На следующий день утром Уайльдинг вышел из дому один, оставив поручение своему клерку: «Если м-р Вендэль спросит обо мне, — сказал он, — или если зайдет м-р Бинтрей, то скажите им, что я пошел в Воспитательный Дом». Все, что говорил ему его компаньон, все, в чем старался убедить его поверенный, высказывавший то же самое мнение, не могло поколебать его, и он продолжал настаивать на свой собственной точке зрения. Найти потерянного человека, местом которого он незаконно завладел, — вот в чем заключался сейчас высший интерес его жизни, и справка в Воспитательном Доме была, очевидно, первым шагом в этом направлении. Вот почему виноторговец и шел теперь туда.
Когда-то знакомый вид здания не представлялся ему теперь таким, как и не представлялся ему теперь прежним портрет над камином. Прервалась самая дорогая и единственная связь с тем местом, в котором прошло его детство, прервалась навсегда. Какое-то странное отвращение овладело им, когда он сообщил привратнику, что пришел по делу. Сердце его ныло, когда он сидел в одиночестве в приемной, ожидая, пока не придет казначей заведения, за которым послали и с которым ему нужно было повидаться. Когда начался разговор, то он мог только болезненным усилием воли заставить себя успокоиться настолько, чтобы объяснить причину своего посещения.
Казначей слушал его с лицом, на котором выражалось все необходимое внимание и ничего больше.
— Мы обязаны быть осмотрительными, — сказал он, когда настала его очередь говорить, — относительно всех вопросов, с которыми обращаются к нам посторонние лица.
— Вы едва ли станете считать меня посторонним лицом, — ответил просто Уайльдинг. — Когда-то и я был здесь одним из ваших бедных покинутых детей.
Казначей вежливо заметил, что это обстоятельство внушает ему чрезвычайный интерес к особе посетителя. Но тем не менее он настаивал на том, чтобы посетитель изложил те мотивы, которые заставляют его наводить справки. Без всяких предисловий Уайльдинг изложил ему свои мотивы, не умолчав ни о чем. Казначей встал и указал ему дорогу в комнату, где хранились все журналы заведения.
— Все сведения, которые вы можете почерпнуть из наших книг, вполне к вашим услугам, — сказал он. — Я только боюсь, что после такого большого промежутка времени это — единственное указание, которое мы можем предложить вам.
Справились по книгам и нашли запись, составленную в таких выражениях:
«3-го марта 1836 г. Усыновлен и взят из Воспитательного Дома младенец мужеского пола, по имени Вальтер Уайльдинг. Имя и состояние лица, усыновившего ребенка: миссис Джэн Анна Миллер, вдова. Адрес — Домик под Липами, Грумбриджские Колодцы. Поручители: Преподобный Джон Харкер, Грумбриджские Колодцы, и г-да Джайлс, Джерем и Джайльс, банкиры, Ломбардстрит».
— Это все? — спросил виноторговец. — Больше вы ничего не слышали о миссис Миллер?
— Ничего — в противном случае в этой книге должна была бы быть сделана какая-нибудь ссылка на это.
— Могу ли я снять копию с этой записки?
— Конечно! Вы немного взволнованы. Позвольте мне снять для вас копию.
— Я думаю, мне остается только попытать счастья, — сказал Уайльдинг, смотря печально на копию, — наведя справки в местопребывании миссис Миллер, и попробовать, не смогут ли они помочь чем-нибудь.
— Я думаю, что это вам только и остается сделать, так по крайней мере мне сейчас кажется, — ответил казначей. — От души желаю, чтобы мне в будущем представилась возможность помочь вам чем-нибудь.
Утешенный на прощанье такими словами, Уайльдинг отправился на поиски, которые начинались от дверей Воспитательного Дома. Первым шагом в этом направлении был, очевидно, банкирский дом на Ломбардстрите. Двое компаньонов фирмы, о которых он спросил, были недоступны для случайных посетителей. Третий сначала указал на ряд некоторых неизбежных затруднений, но затем согласился разрешить клерку просмотреть счетную книгу, помеченную заглавной буквой «M». Счет миссис Миллер, вдовы, из Грумбриджских Колодцев, был найден. Он был перекрещен двумя длинными линиями, сделанными выцветшими чернилами, а внизу страницы была сделана такая отметка: «Счет закрыт, 30-го сентября 1837 г.».
Итак, первый путь, избранный им, закончился и закончился тупиком: прохода не было! Отправив записку в Угол Увечных, чтобы уведомить своего компаньона о том, что его отсутствие может продлиться еще несколько часов, Уайльдинг занял место в поезде и направился по второму пути — в местопребывание миссис Миллер в Грумбриджских Колодцах.
Вместе с ним ехали матери и дети; матери и дети встречали друг друга на станциях; матери и дети были в лавках, куда он заходил расспросить о Домике под Липами. Повсюду проявлялось в счастливом свете дня самое близкое, самое дорогое и счастливое из всех человеческих отношений. Повсюду ему припоминалось то драгоценное заблуждение, из которого он был так жестоко выведен, то утраченное воспоминание, которое скользнуло по нему, как отражение от зеркала.
Расспрашивая то здесь, то там, он не мог ничего услышать о таком месте, как Домик под Липами. Проходя мимо конторы агента по приисканию квартир, он устало зашел в нее и в последний раз обратился со своим вопросом. Квартирный агент указал ему на мрачный многооконный дом, стоявший на другой стороне улицы, который мог быть фабрикой, но оказался гостиницей.
— Вот то место, — сэр, — сказал он, — где стоял Домик под Липами десять лет тому назад.
Второй путь окончился, и снова нет прохода!
Но оставалась еще одна надежда. Ведь можно было еще найти поручителя-священника, м-ра Харкера. Так как в это время вошли обычные посетители и овладели вниманием квартирного агента, то Уайльдинг вышел на улицу и, войдя в книжную лавку, спросил, не могут ли ему сообщить теперешний адрес преподобного Джона Харкера.
Книгопродавец был, казалось, совершенно поражен и удивлен и ничего не ответил.
Уайльдинг повторил свой вопрос.
Книгопродавец взял с прилавка изящный маленький томик в скромном сером переплете. Он открыл книжку на заглавной странице и подал ее посетителю. Уайльдинг прочел: «Мученическая смерть преподобного Джона Харкера в Новой Зеландии. Рассказано бывшим членом его паствы».
Уайльдинг положил книгу обратно на прилавок.
— Извините, пожалуйста, — сказал он, отчасти думая, вероятно, при этих словах о своем собственном мученичестве.
Молчаливый книгопродавец принял с поклоном его извинение.
Уайльдинг вышел.
Третий и последний путь — и снова нет прохода в третий и последний раз.
Больше ничего не оставалось делать; не оставалось совершенно никакого выбора, как только вернуться в Лондон, потерпев поражение на голову. На обратном пути виноторговец посматривал время от времени на копию, снятую с записи в журнале Воспитательного Дома. Среди многих видов отчаяния есть один, быть может, самый болезненный — это тот, где отчаяние скрывается за надеждой. Уайльдинг едва удержался, чтобы не выбросить из окна вагона бесполезный клочок бумаги. «Быть может он приведет еще к чему-нибудь, — подумал он. — Пока я жив, я не расстанусь с ним. Когда я умру, мои душеприказчики найдут его запечатанным вместе с моей последней волей».
Тут мысль о последней воле заставила доброго виноторговца направить свои думы по новому пути, не отклоняясь, впрочем, от того предмета, на котором сосредоточилось его внимание. Он должен немедленно составить свое завещание.
Слова «нет прохода» в применении к данному случаю были обязаны своим происхождением м-ру Бинтрею. Во время их первого совместного продолжительного совещания, которое последовало за открытием тайны, этот здравомыслящий человек сотни раз повторял, покачивая отрицательно головой:
— Нет прохода, сэр! Нет прохода. Я уверен в том, что тут нет никакого выхода из создавшегося ныне положения, поэтому я советую вам утешиться и примириться со всем происшедшим.
Во время затянувшегося совещания приносилось большое количество старого сорокапятилетнего портвейна, чтобы промочить юридическое горло м-ра Бинтрея; но чем яснее представлялась ему борьба с вином, тем ярче видел он невозможность побороть создавшееся затруднение и всякий раз, ставя на стол пустой стакан, повторял: «М-р Уайльдинг, нет прохода. Успокойтесь и благодарите судьбу».
Заботливость честного виноторговца о составлении духовного завещания несомненно возникла благодаря его чрезвычайной добросовестности; хотя возможно (и это совершенно соответствовало его прямоте), что он мог бемсознательно получить некоторое чувство облегчения, питая надежду передать свои собственные затруднения двум другим людям, которые ему наследовали. Но как бы то ни было, он следовал с величайшим жаром за новым направлением своих мыслей и, не теряя времени, попросил Джорджа Вендэля и м-ра Бинтрея прийти к нему в Угол Увечных, где он сделает им некоторое сообщение.
— Мы собрались все трое и двери заперты, — сказал м-р Бинтрей, обращаясь по этому случаю к новому компаньону. — И я хочу прежде, чем наш друг (и мой клиент) доверит нам свои дальнейшие виды, заметить, что я всецело расписываюсь под теми словами, в которых, м-р Вендэль, заключался ваш совет, как я понял из его слов, и в которых заключался бы совет каждого разумного человека. Я уже говорил ему, что он безусловно должен хранить свой секрет. Я беседовал с м-с Гольдстроо, как в его присутствии, так и без него, и мне кажется, что если можно кому-нибудь доверять (и это очень большое если ), так это ей, разумеется, в пределах этого если. Я указывал нашему другу (и моему клиенту), что начать бесцельные розыски — это значит не только поднять на ноги дьявола во образе всех мошенников Королевства, но и истощить свое состояние. Вы же, м-р Вендэль, знаете, что наш друг (и мой клиент) не желает вовсе истощать своего состояния, но, напротив, хочет оставить его в неприкосновенности для того лица, которое он считает — но я не могу сказать этого про себя — полноправным собственником, если только когда-нибудь будет найден этот полноправный собственник. Я очень сильно ошибаюсь, если он когда-нибудь найдется, но не обращайте на это внимания. М-р Уайльдинг и я, мы оба все таки согласны в том, что состояние не следует истощать. Затем я согласился на желание м-ра Уайльдинга печатать через некоторые промежутки времени в газетах объявления, в которых осторожно приглашать тех лиц, которые знают что-либо относительно такого-то усыновленного ребенка, взятого из Воспитательного Дома, приходить в мою контору; и я поручился, что такие объявления будут появляться регулярно. Из слов нашего друга (а моего клиента) я вывел заключение, что встречусь здесь с вами сегодня, чтобы выслушать его указание, но не давать ему советов. И готов принять его указания и уважить его желания; но вы будете любезны заметить, что этим я не хочу выразить одобрения как тем, так и другим, если высказывать свое профессиональное мнение.
Так говорил м-р Бинтрей, предназначая свои слова постольку же для Уайльдинга, поскольку обращался с ними к Вендэлю. И даже, несмотря на всю свою заботливость по отношению к своему клиенту, он настолько забавлялся его донкихотским поведением, что время от времени поглядывал на него своими подмигивающими глазками с видом в высшей степени забавного любопытства.
— Ничего не может быть яснее, — заметил Уайльдинг. — Я только хотел бы, чтобы моя голова была так же ясна, как ваша, м-р Бинтрей.
— Если вы чувствуете, что у вас начинается в голове шум, — намекнул юрист, бросив испуганный взгляд на Уайльдинга, — то отложим ее… я говорю о нашей беседе.
— Совершенно нет, благодарю вас, — сказал Уайльдинг. — Что я собирался…
— Не волнуйтесь, м-р Уайльдинг, — настаивал юрист.
— Нет, этого я не собирался делать, — сказал виноторговец. — М-р Бинтрей и Джордж Вендэль, колеблетесь ли вы или же имеете какое-нибудь препятствие, чтобы стать моими соповеренными и душеприказчиками или же вы можете согласиться сразу?
— Я согласен, — ответил с готовностью Джордж Вендэль.
— Я согласен, — сказал не с такой готовностью Бинтрей.
— Благодарю вас обоих. М-р Бинтрей, указания мои относительно моей последней воли и завещания будут коротки и просты. Быть может, вы будете добры теперь же составить акт. Я оставляю все свое недвижимое и движимое имущество, без какого бы то ни было исключении или изъятия, вам обоим, моим соповеренным и душеприказчикам, с поручением выплатить все истинному Вальтеру Уайльдингу, если он будет найден и подлинность его установлена в течение двух лет со дня моей смерти. Если это не удастся сделать, то поручаю вам обоим выплатить ее Воспитательному Дому, как пожертвование и наследство.
— Таковы все ваши инструкции, не так ли, м-р Уайльдинг? — спросил Бинтрей после смущенного молчания, во время которого никто не глядел друг на друга.
— Да, это все.
— И вы совершенно определенно решились на подобные распоряжения, м-р Уайльдинг?
— Совершенно, положительно, окончательно.
— Тогда остается только, — сказал юрист, пожимая плечами, — придать им техническую и связную форму, совершить акт и засвидетельствовать его. Но, это спешно? Нужно ли торопиться с этим делом? Вы еще не собираетесь умирать, сэр.
— М-р Бинтрей, — ответил серьезно Уайльдинг, — когда я буду собираться умирать, это неведомо ни мне, ни вам, а ведомо кому-то другому. Я буду рад, когда это дело свалится с моих плеч, если вы не встречаете никаких препятствий.
— Мы снова поверенный и клиент, — отвечал Бинтрей, который при этих словах сделал почти сочувственную физиономию. — Если для м-ра Вендэля и для вас удобно будет собраться здесь ровно через неделю и в это же время, то я занесу в свой дневник, что буду соответственно с этим занят.
Как условились, так и сделали.
Завещание было подписано по форме, припечатано, передано свидетелям, засвидетельствовано ими и унесено м-ром Бинтреем для безопасного хранения среди бумаг его клиентов; эти бумаги были распределены в его кабинете по соответственным железным ящикам на железных полках с соответственными именами владельцев на наружной стороне, так что это юридическое святилище походило на тесный фамильный склеп клиентов.
Теперь с большим, чем раньше, рвением Уайльдинг принялся за то, что так интересовало его прежде и стал выполнять свои замыслы относительно патриархального устройства своего заведения; в этом ему усиленно помогали не только миссис Гольдстроо, но также и Вендэль, который, вероятно, заботился о том, чтобы дать как можно скорее обед Обенрейцеру. Как бы то ни было, заведение было скоро открыто в надлежащем деловом порядке, Обенрейцеры, опекун и состоящая под опекой, были приглашены к обеду; мадам Дор была также включена в приглашение. Если Вендэль еще прежде был влюблен по уши и с головой — фраза, не заключающая в себе ни малейшего сомнения в ее правдивости — то после этого обеда он влюбился совершенно и ушел в свое чувство на глубину шестидесяти тысяч футов. Но тем не менее он не мог добиться даже ценою своей жизни ни одного слова наедине с очаровательной Mapгаритой. Когда, казалось, приближалась блаженная минута, то тут уж, конечно, вырастал у локтя Вендэля Обенрейцер с глазами, затянутыми пеленой, или же перед его носом появлялась широкая спина мадам Дор. Эту бессловесную матрону ни разу нельзя было увидеть спереди с момента ее прибытия и до ее отъезда, — за исключением обеда. И с того момента, как она удалилась в гостиную, оказав надлежащую честь этому обеду, она снова повернулась лицом к стене.
И все же в продолжение четырех или пяти восхитительных, хотя и нарушаемых, часов, можно было видеть Маргариту, можно было слышать Маргариту, можно было случайно коснуться Маргариты. Когда они обходили старые темные погреба, Вендэль вел ее под руку; когда потом вечером она пела ему в освещенной комнате, Вендэль стоял около нее, держа сброшенные ею перчатки и променял бы на них весь сорокапятилетний портвейн до капли, хотя бы он был сорок пять раз сорокапятилетним, и его чистая цена была сорок пять раз сорок пять фунтов за дюжину. И когда она ушла, а тушильщик огней прошел по Углу Увечных со своей тушилкой, Вендэль все еще томился и задавал себе вопросы, думала ли она о том, что он восхищается ею! Думала ли она о том, что он ее обожает! Подозревает ли, что она завладела им, его сердцем и душой! Приходило ли ей в голову думать обо всем этом! И так далее все в том же роде: как она относится к этому и как к тому, на тон выше и на тон ниже, в мажорном тоне и в минорном! Дорогая, дорогая! Бедное неугомонное сердце людское! Только подумать, что то же самое чувствовали люди, которые были мумиями еще тысячи лет тому назад, и все же нашли секрет оставаться после этого спокойными!
— Что вы думаете, Джордж, — спросил его на следующий день Уайльдинг, — о м-ре Обенрейцере (я не буду вас спрашивать, что вы думаете о мисс Обенрейцер).
— Не знаю, — сказал Вендэль, — и никогда не знал, что думать о нем.
— Он с большими познаниями и умен, — сказал Уайльдинг.
— Несомненно, умен.
— Хороший музыкант. (Он накануне очень хорошо играл и пел).
— Бесспорно хороший музыкант.
— И хорошо говорит.
— Да, — сказал Джордж Вендэль задумчиво, — и хорошо говорит. Знаете, Уайльдинг, мне приходит в голову чудная мысль, когда я о нем думаю, что он не хорошо молчит.
— Что вы под этим разумеете? Он не навязчивый болтун.
— Нет, я не то хотел сказать. Когда он молчит, то вы с трудом можете удержаться от какого-то смутного, хотя, быть может, и в высшей степени несправедливого, недоверия к нему. Возьмите какого-нибудь человека, которого вы знаете и который вам нравится.
— Готово, мой милый друг, — сказал Уайльдинг. — Я беру вас.
— Я не для того заговорил об этом и не предвидел этого, — возразил, смеясь, Вендэль. — Ну, ладно, возьмем меня. Вспомните на минуту следующее. Не основывается ли главным образом ваше одобрительное отношение к моему интересному лицу на том его выражении, какое оно принимает, когда я молчу (как бы ни были разнообразны те мгновенные выражения, которые оно может принимать)?
— Я думаю, что это так, — сказал Уайдьдинг.
— Я тоже думаю. Теперь обратите внимание, когда Обенрейцер говорит, другими словами, когда он имеет возможность излагать свои взгляды — то это у него выходит довольно хорошо; но когда ему не представляется возможности изложить свои взгляды, то это у него выходит довольно плохо. Вот почему я говорю, что он молчит не хорошо. И припоминая наскоро таких людей, которых я знаю и которым не доверяю, я склонен думать и даже уверен в том, что все они молчат не хорошо.
Так как это положение физиогномики было совершено новым для Уайльдинга, то он сперва был в нерешительности, принимать ли его ему или нет, но задав себе вопрос, хорошо ли молчит м-с Гольдстроо и вспомнив, что ее лицо во время молчания положительно вызывает доверие, он так обрадовался, как радуются люди, которые большей частью верят в то, во что они хотят верить.
Его здоровье и душевное настроение восстановлялись очень медленно, поэтому его компаньон напомнил ему в качестве других средств поправления здоровья — а, быть может, также он имел некоторые виды на Обенрейцера — о тех его музыкальных планах, которые находились в связи с новым планом его домоустройства, о намерении составить класс пения в доме и хор в соседней церкви. Класс был быстро сорганизован, а так как двое или трое из служащих уже имели некоторые музыкальные познания и пели довольно сносно, то вскоре за ним последовал и хор. Последний был руководим и обучаем преимущественно самим Уайльдингом, который возымел надежду обратить своих подчиненных в настоящих воспитанников приюта, принимая во внимание их способности к пению духовных хоров.
Так как Обенрейцеры были искусными музыкантами, то легко осуществилось, что они были приглашены присоединиться к этим музыкальным собраниям. Опекун и находящаяся под опекой согласились, или, вернее, опекун дал свое согласие за обоих, неизбежным последствием чего было превращение жизни Вендэля в жизнь, полную рабства и очарования. Не ее ли голос раздавался по воскресеньям в старой и закоптелой церкви Св. Христофора, когда собирались возлюбленные братья во Христе (их сходилось самое большее двадцать пять человек), и словно освещал самые темные уголки, приводя в трепет стены и колонны, как будто бы они составляли одно целое с его сердцем! И в это время мадам Дор, сидевшая в углу высокой скамьи, повернувшись спиной ко всему и ко всем, не могла не показаться в некоторые моменты службы знатоком церковных обрядов, подобно тому человеку, которому доктор порекомендовал выпивать раз в месяц и который напивался ежедневно, чтобы не пропустить этого раза.
Но даже и эти райские воскресенья стушевывались по средам перед теми концертами, которые устраивались для патриархального семейства. На этих концертах она садилась за пианино и пела им на своем родном языке песни своей родной страны, песни, призывавшие Вендэля с горных вершин: «Поднимись над суетными земными равнинами; удались подальше от толпы; следуй за мной, поднимающейся все выше, выше, выше и тающей в лазурной дали; поднимись к моей самой высочайшей вершине и полюби меня там!» И пока не оканчивалась мелодия, хорошенький корсаж и вышитые чулки и башмачки с серебряной пряжкой, так же, как и высокий лоб, и серые глаза, напоминали настоящую серну.
Но даже на самого Вендэля ее песни не производили более сильного и чарующего впечатления, чем на Джоэ Лэдля, хотя это выходило довольно своеобразно. Решительно отказываясь смущать гармонию, приняв какое бы то ни было участие в служении ей и выказывая величайшее презрение к гаммам и вообще к другим подобным же основным музыкальным упражнениям — которые, действительно, редко прельщают простых слушателей — Джоэ сперва принимал все предприятие за неудачную шутку и всех исполнителей считал компанией воющих дервишей. Но, усмотрев однажды следы ненарушаемой гармонии в одной части хора, он подал своим двум помощникам по надзору за погребами слабую надежду, что с течением времени придет кое к чему. Один антифон Генделя привел к дальнейшему поощрению с его стороны, хотя он и заметил, что такой великий музыкант должен был пробыть подольше в каком-нибудь из их иностранных погребов, чтобы выходить и повторять по стольку раз одну и ту же его вещь, на которую, как вы там ни смотрите, а он будет все же смотреть по своему. В третий раз публичное появление м-ра Джэрвиса с флейтой и какого-то чудного субъекта со скрипкой и исполнение ими обоими дуэта так поразили его, что он, повинуясь исключительно своему собственному побуждению и воле, вдохновился словами «Анн Кор!», которые он повторял, произнося их так, как будто фамильярно взывал к какой-то даме, отличившейся в оркестре. Но это было его последним одобрением заслуг сотоварищей, так как за этим инструментальным дуэтом, исполненным в первую же среду, немедленно последовало пение Маргариты Обенрейцер, во время которого он сидел разинув рот и вне себя от восторга, пока она не кончила. Тут он поднялся со своего места с большой торжественностью и, предпослав своей речи предисловие в виде поклона, обращенного, главным образом, к м-ру Уайльдингу, выразил свое чувство полнейшего удовлетворения такими словами: «После этого вы все можете идти спать!» И впоследствии он всегда отказывался воздать должное музыкальным дарованиям общества в каких-нибудь других выражениях.
Так началось особенное личное знакомство между Маргаритой Обенрейцер и Джоэ Лэдлем. Она так от души засмеялась на его комплимент и все же так была смущена им, что Джоэ возымел смелость заговорить с ней по окончании концерта и выразил надежду, что у него уж не настолько спуталось все в голове, что он позволил себе какую-нибудь вольность? Она мило ответила ему, и Джоэ отвесил ей на это поклон.
— Вы измените счастье, мисс, — сказал Джоэ, снова отвесив поклон, — такие, как вы, могут принести с собой повсюду счастье.
— Я могу? Принести повсюду счастье? — спросила она на своем милом английском языке с милым удивлением. — Я боюсь, что не понимаю. Я так непонятлива.
— Молодой мастер Уайльдинг, мисс, — объяснил по секрету Джоэ, хотя и не очень помог ей уразуметь его слова, — изменил счастье, прежде чем принять в компанию молодого мастера Джорджа. Так я говорю, так это и будет, они увидят. Господи! Только приходите сюда и спойте несколько раз на счастье, мисс, и оно не будет в состоянии сопротивляться!
С этими словами Джоэ вышел задом, отвесив целую кучу поклонов. Но так как Джоэ был привилегированным лицом, а кроме того юности и красоте приятна даже невольная победа, то Маргарита в следующий раз уже весело искала его.
— Где же мой м-р Джоэ, пожалуйста? — спросила она у Вендэля.
Таким образом Джоэ был представлен и обменялся с ней рукопожатием, и это вошло в обычай.
Другой обычай возник таким образом. Джоэ был немного глуховат. Он сам говорил, что это от «испарений» и, может быть, это так и было; но какова бы ни была причина, следствие все же существовало. В первый же концерт все заметили, что он пробирался бочком вдоль стены, приложив левую руку к уху, покуда не сел на стул как раз около певицы, повернувшись к ней боком; в таком положении и на этом месте он пребывал до тех самых пор, когда обратился к своим друзьям-любителям с приведенным выше комплиментом. В следующую среду было обращено внимание, что поведение Джоэ во время обеда, как плевательной машины, было не совсем обыкновенным, и за столом распространился слух, что это объясняется тем в высшей степени напряженным состоянием Джоэ, в котором он находится, ожидая пения мисс Обенрейцер и боясь не получить места, где он мог бы слышать каждую ноту и каждый слог. Этот слух дошел до ушей Уайльдинга и тот по своей доброте позвал вечером Джоэ в первый ряд перед тем, как начала петь Маргарита. Таким образом вошел в употребление обычай, что во все последующие вечера Маргарита прежде, чем начать петь, всегда говорила Вендэлю, положив руки на клавиши: «Где же мой м-р Джоэ, пожалуйста?» — и Вендэль всегда выводил его и ставил около нее. Что он тогда под обращенными на него взглядами всех присутствующих выражал на своей физиономии величайшее презрение к усилиям своих друзей и доверял только одной Маргарите, которую он все время стоял и созерцал подобно приученному носорогу, из детской азбуки, стоящему на задних ногах, — это тоже вошло в обычай. Точно также вошло в обычай и то, что какой-нибудь остряк говорил из задних рядов, когда он был после пения в полнейшем исступлении: «Что ты об этом думаешь, Джоэ?» — на что он изрекал с таким видом, точно ему только что сейчас пришел в голову ответ: «После этого вы все можете идти спать!» Все это тоже вошло в обычай.
Но простым развлечениям и скромным шуткам Угла Увечных не суждено было долго существовать. За ними с самого же начала стояла серьезная вещь, о которой знали все члены патриархального семейства, но про которую все избегали говорить по общему молчаливому соглашению. Здоровье м-ра Уайльдинга было в плохом состоянии.
Он мог бы перенести удар, обрушившийся на него в его единственной и сильнейшей привязанности в жизни, он мог бы перенести сознание, что он владеет собственностью другого, но все это вместе было слишком тяжело для него. Он чувствовал себя глубоко подавленным, как человек, преследуемый привидениями. Неразлучные видения сидели вместе с них за столом, ели из его тарелки, пили из его стакана и стояли ночью у его изголовья. Когда он вспоминал о любви той, кого он принимал за свою мать, он чувствовал, как будто обокрал ее. Когда он немного приободрялся под влиянием уважения и привязанности со стороны своих подчиненных, он чувствовал, как будто он даже мошенничал, делая их счастливыми, так как это было обязанностью и наслаждением того неизвестного человека.
Постепенно под гнетом упорно сосредоточенных на одном и том же мыслей его тело согнулось, походка утратила свою эластичность, глаза редко стали подниматься от земли. Он знал, что не мог предотвратить прискорбной ошибки, которая произошла, но он также знал, что не в силах исправить ее: проходили дни и недели, и никто не претендовал на его имя, ни на его имущество. А затем на него начало находить помрачение сознания и часто повторялось расстройство умственных способностей. Он иногда проводил в каком-то странном забытье целые часы, иногда целые дни и ночи. Однажды ему изменила память, когда он сидел во главе обеденного стола, и не возвращалась к нему до рассвета. Другой раз она изменила ему, когда он отбивал такт во время пения, и вернулась к нему снова, когда он прогуливался поздно ночью по двору при лунном свете вместе со своим компаньоном. Он спросил Вендэля (всегда полного предупредительности, заботы и помощи), как это произошло? Вэндель ответил только: «Вы были не вполне здоровы, вот и все». Он искал объяснения в лицах своих подчиненных. Но они отделывались словами: «Рад видеть, что вы выглядите гораздо лучше, сэр», или «Надеюсь, вы чувствуете себя теперь хорошо, сэр», в которых совершенно не было никакого указания.
Наконец, когда компаньонство насчитывало за собой только пять месяцев существования, Вальтер Уайльдинг слег в постель, и его экономка стала его сиделкой.
— Пока я лежу здесь, вы, быть можете, ничего не будете иметь против того, если я буду называть вас Салли, м-с Гольдстроо? — спросил бедный виноторговец.
— Это имя звучит для меня более естественно, сэр, чем всякое другое, и оно мне больше нравится.
— Благодарю вас, Салли. Мне думается, Салли, что за последнее время у меня должны были случаться припадки. Не так ли, Салли? Не бойтесь теперь сказать мне это.
— Это случалось, сэр.
— А! Вот в чем дело! — спокойно заметил он. — М-р Обенрейцер, Салли, говорит, что так как мир мал, то нет ничего странного, что одни и те же люди очень часто сходятся и сходятся в разных местах и в разные периоды жизни. Но кажется странным, Салли, что я вернулся в Воспитательный Дом, чтобы умереть, неправда ли?
Он протянул свою руку и она ласково взяла ее.
— Вы, ведь, не умираете, дорогой м-р Уайльдинг.
— Так говорил м-р Бинтрей, но я думаю, что он ошибся. Прежние детские чувства возвращаются ко мне, Салли. Прежние тишина и покой, с которыми я обыкновенно засыпал.
После некоторого промежутка он сказал тихим голосом: «Поцелуй, пожалуйста, меня, няня», и было очевидно, что ему показалось, будто он лежит в прежнем дортуаре.
Привыкнув склоняться над детьми без отцов и матерей, Сами склонилась над этим человеком без отца и матери и прикоснулась к его лбу, прошептав:
— Господь с вами!
— Господь с вами! — ответил он тем же тоном.
Через другой промежуток времени он открыл глаза, уже придя в себя, и сказал:
— Не прерывайте меня, Салли, когда я что-то сейчас скажу; я лежу очень удобно. Мне кажется, что настало мое время. Я не знаю, как это вам, Салли, может показаться, но…
На несколько минут он лишился чувств, но потом он снова пришел в себя.
— Я не знаю, как это может показаться вам, Салли, но так это кажется мне.
Когда он добросовестно закончил свое любимое выражение, пробил его час, и он умер.