В 91-ом году оффициально ни Кустоная, ни громадных поселков, его соседей не существовало. Был город, были села; в городе — особая городская полиция, в поселках — старшие и младшие «стражники», с бляхами на левой стороне груди, — но даже Кустонай оффициально именовался урочищем. Оффициально на месте при-тобольных тридцати-тысячных колоний числилось несколько киргизских зимовок. По этому поводу у меня был поучительный разговор с моим возницей, бывалым казаком с новой линии.

— А что, ваше высокоблагородие (казаки всех «господ» титулуют по-военному), — а что, ваше высокоблагородие, поселковую землю отрежут от «кыргызов» россейским мужикам?

Я, разумеется, отвечаю: — не знаю.

— Надо-бы отрезать, ваше высокоблагородие. Положим, киргизы для казны легче: кормить его не надо, потому-что он не голодает, богатые бедных кормят, но за то уж бедные у богачей вроде как в России, рассказывают, крепостные были; во-вторых, он лошадей в военное время для кавалерии поставляет. Все это, ваше высокоблагородие, вполне понятно, но все-таки надо обратить внимание на то, что киргизы в последнее время шибко шустрятся. Извольте видеть, по рассказам, до 54 года киргизы и зимою жили в кибитках. После 54 года, когда зима была больно лютая, они по примеру русского народа стали строить на зиму землянки, а иной чорт, волостной управитель, так такой дом взбодрит, что и купцу не стыдно. Это раз. Второе, ваше высокоблагородие, вот что. Стало в Россее тесно, — народ сюда потянулся, за казацкие линии, к киргизам, на Тобол, в Ак-Моллы, в Семиречье. Киргизы им рады, потому-что за землю им деньги платят. Извольте-ка, землю они вроде воздуха считали, и вдруг ни за что, ни про что — деньги! Милости просим. Принимают к себе на зимовки: паши, мол, землю, коси нам исполу сено и береги землянки да кизяк. Немного, кажется, времени прошло, как россейский народ стал селиться по зимовкам, — на моих глазах было; а уж теперь многие киргизы сами выучились пахать и сеять!.. Я и говорю: шустрый народ. Это, ваше высокоблагородие, не то, что башкиры или калмыки. Те — простяки, а это, даром-что некрещенный, а тот-же русский по уму... Теперь возьмите что выйдет если киргизы на землепашество пойдут? Прямо опасный народ будет. Между ними наших нет, к Россее не привыкнут, а ведь они до самого китайского царства расселены...

Казак приостановился, обернулся ко мне, и, прямо глядя мне в глаза своими светлосиними, холодными и порядочно наглыми, казацкими глазами, спокойно, но решительно окончил:

— А по моему, ваше благородие, я-бы лучшие места по рекам и озерам зацапал, да и забил-бы там россейские поселки. И была бы у верблюда в ноздре веревка!.. Дозволите, ваше благородие, курить?

— Кури.

По зимовкам действительно много россейского народа. По рекам эти зимовки тянутся одна за другой. У больших озер их несколько; у маленьких тоже непременно зимовка. Улиц, конечно, нет. Жилья стоят в-перемежку с кучами соломы и кизяка. Жилья — или землянки, или кубические березовые срубы, или такой-же формы избы из земляного кирпича. Все это неуклюже, коряво, нескладно и летом пусто. Только в двух-трех землянках из труб идет смрадный кизячный дым, да около изредка покажется человек, неторопливо запрягающий или распрягающий лошадь, или лениво копаются в сору ребятишки. Это киргизские арендаторы и сторожа. Тысячи этих людей рассеяны по зимовкам колоссальной киргизской территории, и действительно будет как-то неловко, когда киргизы выживут их от себя и сами начнут пахать землю, ставить деревни и строить мечети; и еще будет обидней, если эти арендаторы окиргизятся, чему есть много примеров.

Северней Кустоная, где приютились тобольние поселки, на правом и левом берегу Тобола, — уже настоящая Сибирь. Говорят, юг Тобольской и Томской губернии весь такой: — степь, чернозем и береза. Эта часть Сибири — березовая степь. Вы едете сто, двести верст; говорят, можете проехать тысячу и другую, — и будет все одно и тоже: ковыльные и травяные степи, по которым разбросаны березовые рощи, от одной до тысячи десятин. Степь проникла и в леса, в которых то-и-дело попадаются поляны и полянки, покрытые ковылем и травами. Там и тут попадаются мочежины, заросшие низким ивняком, озерца в виде ям и круглые, с пологими берегами, в виде умывальных тазов, озера. Последние, то пресные, то горькие, иной раз бывают громадны: верст двадцать, тридцать в поперечнике. В иных рыбы столько-же, сколько воды. Трава, вода, чернозем и береза, — и больше ничего: ни жилья, ни людей, ни холмов. Даже кустов почти нет в рощах.

Я понимаю мужика, который бредил Кустонаем, — новым, вольным городом. Ни начальства, ни бар, ни волостного суда, ни потрав и порубок. Вышел из землянки, взглянул, — сердце смеется: так вольно. Я понимаю мужика, но его поведение в «вольном городе», его манера обращаться с «новыми местами» просто ужасают меня. Положим, тут иной раз заработать можно вдвое больше, чем «на старине», но мужик вместо того работает вдвое меньше. Пройдет несколько лет, земля выпашется, другой земли киргизы не дают, — и опять «тесно», опять начинай сначала, опять кончай тем-же, опять бреди снимать сливки «под Новый куст» или «на Китайский клин». Незаметно искатели новых мест разбаловываются, разлениваются, приучаются бродяжничать и почти все нищают. Наживаются только два-три кулака, которые за чудовищные проценты ссужают деньгами, а в голодное время хлебом, да кабаки, куда тобольние колонисты ежегодно сносят двести тысяч рублей.

На всех этих новых местах, за Уралом, как и в «старых» степных местах Европейской России, по выражению мужиков, «одним урожаем не живут», а нужно запасаться из предыдущих. Немцы, собравшись в русскую колонию из тридцати своих государств, прежде всего составляют Gemeinde, строют школу, строют запасный магазин и выбирают старосту, которому, ради поддержания порядка, вручается противозаконная власть — сажать под арест и даже келейно пороть. Наши тобольние колонисты, собравшиеся хоть и из тридцати разных губерний, но из одного и того-же царства, и не подумали ни о чем подобном, и при втором неурожае погибают — говорю я это не для красного слова, а буквально. Из сотни дворов в начале июля хлеб был только в одном, да и то для себя. Голодные приходят к счастливому обладателю хлеба и толпой становятся на колени: дай хлеба! А тот падает на колени перед толпой и вопит: оставьте хлеб моим-то детишкам! Куда кинуться за хлебом? Неурожай на сотни верст вокруг. Работ? — тут на вольных новых местах заработков нет; только десятый добудет у киргизов косьбу; но те платят точно на смех десять копеек в день на хлебе рабочего; а хлеб — два рубля пуд. «Худо, худо было на старине, — говорят тобольние колонисты, — а этакого горя мы не видали».

— Что-же вы запасов-то не делали?

— Да кто ее знает...

— Ведь податей ни копейки не платите?

— Ни копейки.

— Повинностей никаких не отбываете?

— Вестимо. Места-то новые.

— Только полтинник с десятины киргизам плотите?

Мужики и не отвечают. Малороссы укоризненно качают головами и молчат. Сангвиники-великороссы азартно чешутся и, кто чмокает, кто плюет, кто энергично восклицает: эх ма! Мордвины вытягивают вперед шеи и усиленно моргают своими умными светло-голубыми глазами. Черные чуваши в белом полотне глупы, как и всегда. Туляк из заводских рабочих, самый плохой из хозяев, вор и пьяница, пробует сказать что-то образованное насчет того, что «правительствующая власть обязана оказывать пенсион», — но малороссы, великороссы, мордва и даже чуваши взглядывают на туляка так, что он (мгновенно) умолкает и старается попасть в обший тон молчаливаго сокрушения, что к нему совсем не идет.

Кормить их? Конечно, кормить. Военнопленных турок — и то кормили. Но... но не пора ли нам меньше походить на турок?