Я уезжаю с Бонваном, представляя себе будущее в прекрасном свете. -- Первое свидание с m-elle Мелон. -- Ее доброта. -- Жизнь в Омбре; ее единообразие. -- Я получаю маленькую сумму денег, не зная от кого шло это благодеяние.
Добившись желаемого, Бонван чувствовал необходимость как можно скорее воспользоваться позволением увезти меня. Не нужно было давать времени одуматься, но так как не находилось еще ни экипажа, ни случая, то нам не было никакого другого средства пуститься в путь, как только верхом. Его маленькая лошадка была очень смирная. "Вам нечего ее бояться", сказал он мне. Меня посадили на эту лошадку, а он пошел за мной пешком. Этот первый переезд верхом был около тридцати верст; узелок мой с вещами был очень легенький; собираясь в путь, я была занята главным образом своей собаченькой. Из всего, что я любила, мне оставалась она одна, и я решилась взять ее с собой. Бонван дал мне понять, что m-elle Мелон не любит собак; "Кокетка будет всегда в моей комнате", сказала я ему, "она никогда ее и не увидит; ничто не заставит меня покинуть это верное животное; ее любили и ласкали мой отец и моя покойная тетушка".
Я приехала крайне утомленная в Десиз, маленький городок на Луаре; ночь я провела у добрых людей, оказавших мне самый сердечный прием. На другой день я снова пустилась в дорогу, но теперь уже вслед за Бонваном, добывшим себе лошадь в Десизе. Я узнала, что еду на лошадке племянниц, так прозванной потому, что она всегда возила племянниц, которых m-elle Мелон выписывала к себе. Значит, у нее были еще и другие племянницы, кроме меня. Очень важное открытие, сулившее мне радость. Нам оставалось еще четыре мили; и все остальное время я раздумывала о том, какая приятная жизнь ожидает меня у этой тетушки, чья доброта неожиданно вырвала меня из своего рода темницы, в которой я томилась последнее время. Несмотря на ее глубокую старость, я представляла себе очаровательной ту, которая, не зная меня,[162] отнеслась ко мне с участием и с любовным состраданием пришла мне на помощь. Уж конечно она могла рассчитывать на мою признательность; ее благодеяние давало мне мерку ее достоинств. Она казалась мне такой доброй, что я себе воображала ее прекрасной. Итак, я приехала в Омбр, составивши себе самое лестное понятие о внешности и душевных качествах тетушки Мелон. Сердце мое сильно билось, когда я подошла к ее двери, оставивши Кокетку во дворе; дрожа от волнения, я последовала за Бонваном, который ввел меня к m-elle Мелон. Я застала ее за туалетом. Она сидела на довольно низком табурете, в то время, как горничная усердно взбивала ей маленький кок, из ее седых волос, зачесанных назад. Трудно было бы избрать менее выгодную для нее минуту. У нее был очень широкий лоб, глаза круглые и красные, нос толстый и вздернутый кверху, руки громадные, все тело немного сгорбленное. Она сказала мне очень пронзительным голосом: "Здравствуйте, m-elle дез-Ешероль!" и пригласила меня сесть перед собой. Иллюзия моя сразу исчезла; я почувствовала сильное смущение и робко присела, отвечая также робко на ее вопросы. Скоро Кокетка еще увеличила мой конфуз; находясь в беспокойстве после того, как ее разлучили со мною, она опрометью бросилась в комнату, как только открыли в нее дверь; при виде своей собаченьки, мокрой и грязной, я побледнела, а m-elle Мелон говорит своим пронзительным голосом: "Выгнать вон эту собачонку!" -- Горничная на это заметила ей, что собачка, вероятно, принадлежит мне. Я с трепетом выговорила "да". "Ах, если так, продолжала старушка, смягченным тоном, то оставьте ее здесь". Прибодрившись от такого снисхождения, я стала извиняться перед ней в том, что привезла с собой эту собачку и объяснила ей причины, привязывавшие меня к ней, уверяя, что впредь всегда буду оставлять ее в своей комнате. "Нет, сказала она милостиво, -- пожалуйста, приводите ее всегда с собой, это будет мне приятно!" И когда мы пошли обедать, Бонван с изумлением заметил, что Кокетка оказалась в милости у тетушки. Если бы в то время я ближе знала, с кем имела дело, я поняла бы всю цену такой редкой милости.
Мне дали маленькую комнату, так называемую комнату племянниц, в домике, стоявшем вне ограды двора и как раз на проезжей дороге. Новая тетушка предварительно спросила меня, не трусиха ли я; когда я ответила, что нет, меня отвели туда после ужина; вслед за мной принесли мой узелок и затем пожелали мне доброй ночи. Я заперла дверь и присела, чтоб собраться с мыслями. Никогда еще я не чувствовала себя до такой степени одинокой. Удивлению моему не было границ; в самом деле, не странно ли, что меня с таким трудом высвободили из Ешероля для того только, чтоб засадить в какую-то келью, удаленную от остального жилья, где меня оставили на произвол судьбы совершенно одну. Комната[163] моя была внизу; плохие крючки так слабо придерживали ставни моего окна, что они легко могли разлететься от одного удара кулаком; кроме меня, в этом доме не жило ни одной души, и если бы мне вдруг понадобилась помощь, невозможно было бы кого-нибудь дозваться. Я могла бы даже совсем здесь погибнуть вольно, или невольно, и никто не заметил бы этого.
Такой образ действий по отношению ко мне совершенно сбил меня с толку и перевернул все мои понятия; не будучи в состоянии отдать себе отчета в том, что думали об этом другие, я старалась развлечь себя осмотром своей комнаты. Вот что в ней находилось: кровать с балдахином и серыми холстинными занавесками, окаймленными голубым атласом; голубое ситцевое одеяло, большое старинное кресло желтого цвета, соломенный стул и стол; стены белые; маленькое окошко, огромный камин, а в углублении две полки, где стояла история Китая в десяти или двенадцати томах-
Когда был кончен этот беглый осмотр, какое-то странное, неопределенное чувство овладело мной. Не могу сказать, чтоб я именно желала чего-нибудь лучшего; я устыдилась бы и тени подобной мысли, но во всем меня окружавшем было что-то нескладное; здесь царила какая-то беспорядочность, которая тяготила меня и внушала мне какой-то страх неизвестно чего и почему; эту первую ночь я провела очень беспокойно.
На другое утро m-elle Мелон пришла навестить меня. Она говорила со мной попеременно то с большой добротой, то чуть не с грубостью; и сердце мое, рвавшееся на встречу ей, останавливалось в грустном недоумении. Тетушка! -- ведь я мечтала, что найду в ней все, что утратила!
Но это тяжелое впечатление скоро изгладилось, благодаря сознанию, как много я была ей обязана. Признательность сделала то, что я стала даже считать свой удел чуть не счастливым, и первое время моего пребывания в Омбре прошло даже довольно приятно, хотя очень однообразно.
Не понимая, с какой стати m-elle Мелон вспомнила обо мне, глубоко тронутая ее добротой, которой я еще вовсе не заслужила, я старалась по крайней мере быть ей приятной, и успела в этом. Я изучала ее вкусы и привычки, усердно стараясь примениться к ним, чтобы таким вниманием вознаградить ее за все, чего мне не доставало в других отношениях.
Она часто говорила мне о моей семье с участием; прикованная к ее устам, я слушала ее с благодарностью. Тут я узнала, что она провела несколько лет своей молодости у моей бабушки, приходившейся ей теткой; этому-то воспоминанию, которое она признательно хранила в своей памяти, я и была обязана за ее великодушное участие, ибо она считала своим долгом воздать внучке хотя часть попеченей, которыми она пользовалась в юности. [164]
Свыкнувшись скоро с ее тоном и манерами, так мало напоминавшими мою покойную тетушку, я стала видеть в m-elle Мелон только ее хорошие качества и ее доброту. Г-жа Мелон обладала большим умом и оригинальностью в образе мыслей; с замечательной памятью она соединяла значительное образование; она превосходно знала общество своего времени, но была в совершенном неведении относительно теперешнего света и ровно ничего не понимала в революции. Когда она узнала, что Революционный Комитет завладел ее домом, она разразилась страшным гневом, и в последствии всякий раз, как вспоминала об этом, снова приходила в ярость. Нет сомнения, что ее откровенные речи погубили бы ее; но, как я уже сказала, г. Бонван всегда находил сродство удержать се здесь и не допустить ее отъезда, Она говорила всякий день, что уедет, но никогда не приводила своих слов в исполнение; привычка окончательно приковала ее к деревне и она совсем поселилась здесь. В восемьдесят лет сборы не так-то быстро делаются, да и ей самой казалось более удобным, сидя у теплого камелька, бранить виновников всех безурядиц.
Пребывание мое в Омбре, о котором я все-таки вспоминаю с искренней благодарностью, не имело на меня благотворного влияния: слишком часто предоставленная собственным мыслям, лишенная забот, советов и любви моей няни, я чувствовала себя сиротливо; одним словом, я была совершенно одинока.
Я раскрыла было свою историю Китая; но первые тома оттолкнули меня скучнейшим перечнем варварских названий, и я ее бросила. Может быть, я и нашла бы в ней интерес, если бы имела терпение продолжать; но некому было уговорить меня преодолеть эту скуку; некому подать мне совет, одним словом, некому было заняться моим образованием. Около года я ровно ничего не читала и не писала; мне не на что было купить бумаги для писания или рисования; мне почти нечего было работать, и несмотря на свою доброту, тетушка этого не замечала.
Вот моя жизнь у нее: в девять часов утра я шла здороваться с ней. В ту минуту, как ей приносили кофе, приглашаемые многократным мяуканьем горничной, со всех углов двора являлись пять или шесть кошек, чтоб разделить завтрак со своей хозяйкой. Когда завтрак был окончен, они исчезали так же, как и явились, то есть через окно. Я следовала за кошками, с той только разницей, что уходила в дверь; и это повторялось каждый Божий день без малейшего изменения. В полдень я опять приходила; но этот полдень был собственно в одиннадцать часов; так как m-elle Мелон, ставя свои часы, сообразовалась с своим аппетитом, а все в доме сообразовались с ее часами, -- то все делалось у нас гораздо ранее, чем у других. Во избежание какого либо пререкания по этому поводу, она сама переломала пружины во[165] всех часах у себя в доме для того, чтобы никто кроме нее одной не знал в точности, который час. В те дни, когда она была особенно голодна, легким движением пальца она передвигала стрелку еще на полчаса вперед; затем, захвативши свою палку и пройдя через двор, она являлась в столовую и выражала крайнее удивление, что обед еще не подан. Кухарка объявляла, что он и не готов еще; что везде теперь всего только одиннадцать часов, и она была совершенно права. А m-elle Мелон отвечала ей: -- "Посмотрите-ка на мои часы, видите, на них двенадцать!"
Когда толчок, данный стрелке, был не слишком силен, я приходила вовремя, чтоб сопровождать ее; но иногда мне случалось немного опоздать; она бывала тогда очень недовольна и разговор у нас не клеился. После обеда я шла за ней в ее комнату, где и оставалась до четырех часов; тут я находила свое кресло, поставленное нарочно для меня у стены, и ни под каким видом я не могла ни сдвинуть, ни переставить его на другое место. Сидя совершенно неподвижно и работая втихомолку, я присутствовала при ее беседе с сельским священником, приходившим к ней каждый день в тот же самый час.
Священник этот, разумеется, не справлял более церковной службы ( в эту эпоху никакой священник, даже из принявших присягу, не мог служить; церкви были закрыты или обращены в храмы "богини разума". Статуя этого нового божества, поставленная на алтаре, была предметом поклонения. -- Прим. автора ); он оказывал народу всевозможную угодливость и исполнял все, что от него требовали; ибо в то время все делалось во имя парода; и он пользовался спокойствием только благодаря большой гибкости характера, которой, был особенно одарен. Посещения его были весьма продолжительны; он часто засиживался и длил беседу до четырех часов, стараясь своим разнообразным и интересным разговором развлечь тетушку и вознаградить ее таким образом за все добро, которое она оказывала ему. После этого я уходила к себе, чтоб снова явиться сюда в шесть часов; зимой я приходила в 5 часов; и длинные же были эти темные зимние вечера!
Когда я приходила во второй раз, я находила тетушку у одного угла камина, а у другого ее горничную Бабету; мое кресло, уже выдвинутое как раз против огня, стояло почти посреди комнаты; в камине тлели стоявшие накрест две головешки, не давая никакого тепла; вот и все наше освещение, то есть совершенное отсутствие света, а мне было тогда пятнадцать лет! Вначале некоторое время я еще не скучала: недовольство показалось бы мне крайней неблагодарностью; я не могу даже похвалиться, чтобы гнала от себя дурные мысли; у меня их тогда вовсе не было. Я думала, что все восьмидесятилетние старухи ведут такую жизнь, поэтому и считала своим долгом подчиняться ей. К тому же я любила m-elle Мелон;[166] беседа ее была очень занимательна и в веседия минуты она иногда рассказывала мне очень интересные анекдоты из своей молодости; иногда же она заставляла меня пересказывать несчастья нашей семьи, -- и время проходило тогда скоро. Однако, когда все это перестало быть для меня новым и когда тетушка, нерасположенная разговаривать, хранила молчание, часы тянулись бесконечно, мрак становился невыносимо тягостным, и против воли я засыпала. Видя в этом недостаток почтения, m-elle Мелон бывала этим очень недовольна; тогда я доставала себе веретено и при свете тлевших угольев принималась прясть для того, чтобы не дремать, но и это мне не всегда удавалось. В семь часов тетушке приносили ужин, который так и. оставался у нее в комнате, потому что ей было бы крайне затруднительно проходит по темноте в столовую через весь двор. Вдобавок, испуганные ее аппетитом доктора запретили ей ужинать; она же соблюдала их предписание в том только отношении, что не садилась за стол, но ела сколько душе угодно. Я ужинала с ее управляющим и поскорее возвращалась, чтобы сменить Бабету, которая, дождавшись меня, в свою очередь отправлялась ужинать; тут мне дозволялось сесть на ее место; и так как m-elle Мелон заметила, что я часто простуживалась, проходя после ужина через этот обширный двор по сырости, холоду и вьюге, что я входила к ней окоченелая и без голоса, -- то она ожидала меня с ярко пылающим камином, к которому мне дозволено было приблизиться. Другого освещения не было в комнате. Я дожидалась возвращения Бабеты, которая гораздо долее меня сидела за столом. Тогда день мой был кончен и я спешила в свою маленькую комнатку, счастливая, что могла наконец у себя хорошенько согреться. Не могу скрыть, что такой образ жизни не удовлетворял меня. Случалось, что тетушка делмо вечера молчала и была не в духе, когда каждое слово было невпопад: все было скверно и гадко; ей неприятны были мои слова, как и мое молчание; она обвиняла меня в том, что я скучала, и этот упрек, увеличивая мое смущение, не делал меня ни веселее, ни занимательнее; как я ни старалась, все было не хорошо. Что у тетушки при ее годах могли бывать неровности в расположении духа, -- это весьма естественно; но все же это огорчало меня, как неизлечимое зло, и, вздыхая по своей келейке и мечтая о свободе, которую находила лишь в уединении, я была счастлива только у себя, когда до позднего часа сидела перед камином, погруженная в свои мечты; -- я забывала тогда о мелких неприятностях дня. Эти маленькие испытания были, без сомнения, полезны для меня, потому что сдерживали во мне своеволие, но я этого тогда не понимала. Я просто не могу теперь понять, как я проводила свое время в Омбре без книг, без общества, почти без работы. m-elle Мелон редко заходила ко мне и я теперь еще не могу вспомнить без улыбки об испуге, распространявшемся повсюду, когда она выходила[167] из своей комнаты. Кажется, я объяснила, что кухня и столовая находились в отдельном здании напротив того дома, где помещалась тетушка Мелон. Едва только она появлялась в своих дверях, как все обращалось в бегство; она тихонько подвигалась вперед, опираясь на свою палку; вследствие опухоли ног она ходила с трудом и очень медленно; ее пальцы ног едва входили в маленькие туфли без задков, которые она теряла на каждом шагу; и каждый ее шаг сопровождался ворчаньем: "Боже мой", говорила она, подталкивая концом своей палки все щепки, которые попадались на ее дороге. "Что за беспорядок, что за расточительность! Этого хватило бы на отопление целой семьи! Я всегда говорила, что этот народ разорит меня! Они меня совсем разорят!" Так говоря, она входила в кухню, где уже не было ни души, потому что все разбежались, как только издали завидели ее. "Как жарко топится плита! Я всегда говорила, что этот народ меня разорит". И вот она принимается вынимать из печки поленья и разгребать жар. Уже давно она велела снять с очага большую решетку, чтоб но жгли так много дров. Сокрушаясь о том, что эта мера предосторожности оказывалась тщетной, она ходила по кухне, все осматривая с мелочной и негерпеливой озабоченностью, отставляя и по-своему переставляя с места на место блюда и кастрюли. После ее многократного зова появлялась, наконец, Нанета, повелительница этого царства, и буря обрушивалась на нее. Обед, или состав какого-нибудь блюда, подавал повод к бесконечным препирательствам; потом тетушка уходила к себе. Едва она была за дверью, как поленья снова попадали в печь, жар сгребался в кучку и все шло по-прежнему. Если ей случалось направиться к моей комнате, и мною точно также овладевал панический страх. Я издали слышала, как она про себя ворчала на расточительность своих слуг, ежеминутно останавливаясь, чтоб своей палкой собрать в кучку мелкий хворост, валявшийся по земле, все повторяя: "Я всегда говорила!...". При звуке этого голоса, бившего для меня тревогу, я поспешно прибирала все в своей комнате, как могла, и шла ей на встречу с подобающим почтением и со всей предупредительностью, к которой я была способна; между тем она всегда находила что-нибудь похулить; недостаток порядка у меня оскорблял ее. И вот, для избежания ее выговоров, я придумала все прятать между матрасами своей постели при ее приближении. Тетушка бранила меня за то, что мои вощи были везде разбросаны, не замечая, что кроме ящика в письменном столе у меня но было ничего, куда бы я могла класть свои вещи. Она давала мне наставления о бережливости, большей частью благоразумные, но иные из них казались мне трудноисполнимыми: "Зимой вы можете ложиться и без свечи, достаточно вам света и от камина", говаривала она мне. Не могу умолчать здесь, что посещения m-elle Мелон наводили на меня великий страх. [168]
Редко выходя из своих покоев, она была хозяйкой только у себя, и не могла даже заметить действительных беспорядков по хозяйству, о которых большей частью не имела понятия. Но стоящим хозяином был собственно управляющий ее Бонван; он распоряжался решительно всем в имении, где мы жили, не давая никогда отчета в своем управлении г-же Мелон, которая, к счастью, сама получала доход с остального своего имущества. Она считала выгодным для себя, что Бонван согласился принять часть издержек по ее хозяйству на свой счет; такой договор, заключенный после очень оживленных прений, доставил нам некоторое спокойствие. Однако, пререкания по этому поводу возобновились: хозяйка предъявляла свои права, плохо признаваемые; а подчиненный, привыкший властвовать, отказывался повиноваться, и не внимая более ее приказаниям, открыто стал во враждебное положение. В таких случаях тетушка посылала меня для переговоров к Бонвану; но он принимал это очень дурно; с другой стороны, она плохо встречала меня, когда я возвращалась с его ответами, так что я играла самую жалкую роль среди этой междоусобной войны. Что касается лично меня, то я была вполне довольна почтительным обращением Бонвана со мной. Его упрекали в дурном поведении, -- но я никогда не слышала от него ни одного слова, которое могло бы оскорбить меня; и это тем более удивительно, что очень часто он приходил за ужин совсем пьяный; я тотчас замечала это по его усиленному старанию не проронить ни одного слова.
Я готова просить у читателя извинения за такие мелочные подробности, которые могут показаться докучными; но что же такое жизнь, как не сцепление мелочей, более или менее важных? Я хотела бы сделать рассказ о них занимательнее; если он не интересен, то читатель еще лучше поймет, насколько действительность была для меня тягостной. Крупные события занимают мало места в жизни; они быстро ломают и переворачивают ее, и все же возвращают вас снова к мелочам будничной жизни, среди которых вы постоянно вращаетесь и которые составляют прелесть или пытку вашего существования.
Столкновения между этими двумя властями, находившимися в постоянной борьбе вследствие слабости одной из них, подавали иногда повод к самым уморительным сценам, и хотя следующий рассказ сам по себе имеет мало значения, я не могу отказаться от удовольствия привести его здесь, так как он очень характеристичен. m-elle Мелон каждый день сама заказывала нам ужин, что было весьма естественно; но всякий вечер нам подавали одно и то же кушанье. Бонван, которому надоело каждый день есть крошеную говядину с приправой пряностей и фрикасе из кроликов, решился сам заказывать ужин и заказывать что-нибудь [169] повкуснее. Нам стали подавать отличную рыбу, цыплят в изобилии и многое другое. Не знаю, подозревала ли это г-жа Мелон, но только однажды вечером она спросила меня, что я ела. "Цыплят под соусом, тетушка". -- В самом деле, цыплят? -- "Да, тетушка, и они были даже очень вкусны!" -- Вот как! -- Она не прибавила более ни слова и велела позвать к себе Нанету, что произвело великое смятение при дворе; кухарка же отвечала с величайшим хладнокровием: "Успокойтесь, сударыня, ваши приказания исполняются в точности, но барышня ужасно рассеянна! Бог знает, о чем она думала за ужином, и вообразила себе, что кушает цыпленка". И Напета сумела так уверить в этом свою госпожу, что на другое утро m-elle Мелон, потешаясь над моей рассеянностью, объявила мне, что я приняла крошеную говядину за цыпленка. Теперь пришел мой черед сказать: "В самом деле, это была говядина!" Мое удивление сошло за признание и репутация рассеянной за мной окончательно установилась; а мне оставалось только делать все возможное, чтоб поддержать ее, -- потому что, раз на стороже -- тетушка теперь часто расспрашивала меня, и я без зазрения совести отвечала: "Право, ma tante, я не могу вспомнить, какой у нас был ужин". -- Как это странно, возражала она, -- вы только что встали из-за стола! -- Конечно, это было очень странно, но я имела в виду Нанету. Она всякий день приходила ко мне с сетованиями. "Сжальтесь над моим положением, барышня! Я не знаю, что мне делать: m-elle Мелон приказывает одно, а г-н Бонван другое; он прогонит меня, если я не послушаюсь его; если же вы меня выдадите, то моя госпожа откажет мне; а когда я потеряю место, то буду без куска хлеба".
Имение тетушки походило на пустыню, куда не заносило ни одной живой души; а если и случалось кому-нибудь заехать сюда, то прием был не всегда радушный. Даже когда тетушка была расположена милостиво принять гостя, у нее всегда был страх, чтобы посещение не продлилось слишком долго, и она скоро находила средство сократить его, особенно, если это был какой-нибудь сосед, приехавший к обеду. Едва успевали встать из-за стола и перейти в ее комнату, как при первом движении гостя она восклицала с поспешностью: "Как, сударь, вы уже хотите уезжать? Вы так скоро лишаете меня удовольствия видеть вас! Александрина, подите узнать, готовы ли лошади, чтобы наш гость не имел неудовольствия долго ожидать". -- И Александрина бежала, летела исполнить это приказание, между тем как растерявшийся приезжий дослушивал выражение живейшего сожаления тетушки, которая таким образом вежливо выпроваживала его от себя. Этот способ отделываться от своих посетителей забавен своею оригинальностью; но в то время он меня очень смущал и я вовсе не находила это смешным. Многие обижались и не заезжали к ней более; другие же сами этим [170] потешались. Такой прием, разумеется, делал посещения весьма редкими, и я была обречена здесь на полное уединение.
С людьми постоянно живущими в одиночестве и имеющими достаточное состояние для того, чтоб удовлетворять разным вкусам своим, случается, что эти вкусы обращаются в закоренелые привычки, которые ничто не может нарушить. Так было и с m-elle Мелон; все окружавшее ее должно было уступать силе ее привычек. Она делала много добра; была сострадательна, употребляя все усилия, чтоб облегчить страдания ближних; вообще у нее было доброе сердце, но при всем этом, вследствие некоторых странностей, порожденных силой привычки, она часто могла показаться жестокой. Так однажды, совершенно не зная, что это против ее правил, я пришла просить у нее позволения послать за фельдшером, чтобы вырвать себе зуб; на это она отвечала: "Как, у вас болят зубы?" -- Да, тетушка, я ужасно страдаю! -- "Это по вашей собственной вине; у меня никогда но болели зубы; и пока вы у меня, вам не выдернут ни одного зуба". Между тем, повторяю, она была добра; но оказалось, что это одна из ее мании!, -- а разве не известно, какая сила таится в мании! Это был тот же самый несчастный зуб, от которого я провела в Ешероле не одну бессонную ночь, когда находилась под домашним арестом. Измучившись от боли, я наконец послала за сельским фельдшером, чтоб вырвать зуб. "Я не хожу к аристократам", велел он мне сказать. И я осталась при своем зубе. Мания тетушки Мелон имела такой же результат, как и якобинство.
Итак, сельский священник был единственным лицом, ежедневно допускаемым у г-жи Мелон: он и кормился здесь же большей частью, так как был беден; нация мало или вовсе не платила священникам, даже самым угодливым. Он не женился потому, что получал всегда отказы, и бесцеремонно жаловался на это, выражая надежду, что впредь будет счастливее. Чего я никак не могу себе объяснить, -- так это противоречия, часто встречаемого у этих негодных попов; когда один из его собратов женился, он сам их благословил на брак, соблюдая обряд, освященный церковью, в которую ни тот, ни другой не верили и от которой оба отреклись. И он совершенно серьезно сказал мне по поводу этого святотатственного брака: "Этот священник -- мой друг; благочестие его велико, и я не мог отказать ему в своем посредстве". Я боялась этого человека и никогда не принимала его у себя, будучи того убеждения, что дурной духовный может быть очень опасен; зато он вознаграждал себя во время своих посещений у тетушки, пользуясь ее глухотой, чтоб наговорить мне много такого, чего я и слушать не стала бы в другом месте; -- но он был уверен, что если бы даже я осмелилась пожаловаться, то m-elle Мелон все-таки никогда не поверила бы мне. Я сама была в этом уверена, зная ее [171] глубокое уважение к нему. Он предложил мне доставлять книги; по осторожности, которая была выше моего возраста и которой меня научили обстоятельства, я отказалась принять их, между тем как охотно брала книги от г-на Бонвана. "Сударыня, сказал мне откровенно последний, у меня много книг; но я могу вам предложить из них только две: "Жизнь Тюренна" и другую -- "Принца Евгения". Я взяла эти книги без боязни и не имела повода в том раскаиваться. Во время этого первого пребывания в Омбре я получила маленькую денежную сумму от неизвестного лица; приложенная к ней безыменная записка свидетельствовала, что деньги эти предназначены мне. Я долго оставалась в неведении, кто такой оказал мне это благодеяние; наконец узнала, что это была моя няня, моя славная няня; предполагая, что я нахожусь в нужде, она изменила своему опасливому характеру и просила, чтоб ей оказали милость и назначили ее охранительницей печатей, вновь наложенных на Ешероль; это было сделано с тем, чтоб иметь возможность доставлять мне положенное за это жалованье. Но редкая ли это была женщина по своей верности и преданности!