямо на улице, стоя, из кипящего жиром огромного котла... И Герасим всегда повторял: "Кусай, кусай, пойдесь домой, будесь рассказывать..." и они "кусали и кусали"... Заходили и в кофейни, где злоупотребляли турецким кофием, сладким, душистым и крепким, смотрели на турок, куривших кальян, молча сидевших по целым часам, скинув одну туфлю и поставив ногу на узенький диван.
Много раз проходили по знаменитому базару, где продавцы хватали за рукав и тащили в свои лавки, чтоб показать товар, отлично зная, что покупать они у них не будут, но им нравилось показывать, вызывать восхищение у смотрящего. Там Иван Алексеевич насмотрелся на бесценные ковры, шали, вышивки золотом и серебром, медные кувшины с тонкими узорами, столики из черного дерева с инкрустациями, словом, на всё, что продается на Востоке. Всё было изящно и красиво. Там на память о этих днях он купил себе чудесную феску, которая ему очень шла, -- он становился похож на красивого турка.
Неизгладимое впечатление произвели на него дервиши. За несколько мелких монет впустили его с Герасимом в высокий восьмигранный зал, с трех сторон хоры, украшения -- суры Корана.
Дервишей было около двадцати, ими руководил шейх: "И по мере того, как все выше и выше поднимались голоса флейт... всё быстрее неслись по залу белые кресты-вихри... и всё крепче топал ногой шейх: приближалось страшное и сладчайшее "исчезновение в Боге и вечности..." ("Тень Птицы").
На Башне Христа он переживал нечто подобное, что и у дервишей: "Теплый сильный ветер гудит за мною в вышине, пространство точно плывет подо мною, туманно-голубая даль тянет в бесконечность..." ("Тень Птицы").
Он рассказывает, что вихрь вокруг шейха зародился в мистериях индусов, в таинствах огнепоклонников, в "расплавке" и "опьянении" суфийства с его мистическим языком, в котором под вином и хмелем -- упоение Божеством... и ему припоминаются слова Саади:
"Ты, который некогда пройдешь по могиле поэта, вспомяни его добрым словом! ... и как назвать человека, не чувствующего этого восторга?
-- Он осел, сухое полено". ("Тень Птицы").
Так Бунин заканчивает свою "Тень Птицы", написанную после нашего первого путешествия на Ближний Восток в 1907 году, но там всё из впечатлений его пребывания в Константинополе в 1903 году, в ту "незабвенную весну".
Прошел месяц, иссякли деньги, нужно возвращаться в обыденный мир, столь далекий от того, что он пережил в этом сказочном городе: ранние утра где-нибудь в Скутари, где тишину нарушали лишь соловьи, дни в Стамбуле, уже почти мертвом. Там, выходя к Мраморному морю, он иногда подолгу стоял, -- оно порой делалось от игры волн на солнце подлинно мраморным. Несказанно прелестны были лунные ночи, когда бывало грустно-приятно от своей отчужденности от всего мира и от всего пережитого. Вспоминал с болью в сердце своего Колю и родную семью, которая никогда не увидит, не почувствует того, что ему посчастливилось пережить. Поэтичны были и темные звездные ночи, полные разноцветных фонариков на судах всех наций, стоявших на Босфоре.
Трогал его обычай, что с минарета несется молитва о тех, кто в эту ночь страдает бессонницей.
Позднее он написал стихи:
Т Э М Д Ж И Д
Он не спит, не дремлет.
Коран.
В тихом старом городе Скутари,
Каждый раз, как только надлежит
Быть средине ночи, -- раздается
Грустный и задумчивый Тэмджид.
На средине между ранним утром
И вечерним сумраком, встают
Дервиши Джелвети и на башне
Древний гимн, святой Тэмджид поют,
Спят сады и спят гробницы в полночь,
Спит Скутари. Все, что спит, молчит.
Но под звездным небом, с башни
Не для спящих этот гимн звучит:
Есть глаза, чей скорбный взгляд с тревогой,
С тайной мукой в сумрак устремлен,
Есть уста, что страстно и напрасно
Призывают благодатный сон.
Тяжела, темна стезя земная,
Но зачтется в небе каждый вздох:
Спите, спите! Он не спит, не дремлет
Он вас помнит, милосердный Бог.
Этот обычай восхищал Ивана Алексеевича, и он часто вспоминал о нем в свои бессонные ночи в последние годы своей жизни.
На возвратном пути он был полон впечатлениями и даже мало уделил внимания пароходной жизни, которую впоследствии изучил во всех тонкостях.
6
В Одессе он пробыл несколько дней у Куровских, повидал сына, может быть, на берегу моря, об этом он написал пронзительные стихи, которые не напечатал, посидел в ресторане с Нилусом и укатил в Москву, где тоже пробыл недолго.
Повидался с Телешовыми и Карзинкиным, много повествовал о своем пребывании на Босфоре, уговаривал "Митрича" посетить те края, зная отлично, что тот никогда не соберется. Вообще, как это ни странно, русские люди мало путешествовали по Ближнему Востоку. В Святой Земле бывали только паломники, духовные лица отправлялись туда и магометане из Ташкента, с Кавказа и других мест; совершали паломничество и евреи, большею частью из Польши. Интеллигенция же не решалась на такое путешествие -- только разве ученые, -- не отдавая себе отчета, до чего все хорошо было организовано и для плавания, и для пребывания в Палестине. Удивительное невежество и отсутствие интереса к тому, что выходило из рамок шаблона.
В середине мая приехал в Москву Чехов. Иван Алексеевич заходил к нему, делился своими впечатлениями, особенно приятно было вести на эту тему разговор потому, что Антон Павлович из московских знакомых его был единственный, который побывал в Константинополе, хотя Востоком не увлекся.
В конце мая Иван Алексеевич направился в Огнёвку, где коротали свои дни отец и Евгений Алексеевич с женой.
Отец, сильно состарившийся, -- ему шел восьмидесятый год, -- был всё-же по-прежнему бодр и остроумен. Он никогда не жаловался, хотя жизнь его была тяжелая. Обстановка была убогая, питание более чем скромное, так как хозяева, как одержимые, старались копить деньги, под старость пожить по-человечески... На руки денег отцу давать было невозможно: сейчас же появлялась водка...
Алексей Николаевич с неизменным интересом слушал рассказы младшего сына о Константинополе, о турецких обычаях. Удивляло его, что за проход по мосту взимали плату; очень его забавляли верблюды, идущие по ступеням лестницы, и собаки, которых никто не смел обидеть, -- их встречали на каждом шагу и смиренно обходили. Слушал с упоением о красоте Босфора, Скутари, Стамбула, жалел, что Ая-София в руках неверных; на него произвел впечатление рассказ, что ежегодно выступает там на стене лик Спасителя, и ежегодно турки его замазывают. Восхищали голуби в куполе, размеры храма. Ивану Алексеевичу было всего приятнее рассказывать отцу -- он при своем воображении всё ярко представлял.
Набросился отец и на книги, привезенные сыном, -- все свои досуги начал отдавать чтению. Маленьких рассказов не терпел: "Увидишь птицу, нацелишься, а она уже улетела, вот и вся недолга! "
Иногда Иван Алексеевич читал вслух. Однажды он взял новое произведение Горького, сказав, что это только что написанный рассказ Толстого. Вдруг брат Евгений прерывает его и говорит:
-- Нет, это Горький пишеть...
Удивительно одаренный был человек и читал мало, а сразу схватывал стиль писателя.
Понемногу Иван Алексеевич втянулся в занятия. Но о путевых впечатлениях еще не мог писать, принялся за отделку перевода "Манфреда", который надеялся устроить в "Знании", и такая размеренная жизнь протекала до приезда матери и Маши с двумя детьми. Маша сразу внесла оживление и беспорядок, и заниматься стало трудно, мешал старший сын её, забегая ежеминутно к дяде, а он писал стихи.
Прозу писать опять стало трудно, -- за весь 1902 год он написал только "Надежду", а за 1903 -- два рассказа, объединенные под заглавием "Чернозем": "Золотое дно" и "Сны", (мне неизвестно, где он писал эти рассказы, в деревне или в Москве, для первого сборника "Знание" под редакцией Горького). Стихов же за 1903 год написано много, и они вошли в 3-ий том его сочинений в издании "Знание", вышедший в 1906 году.
Чувствуя, что в Огнёвке ему писать трудно, он дождался Юлия, приехавшего из-за границы и после отъезда того в Москву, решил перекочевать в Васильевское.
Там было жить приятно: большая угловая комната с тремя окнами на запад и юг. Тишина, здоровый стол, племянники. С двумя старшими ему было приятно делить свое свободное время.
Кроме "Манфреда", он там писал стихи, а среди них -- "Канун Купавы", "Обрыв Яйлу", "Норд-остом жгут пылающие зори", "На окне, серебряном от инея", "Жена Азиса", "Северная береза", "В сумраке утра проносится призрак Одина", "Мы встретились случайно на углу", "Проснулся я внезапно без причины", "Ковсерь", "Старик у хаты веял, подкидывал лопату", "Звезды горят над безлюдной землею", "Ночь Аль-Кадра", "Далеко на севере Капелла", "Уж подсыхает хмель на тыне".
Осталась запись тех дней:
"Проснувшись, открыл окно в сад, щурясь от утреннего низкого солнца. В свежем воздухе пахло горькой сладостью осеннего утра. На поляне перед окнами слепило таким ярким и теплым светом, что похоже было на лето. Только солнечное тепло было смешано с этой пахучей горькой свежестью, с запахом покрытых крупной росой опавших листьев и солнечный свет был слегка розовый, а вдали, в тени старых деревьев, уже багряных, желтых и оранжевых, стоял тончайший лазурный дым легкого ночного тумана".
"Поздними вечерами лежали на ометах новой соломы. Очень свежо, но тонешь в теплоте этой новой соломы. Темно, но вверху огненная жизнь бездны звездного неба и в разные стороны летящие зеленые полосы падающих звезд".
"Осень, осень! Уже летают паутины на жнивьях, ярки кустящиеся зеленя.
Вечера золотистые, потом ярко красные. Небо над закатом темно-синее, ниже вогнутое, прозрачно-сиреневое. Бледность жнивья.
Черные липы сада, загораживающие всходящую за садом зеленую луну.
Неяркие звезды на смутном южном небосклоне".
После десятого сентября начались разговоры о отъезде. Младший племянник Петя был уже в Орле, -- он еще учился в гимназии, к нему на всю зиму должна была переехать мать. Коля оставался в деревне, -- решил с бабушкой и дядей зимовать в Каменке. Митюшка с Иваном Алексеевичем должны были ехать в Москву.
На этот раз Иван Алексеевич остановился в меблированных комнатах Гунст, в Нащокинском переулке, рядом с особняком Лопатиных, где он некогда проводил почти все свои досуги.
Телешовы еще жили на даче в Малаховке, которая наполовину принадлежала им. На берегу озера у них был высокий двухэтажный дом в скандинавском стиле.
Погода была хорошая, и Елена Андреевна пригласила Ивана Алексеевича погостить у них. Он, было, согласился, но после первой же ночи, проведенной на даче, рано утром уехал, не повидавшись с хозяевами. Это один из его непонятных поступков. Иван Алексеевич мне объяснял, что комната была ему не по душе, он чувствовал, что в ней он будет не в состоянии писать. Как объяснить это? И от смущения, не зная, что ему делать, он сбежал...
Елена Андреевна с большим недоумением мне рассказывала об этом. Я тоже не решилась объяснить ей причину.
Этой осенью жил в Москве и Найденов. Бунин с ним еще больше сблизился. Найденов нравился и Чехову. Он говорил, что Найденов может написать еще несколько неудачных пьес, а затем напишет опять превосходную, так как он считал его единственным настоящим драматургом из живых авторов.
Сутулый, выше среднего роста, в криво висящим пенсне, немного неуклюжий, с крупной головой, волнистыми темными волосами, застенчивый, Найденов производил сразу приятное впечатление.
На людях он был сдержан, замкнут, по-купечески недоверчив, но натура у него была страстная, склонная к размаху, даже безумствам... В денежных делах он был очень щепетилен.
В его жизни случилось то, что народ называет "по щучьему веленью": больше пятидесяти лет тому назад в Москве жил никому неведомый Сергей Александрович Алексеев и жил очень дурно, -- служил приказчиком в маленьком магазине готового платья где-то на Тверской, а в одно ненастное утро, по дороге на службу, развернул газету, и в глаза ему так и ударило: "Грибоедовская премия Литературно-Художественного театра присуждена за "Детей Ванюшина" Найденову".
Остановился, прочитал несколько раз и, немного придя в себя, повернул домой, а в магазин готового платья так больше и не заглядывал -- махнул рукой и на причитавшееся ему жалованье. На следующий день -- Петербург, и тоже, как в сказке "Конёк-Горбунок": нырнув в литературно-драматический котел приказчиком из магазина готового платья Алексеевым, он сразу превратился в премированного драматурга Найденова.
Легко представить себе, что затем было: и просьбы театральных директоров о пьесе, авансы, мир кулис, актеры, актрисы, поклонники, писательский круг, лесть, почет, аплодисменты, деньги...
Как известно, в то время в России особенными любимцами публики были писатели. И так как баловать своих кумиров она умела не только со всей ширью славянской души, но и с истеричностью, то редко у кого из достигших в то время "славы", не закружилась голова.
У Найденова голова не закружилась, хотя успех был прочный -- вся Россия ставила его пьесу. Я думаю, что все, бывавшие в театрах, пересмотрели "Детей Ванюшина". Много пьеса эта вызывала разговоров, споров, рефератов...
Найденов, по рассказам Ивана Алексеевича, ненавидел рекламу, презирая всю нарочитую шумиху, которая создавалась в ту пору почти вокруг каждой знаменитости (и, конечно, не без благосклонного разрешения её самой). Ему это было органически противно и вовсе не потому, что он был лишен честолюбия, -- а потому, что он не переносил всего, что не было действительно прочно и достойно. И это особенно влекло к нему Ивана Алексеевича, который тоже во всём любил настоящее, а не дутое.
Никогда Найденов не наряжался ни в поддёвку, ни в сапоги.
В молодости он был неудержим. Получив от отца небольшое наследство, он на Волге так загулял, что сразу остался нищим, и ему пришлось тяжким трудом зарабатывать кусок хлеба, так он и докатился до приказчика в магазине готового платья.
Жизнь Ивана Алексеевича в Москве протекала обычно: чаепитие у Юлия Алексеевича, прогулки с ним, если не надо куда-нибудь ехать, "Среды" у Телешовых, интимные обеды у них, у Чеховых, у Граф (жена его -- в девичестве Клочкова, дочь богатого воронежского городского головы; он чуть тронул ее в "Чистом понедельнике", взята -- её квартира), вечера в Кружке или на журфиксах у Рыбаковых...
Раза два за осень Иван Алексеевич ездил в Петербург. Побывал в редакции "Мир Божий", где хозяином был уже Куприн, у которого начала кружиться голова от славы, на что ему жаловалась умная, всё понимающая Марья Карловна. Говорила, что хочет увезти мужа в Балаклаву, -- собутыльники губят его, льстят и приносят ему большой вред, и что в Петербурге ему трудно работать. Жаловалась она и на его ревность и дикие выходки. И, правда, раз в присутствии Бунина и других гостей, Куприн, увидав, что жена вышла в легком черном газовом платье, которое ей шло, взял и поджег его спичкой снизу, -- едва удалось затушить, закидав огонь подушками с дивана. В другой раз, -- не помню уже в этом ли году или в другом, -- Куприн, войдя в столовую, где был накрыт обеденный стол на двенадцать персон, на что-то рассердившись, схватил за угол скатерть, и все зазвенело, разбилось -- и тонкое стекло, и дорогой обеденный сервиз. Конечно, оба раза он был во хмелю.
Обедал Иван Алексеевич и у Ростовцевых, которые повенчались в 1900 году. Жили они на Морской. После обеда они всегда просили его почитать стихи, и он иногда читал написанные летом, не появившиеся еще в печати. Лето было урожайное, он написал тридцать три стихотворения. Особенно имело успех "Одиночество", посвященное художнику Нилусу. Многие строчки запомнились и часто повторялись, особенно "Что ж, камин затоплю, буду лить... Хорошо бы собаку купить". Нравились и "Канун Купавы", и "Портрет", и "Надпись на чаше" и "Могила поэта"...
Начал Иван Алексеевич бывать и в доме профессора и академика Нестора Александровича Котляревского, жена которого, Вера Васильевна, красивая, обаятельная дама была артисткой Александрийского театра. Они быстро стали друзьями и ценителями Бунина.
В Петербурге Иван Алексеевич собрал деньги и стал подумывать о поездке за-границу.
Вернувшись в Москву, он начал уговаривать Найденова поехать вместе на юг Франции и на север Италии. Подумав, тот согласился, хотя и не преминул выругать Запад.
В декабре в Москву приехал Чехов, и Иван Алексеевич бывал у него каждый вечер, просиживал "далеко за полночь". В эти ночные бдения они особенно сблизились. Чехов рассказывал ему о своих братьях, Иван Алексеевич кое-что тоже поведал ему из хроники своей семьи. Антону Павловичу, вероятно, было тяжело, что он болен и лишен возможности принимать участие в развлечениях жены, но никогда об этом он даже не намекнул. А она в ту зиму жила полной жизнью, домой возвращалась поздно.
Шли репетиции "Вишневого сада", Чехов жаловался, что режиссеры делают из его комедии драму, что многое, что там написано, совершенно не подходит к драме, и всё повторял: "Уверяю вас, ни Алексеев, ни Немирович толком не прочли пьесы, а ставят то, что им самим хочется, уверяю вас, актеры отстали в развитии на целых семьдесят пять лет..."
Среди беспорядочной жизни Иван Алексеевич докончил два рассказа "Сны" и "Золотое дно" и, озаглавив их "Чернозем", передал для первого сборника "Знание". Получив за них аванс и прибавив его к тому, что собрал в Петербурге, уехал с Найденовым 24 декабря за-границу.
Это было его любимое -- быть под великие праздники в пути...
Он не был на Ривьере, не знал Италии.
7
С ними до Варшавы ехала Макс-Ли, журналистка, романистка, дружившая с обоими писателями, особенно с Буниным. Он кое-что взял от неё в "Генрихе".
Найденов к западной культуре был враждебен. Его всё раздражало, казалось искусственным, тесным, продажным. Жизнью чужой страны он не интересовался, иностранных языков не знал и не хотел даже заучить самые необходимые фразы.
Порою был мрачен, на что-то сердился, порой мил, рассказывал о своих волжских кутежах, когда он прокучивал отцовское наследство. Признавался, что в "Детях Ванюшина" есть кое-что автобиографическое. Много пил. Они проехали Вену, Земмеринг, остановились в Ницце. Иногда в горах его раздражал какой-нибудь высоко стоящий замок, и он восклицал:
-- Вот бы его к чорту!...
В Ницце они выбрали отель "Континенталь".
Там "Бунин и Бабурин", ссорились из-за того, что Бабурин не хотел гулять, осматривать город, Он любил сидеть перед камином и тянуть коньяк. Он выучил единственную фразу: "анкор коньяк". Но все же они кое-что осмотрели: были в Каннах, Монте-Карло, где Бунин проиграл 200 франков, проиграл какую-то сумму и Бабурин, но игрой ни тот, ни другой не увлеклись.
Кто-то познакомил их с семьей богатого харьковского помещика Гладкого, у которого была вилла в Ницце и автомобиль. Они пригласили писателей поехать в Больё, к Максиму Максимовичу Ковалевскому, где чуть не погибли: сели на возвратном пути в машину, стоявшую задом к морю, шофер, позабывши об этом, стал заводить ручной мотор, и вдруг автомобиль пошел задом... К счастью, шофер успел вскочить и затормозить.
Иван Алексеевич поздравил Антона Павловича с Новым Годом и сообщил свой адрес, и Чехов быстро ответил ему очень ласковым и даже лирическим письмом, что очень тронуло Бунина.
Из Ниццы они поехали во Флоренцию, потом в Венецию, остановились в гостинице возле площади Святого Марка.
И Флоренция, и Венеция с её дворцами, Св. Марком, с её бесшумными гондолами и красавцами гондольерами оставили глубокий след в душе Бунина, хотя вполне уйти в итальянский мир ему мешал "Бабурин" со своим отталкиванием от всего, что нерусское. Иногда они ссорились, упрекали друг друга в эгоизме, но это не нарушало их дружеских отношений.
Из Венеции они "выехали с экспрессом в Москву. Туда приехали в морозный день перед вечером". Остановились в Лоскутной и, не раскладывая чемоданов, полетели в "Прагу", где прежде всего Найденов потребовал всего, чего был лишен за-границей -- черного хлеба, икры, водки и заказал селянку из осетрины. Иван Алексеевич, как почти всегда, заказал рябчика, который по его вкусу приготовляли в "Праге", красного хорошего вина, но и от икры, и от черного хлеба не отказался.
И вот, вернувшиеся россияне, в радости, что они дома, что в "Праге" слушают Гулеско, играющего на цитре, среди блеска и родного говора увидали высокую дородную фигуру с седой длинной бородой, Дмитрия Ивановича Тихомирова, известного педагога. Он уже уходил из ресторана и, минуя их, воскликнул:
-- Кто-же, господа, ест икру с черным хлебом?...
Они пригласили его присесть и объяснили, что вернулись час назад из-за границы... А потому и накинулись и на икру, и на черный хлеб... Бабурин стал бранить Запад, уверять, что там всё невкусно и женщин нет таких, как в России, и в Ницце, даже в богатых виллах, холодно так же, как и в Италии. И нигде нет простора, как на Волге. Бунин посмеивался и защищал Запад. Тихомиров держал нейтралитет. Он едва ли много путешествовал, тоже любил Москву с её редакциями, журфиксами, юбилеями, ресторанами, любил и Алушту, где у него было поместье, и в заморские страны его не тянуло.
Побывал Иван Алексеевич на "Вишневом саду", где его многое удивило, -- он до поездки был на репетициях отдельных актов и в целом пьесы не видел. Многое ему не понравилось, но он скрыл свое впечатление, боясь, чтобы это не дошло до Антона Павловича. Слушал рассказы о первом представлении, о чествовании Чехова, о некоторых бестактностях. Воображал, что должен был чувствовать в этот юбилейный вечер виновник торжества.
11 февраля он отправился на "Среду", где впервые после возвращения встретился с Чеховым, который приехал с Ольгой Леонардовной и вошел под руку с ней в столовую, когда уже чтение было окончено, и все сидели за ужином. Конечно, их усадили на самое почетное место, хозяева были счастливы, как и вся "Среда".
Иван Алексеевич поразился, как за шесть недель их разлуки Антон Павлович подался. Он почти ничего не ел, кроме ложечки икры, выпил глоток чудесного французского белого вина из погреба А. А. Карзинкина. Почти всё время молчал, только ласково улыбался откидывая прядь волос со лба. Оживление, какое всегда бывало за этими дружескими ужинами, упало, все увидели, что ему стало хуже за этот месяц. Он сообщил, что на-днях уезжает в Ялту. Пробыли Чеховы недолго. После их отъезда всем стало тяжело, хотя, конечно, никому и в голову не приходило, что через пять месяцев его не станет.
Ивану Алексеевичу нужно было съездить в Петербург: взять остаток гонорара за "Чернозем", продать оставшиеся в портфеле стихи, написанные за 1903 год, получить за книжку для народа, изданную "Знанием". Надеялся он и на аванс в некоторых журналах. Перед отъездом поехал к Чехову, но у него был недолго. Узнал, что они решили переменить квартиру, искать её с лифтом, так как одышка у Антона Павловича усилилась и подниматься ему на третий этаж большая мука.
В Петербурге Куприных не было, они уехали в Балаклаву. Иван Алексеевич обедал у Ростовцевых, узнал, что Александр Иванович пьет, иногда у него происходят скандалы с кем попало... Очень жалели, так как Куприн писал все лучше и лучше.
На лето Иван Алексеевич поехал в Огнёвку, чтобы пожить с матерью и Ласкаржевскими. У Маши было уже трое детей, родилась девочка, назвали в честь бабушки Людмилой. Там Иван Алексеевич писал стихи на восточные темы, перечитывал Коран, просматривал и перевод "Манфреда", писал и на русские темы.
Доктора послали Чехова в Германию на курорт Баденвейлер. Он с Иваном Алексеевичем изредка переписывался. Последнее известие было успокоительное: Антон Павлович заказал себе белый костюм, так как во всей Европе наступила нестерпимая жара.
В начале июля Бунин поехал на почту в Лукьяново. Заехал к кузнецу, чтобы перековать лошадь, сел на порог кузни и развернул газету: "и вдруг точно бритва полоснула мне по сердцу..."
Домой вернулся поздно. Ездил по вечерней заре среди хлебов, уже начинавших золотиться и плакал, плакал... Конечно, писать он бросил.
Действительно, потеря для него была большая. Единственный из писателей, Чехов по-настоящему был с ним близок, любил его и ценил; Иван Алексеевич чувствовал это, и сам питал к нему восхищенную любовь.
Вскоре вернулся Юлий Алексеевич из своей заграничной поездки, а из Васильевского приехал погостить старший брат Пушешников. Видя, что Иван Алексеевич в тяжелом душевном состоянии, не может писать и куда-то рвется, решили недели на три поехать на Кавказ, где никто из них не был. Уговорили и мать Митюшки дать ему денег на поездку.
Подробный маршрут мне неизвестен. Вообще Иван Алексеевич мало мне рассказывал о Кавказе. Думаю потому, что был в тоске и печали. Я нашла только одну коротенькую запись об этой поездке. Как всегда, красота природы, всё же спасала его в горе.
"Раннее, но уже жаркое солнце, расходящийся свежий, душистый, светлый туман в горных лесах, радующая душу блестящая белизна снеговых вершин за лесистыми горами над их зеленью...
Кавказ, молодость, молодые утренние снега. Весь мир, вся жизнь -- счастье".
Знаю только, что они проехали по Военно-Грузинской дороге, а возвращались морем из Батума.
Вернувшись в деревню, он осел у Пушешниковых. Вскоре после его возвращения пришло письмо из "Знания": писатели затеяли сборник памяти Чехова. Ой принялся писать воспоминания о Антоне Павловиче, но не дописал, поехал в Москву, где и окончил. Читал их осенью в "Обществе Любителей Российской Словесности".
Перед смертью ему попалась эта книга "Сборник памяти Чехова". Он прочел первую свою редакцию воспоминаний и написал на книге:
"Написано сгоряча, плохо и кое-где совсем неверно, благодаря Марье Павловне, давшей мне, по мещанской стыдливости, это неверное. И. В.".
Перечитал и весь сборник. На первом месте стоят стихи Скитальца. Иван Алексеевич руками развел, перечитав их: "Как же Горький мог напечатать подобные вирши? ... -- восклицал он, -- ума не приложу!..."
Вот некоторый строфы:
ПАМЯТИ ЧЕХОВА
Неумолимый рок унес его в могилу.
Болезнь тяжелая туда его свела.
Она была в груди и всюду с ним ходила:
Вся жизнь страны родной -- болезнь его была.
И еще четыре подобных строфы, а в шестой, особенно смешившей Ивана Алексеевича, было:
И поздно понятый, судимый так напрасно,
Он умер от того, что слишком жизнь бедна,
Что люди на земле и грубы и несчастны,
Что стонет под ярмом родная сторона.
Хороша и восьмая:
О, родина моя, ты вознесешь моленья
И тень прекрасную благословишь, любя,
Но прокляни же ты проклятием презренья
Бездушных торгашей, что продают тебя!
В девятой:
Пусть смерть его падет на гадов дряхлой злобы,
Чьи руки черствые обагрены в крови,
Кто добивал его, а после был у гроба
И громче всех кричал о дружбе и любви!
-- Не понимаю, -- повторял Иван Алексеевич, -- как Горький допустил это стихотворение? Или, может быть, это было сделано без его ведома? Хотя, как могли без него поставить на первое место?... Это пошлее устричного вагона... Впрочем, может быть, потому гроб поставили в устричный вагон, что там был холодильник?... Забыли только снять надпись...
Под стихами Скитальца стоит краткая, но сильная оценка Ивана Алексеевича этого виршеплёта.
Смерть Чехова потрясла всех, кто имел отношение к литературе, и его читателей. Жалели его, как больного: понимали его тоску в одинокие зимние вечера в опустевшей Ялте, когда ему так хотелось быть с женой в Москве, где ставились его пьесы, имевшие шумный успех.