Рассказы из севастопольской и кавказской жизни
Война -- этот старинный и до сих пор неизбежный факт истории -- с незапамятных времен привлекала к себе интерес и внимание человека и своим роковым значением возбуждала в нем чувство ужаса, удивления и восторга. С незапамятных времен сделалась она и предметом народного творчества. Каждый народ имел свой героический эпос и поприщем подвигов его героев была неизменно война. Герои эти вырастали в народном воображении до необыкновенных размеров силы и мужества, самая же война превращалась в какую-то блестящую арену их удивительных подвигов и рассматривалась как-то отвлеченно, только в ее общих результатах, в торжестве победы или позоре поражения, независимо от тех страданий и крови, из которых она состояла в действительности. С индивидуализацией творчества не изменилось отношение поэзии к войне. Писатели древнего мира, псевдо-классики и романтики, несмотря на все разнообразие их миропонимания и их литературных приемов, сошлись, однако, в точке зрения на войну. Все они изображали ее с той стороны, с которой видны только слава и доблесть ее деятелей. Не избегали они, правда, и ее ужасов, представляли их даже, быть может, гиперболически, но -- лишь в общей и безличной картине, лишь как стихию войны, которая служила прекрасным фоном для изумительных деяний ее героев... Пришло время реализма в искусстве; но и здесь прежняя иллюзия войны долго не уступала народившемуся стремлению к правде. Достаточно вспомнить, например, "Полтаву" Пушкина -- родоначальника наших реалистов. И не только Пушкин, платящий еще значительную дань романтизму, но и такой несомненный реалист, как Гоголь, перед величием войны отступает от своей натуралистической манеры. Что такое война в его "Тарасе Бульбе"? Это не жизнь массы человеческих единиц, думающих, чувствующих, страдающих от ран, истекающих кровью и умирающих; это -- изображение мощи и дикой силы запорожского характера, это -- великолепная картина казацкой удали и разгула, вставленная в эфектную раму истребления и смерти.
Граф Толстой первый подошел к правде войны и, сдернув навешанныя на нее покрывала, смело взглянул в лицо ее. Война никогда не является у него только пьедесталом славы какого-либо героя, только рамою, оттеняющею чьи-либо подвиги. Он интересуется самым процессом войны, он старается проникнуть и понять ее бурную хаотическую стихию, он анализирует и расчленяет ее на отдельные события, в которых она воплощается; он следит не за движениями масс, но за судьбою каждой человеческой единицы, потонувшей в этих массах. И ему удается из этого моря людей, нивеллированных мундиром и дисциплиною, выделить человеческую личность и живыми чертами изобразить ее душу среди исключительной обстановки, созданной войною. Благодаря этому, все участники войны, начиная от генерала и кончая последним солдатом, становятся действительными героями его изображений. Привязанный своим художническим интересом к личности, он не покидает ее в течение всего рассказа и никогда не заходит в те области созерцания, где личность пропадает и откуда видна только стратегическая схема действий; личность -- цель его творчества, и он всюду с нею: и на поле битвы, и в ложементе, и в солдатской казарме, и в офицерской квартире, и на городском бульваре, и в лазарете; он показывает ее и в момент опасности, под градом неприятельских пуль и гранат, и в момент отдыха, где-нибудь у горящего костра, -- показывает, что она ощущает и думает, как веселится в свободную минуту, как шутить под свистящими пулями, как мучительно иногда боится, как отдается тщеславному чувству, мечтам о наградах, о славе, как спокойно и просто совершает подвиги мужества и великодушия и как мелочно, грубо и зло вздорит из-за какого-нибудь проигранного в карты рубля; показывает, как создаются события войны, как приказывают и как повинуются, как человек втыкает штык в другого человека, как гранаты и бомбы рвут на части его тело, как падает он в грязь и кровь свалки, как стонет -- раненый, как умирает -- убитый...
Этот микроскопический анализ войны у графа Толстого явился новым и оригинальным приемом творчества. Теперь же он сделался приемом необходимым: только такой анализ и может раскрыть действительную правду и смысл массовых движений. Современные художники поняли это и при изображении войны сознательно или бессознательно следуют манере графа Толстого.
Все сказанное нами об истинно реалистическом представлении войны относится ко всем произведениям нашего художника, касающимся военных событий. Но пока мы не будем говорить о крупнейшем и замечательнейшем из них -- о "Войне и Мире" -- и ограничимся только севастопольскими и кавказскими рассказами. Рассказы эти явились раньше названного исторического романа и в них впервые выразился тот смелый и глубокий взгляд на жизненную правду войны, который впоследствии с таким неподражаемым искусством автор проводил в широкой картине народных движений, вызванных Наполеоновскими походами. Но кроме этого общего всем рассказам взгляда, в них светится еще одна мысль, связывающая их единством содержания, -- мысль, почти неотступно преследовавшая графа Толстого и сказавшаяся во многих его произведениях. Мысль эта открывается нам из постоянного сопоставления, в одних и тех же положениях войны, культурного человека, члена цивилизованного, городского общества, и простого солдата, первобытного сына деревни. Более развитый ум образованного человека, постоянно чувствующего свое я, не может не сознавать грозящих ему отовсюду опасностей войны, а потому естественно не может не ощущать и страха перед ними. Это ощущение страха неотступно следует за ним, прокрадывается в душу при малейшей возможности опасности, и для того, чтобы не поддаться его власти, чтобы исполнить свой дол, чтобы не явиться трусом, он должен вести постоянную борьбу с собою, должен напрягать свою нервную силу, должен искать опоры в других мотивах, способных преодолеть поднимающиеся побуждения боязни и самосохранения. Образованный человек может быть храбр, может отчаянно рисковать жизнью, но храбрость его -- не спокойное мужество, а тревожное нервное состояние, являющееся продуктом напряженной и сложной работы душевных сил. Совсем другое -- душа простого человека. Внутренний мир его больше привязан к факту, больше ограничен минутою настоящего, больше определяется из внешней действительности, чем из отвлеченных состояний сознания; но действительность войны, разложенная на ее составные моменты, не есть только опасность: это прежде всего -- ряд обязанностей, лежащих на каждом солдате и офицере, это -- разные непредвиденные случайности, это -- непрерывно сменяющиеся впечатления, то тяжелые, подавляющие, то радостные, то комические. И простой человек живет этими впечатлениями и, занятый своим делом, не думает об опасности. Поэтому для него как бы не существует самой опасности и он может спокойно и просто делать то, что надо, может спокойно и просто совершать истинные чудеса храбрости и героизма, не сознавая ни меры своего риска, ни значения своих подвигов.
Это глубокое различие в душевном строе культурного и простого человека, прекрасно подмеченное графом Толстым, и есть тот мотив, который проходит через все его рассказы из военного быта.
Для иллюстрации взглядов автора на этот предмет, мы позволим себе привести параллельно некоторые сцены из его севастопольских рассказов.
Вот что чувствовал адъютант Калугин (человек из петербургского общества), подъезжая к одному из бастионов Севастополя во время жаркой канонады: -- "Ах, скверно! -- подумал он, испытывая какое-то неприятное чувство, и ему тоже при шло предчувствие, то есть мысль очень обыкновенная -- мысль о смерти. Но Калугин был самолюбив и одарен деревянными нервами, то, что называют храбр, одним словом. Он не поддался первому чувству и стал ободрять себя, вспомнил про одного адъютанта, кажется, Наполеона, который, передав приказание, марш-марш, с окровавленной головой подскакал к Наполеону.
-- "Vous etes blesse?" сказал ему Наполеон. -- "Je vous demande pardon, sire, je suis mort", -- и адъютант упал с лошади и умер на месте.
Ему показалось это очень хорошо, и он вообразил себя даже немножко этим адъютантом, потом ударил лошадь плетью и принял еще более лихую казацкую посадку, оглянулся на казака, который стоя на стременах рысил за ним, и совершенным молодцом приехал к тому месту, где надо было слезать с лошади... Он пошел по траншее в гору, на каждом шагу встречая раненых. Поднявшись в гору, он повернул налево и, пройдя по ней несколько шагов, очутился совершенно один. Близехонько от него прожужжал осколок и ударился в траншею. Другая бомба поднялась перед ним и, казалось, летела прямо на него. Ему вдруг сделалось страшно; он рысью пробежал шагов пять и прилег на землю. Когда же бомба лопнула далеко от него, ему стало ужасно досадно на себя и он встал, оглядываясь, не видал ли кто его падения; но никого не было.
Уже раз проникнув в душу, страх не скоро уступает место другому чувству. Он, который всегда хвастался, что никогда не нагибается, ускоренными шагами и чуть не ползком пошел по траншее. "Ах! нехорошо!" подумал он, спотыкнувшись, "непременно убьют"; и чувствуя, как трудно дышалось ему и как пот выступал по всему телу, он удивлялся самому себе, но уже не пытался преодолеть своего чувства. Вдруг где-то шаги послышались впереди его. Он быстро разогнулся, поднял голову и, бодро побрякивая саблей, пошел уже не такими скорыми шагами, как прежде. Он не узнавал себя. Когда он сошелся со встретившимся ему саперным офицером и матросом и первый крикнул ему: "ложитесь!", указывая на светлую точку бомбы, которая, светлее и светлее, быстро приближаясь, шлепнулась около траншеи, он только немного и невольно, под влиянием испуганного крика, нагнул голову и пошел дальше.
-- Вишь, какой бравый! сказал матрос, который преспокойно смотрел на падавшую бомбу и опытным глазом сразу расчел, что осколки ее не могут задеть в траншее: -- и ложиться не хочет.
Уже несколько шагов только оставалось Калугину перейти через площадку до блиндажа командира бастиона, как опять на него нашли затмение и этот глупый страх; сердце забилось сильнее, кровь хлынула в голову, и ему нужно было усилие над собою, чтобы пробежать до блиндажа".
А вот сценка из солдатского быта, также в севастопольской траншее, также под неприятельскими выстрелами:
"Около порога (блиндажа) сидели два старых и один молодой, курчавый солдат, из жидов, прикомандированный из пехоты. Солдат этот, подняв одну из валявшихся пуль и черенком расплюснув ее о камень, ножом вырезал из нее крест на манер георгиевского; другие разговаривая смотрели на его работу. Крест действительно выходил очень красив.
" -- А что, как еще постоим здесь сколько-нибудь, говорил один из них, -- так по замирении всем в отставку срок выйдет.
-- Как же, мне и то всего четыре года до отставки оставалось, а теперь пять месяцев простоял в Севастополе.
-- К отставке не считается, слышь, сказала, другой.
В это время ядро просвистело над головами говоривших и в аршин ударилось от Мельникова (солдата), подходившего к ним по траншее.
-- Чуть не убило Мельникова, сказал один.
-- Не убьет, отвечал Мельников.
-- Вот на же тебе крест за храбрость, сказал молодой солдат, делавший крест, отдавая его Мельникову.
-- Нет, брат, тут, значит, месяц за год ко всему считается -- на то приказ был, продолжался разговор.
-- Как ни суди, беспременно по замирении сделают смотр царский в Оршаве, и коли не отставка? так в бессрочные выпустят.
В это время визгливая, зацепившаяся пулька пролетела над самыми головами разговаривавших и ударилась о камень.
-- Смотри, еще до вечара в чистую выйдешь, сказал один солдат.
Все засмеялись.
И не только до вечера, но через два часа уже двое из них получили чистую, а пять были ранены; но остальные шутили точно так же".
Сравните теперь адъютанта Калугина с этими солдатами. Невероятным кажется, что это существа одной породы: до такой степени велика бездна их разделяющая, до такой степени ничтожно сходство их отношений к одной и той же возможности смерти! Аффектированная храбрость Калугина, вызванная красивыми мечтами и тщеславным чувством, глубоко чужда душе этих солдат, точно также как их изумительное спокойствие и наивная покорность судьбе совершенно недоступны душе светского адъютанта.
Калугин отнюдь не исключительная личность в русском военном быту, как представляет его граф Толстой. К нему примыкает целая группа родственных ему по духу Гальциных, Праскухиных, Болховых, Розенкранцев, Михайловых; с другой стороны, выведенный тип душевной простоты и спокойствия обнимает огромный солдатский мир, захватывая в него и многих, преимущественно армейских, офицеров, вроде капитана Хлопова, который и под неприятельскими ядрами остается "таким же, как и всегда", и совершенно не понимает, зачем это нужно казаться чем-нибудь?
Что же образовало эти две столь различные группы, что провело между ними эту бездну? Цивилизация, говорит нам автор. Это она создала Калугиных, Болховых и Розенкранцев и, оторвав их от естественности и правды, которая сохранилась еще в нашем народе, унесла на ту сторону бездны, где царит ложь и тщеславие. Мысль, приведшая автора к такому воззрению на жизнь, не укладывается ни в одну из ходячих доктрин; мысль эта несравненно глубже и радикальнее: она отправляется не от противоположения западной и славянской культур, не от предпочтения основ народной жизни, -- она берет цивилизацию вообще и видит в ней какую-то роковую и колоссальную ошибку человечества, какое-то злое начало, нарушившее правду и гармонию природы.
Эта же идея, только в еще более чистом и ярком выражении, нашла себе место в прелестной, замечательно-поэтической повести "Казаки". -- Давно, давно какие-то казаки -- староверы "бежали из России и поселились за Тереком, между чеченцами, на Гребне, первом хребте лесистых гор Большой Чечни. Живя между чеченцами, казаки сроднились с ними и усвоили себе обычаи, образ жизни и нравы горцев; но удержали и там, во всей прежней чистоте, русский язык и старую веру". Этот-то своеобразный казацкий мирок и описывает граф Толстой в своей повести. Вся жизнь этого резко-обособленного мирка, этого миниатюрного человеческого общества -- и в обычном ее содержании, и в ее исключительных, крупных событиях -- отразилась в изображении графа Толстого, отчего самое изображение получило характер удивительной художественной законченности и полноты. За пределами этой казацкой станицы живут, правда, другие люди, течет другая жизнь, но она не смешивается с жизнью казаков, и если даже врывается в нее, то чуждыми ей потоками, неспособными нарушить ее первобытной цельности. "Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими, и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляет главную черту их характера"... "Казак большую часть времени проводит на кордонах, в походах, на охоте или рыбной ловле. Он почти никогда не работает дома. Пребывание его в станице есть исключение из правила, и тогда он гуляет. Вино у казаков у всех свое, и пьянство есть не столько общая всем склонность, сколько обряд, неисполнение которого сочлось бы за отступничество. На женщину казак смотрит как на орудие своего благосостояния; девке только позволяет гулять, бабу же заставляет с молодости и до глубокой старости работать для себя, и смотрит на женщину с восточным требованием покорности и труда". Какова же должна быть личность человека при таком строе жизни? Граф Толстой сумел заглянуть в душу этих людей и создал целый ряд оригинальных в их естественности и простоте и глубоко-правдивых характеров. На первом плане вы видите дядю Ерошку. Это старый бобыль, неутомимый охотник, веселый собеседник и гуляка, но в то же время он, если хотите, и свободный мыслитель и гуманист станицы. Посмотрите, до него он додумался в своих одиноких скитаниях среди величественной кавказской природы: "Я бывало со всеми кунак. Татарин -- татарин; армяшка -- армяшка; солдат -- солдат; офицер-офицер. Мне все равно, только бы пьяница был. Ты, говорит, очиститься должен от мира сообщения: с солдатом не ней, с татарином не ешь.
" -- Кто это говорит? спросил Оленин.
-- А уставщики наши. А муллу или кадия татарского послушай, -- он говорит: "вы неверные гяуры, зачем едите?" Значит, всякий свой закон держит. А по моему все одно. Все Бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше живет, и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что Бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь, прибавил он помолчав.
-- Что фальшь? спросил Оленин.
-- Да что уставщики говорят. У нас, отец мой, в Червленой войсковой старшина -- кунак мне был... Так он говорил, что это все уставщики из своей головы выдумывают. Сдохнешь, говорит, трава выростет на могиле, вот и все (старик засмеялся)".
В чувствах и симпатиях своих дядя Ерошка вполне самостоятелен и независим от общественного мнения станицы. Среди всеобщего ликования казаков в то утро, когда Лукашка убил абрека, один он не радуется. Убийство, хотя бы и врага, вызывает в нем не радость, а чувство глубокого сожаления.
" -- Чего не видать! с сердцем сказал старик (когда Лукашка показывал ему труп убитого абрека), и что-то серьезное и строгое выразилось в лице старика. -- Джигита убил, сказал он как-будто с сожалением".
Кроме дяди Ерошки, к выдающимся персонажам повести можно причислить Лукашку, представителя казацкой силы и удали, и строгую красавицу Марьянку -- эту своеобразную пару влюбленных; далее следуют Назарка, приятель и неизменный сподвижник Лукашки, старый и бестолковый казак Ергушка, хорошенькая и веселая Устенька, мать Марьянки, мать и сестра Лукашки и др. Мы не будем останавливаться на характеристике каждого из этих лиц; скажем только, что все они запечатлены чертами яркой индивидуальности, живы, выразительны, поэтичны и в то же время все они верны тому психологическому типу простого, некультурного человека, который только и мог сложиться в условиях их первобытной, изолированной жизни.
Вот в этот-то уголок Кавказа, к этим-то людям попадает герой повести, "молодой человек" из московского общества -- Оленин. Принадлежа к тому классу русского народа, который путем постепенного исторического открепления совершенно освободился от всех органических связей с государством и обществом; живя в то время, которое с ранних лет разрушило в нем всякую веру; настолько богатый, чтобы не быть рабом нужды; без семьи, без определенного дела, -- Оленин, свободный и ищущий счастья, стоял среди жизни и раздумывал над тем, что ему сделать из себя, куда положить ему свои молодые силы. Он много увлекался, успел промотать на разные городские удовольствия половину своего состояния, но в душе его жила та благородная и протестующая требовательность, та эгоистическая, но высокая жажда счастья, которая не позволила ему удовлетвориться этими жалкими подачками жизни, заставила признать их случайными и незначительными, заставила искать новой жизни, без прежних ошибок, без постоянного раскаяния. Поприщем этой новой жизни он, по установившейся для всех неудовлетворенных натур традиции, выбрал Кавказ, соединяющийся в его представлении "с образами Амалат-беков, черкешенок, гор, обрывов, страшных потоков и опасностей", и обещающий славу и какую-то заманчивую неизвестность. Приехав на Кавказ и поселившись в описанной станице Гребенских казаков, Оленин нашел совсем не то, что ожидал; но то, что он нашел, оказалось неожиданно хорошим. "Никаких здесь нет бурок, стремнин, Амалат-беков, героев и злодеев", думал он, познакомившись с действительностью кавказской жизни; "люди живут, как живет природа; умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются, и опять умирают, -- и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет".., И оттого люди эти в сравнении с ним самим казались ему прекрасны, сильны, свободны, и глядя на них ему становилось стыдно и грустно за себя. Правда и поэзия этой жизни влекла его к себе и ему приходила иногда в голову серьезная мысль -- приписаться в казаки, купить избу, скотину, жениться на казачке и жить с дядей Ерошкой, Лукашкой, со всей станицей. Но смутное сознание невозможности для него такой жизни удерживало его. Критическое отношение к себе, потребность сознательных целей сохранилась у него и здесь, и он выдумал для себя особую теорию счастья, по которой оно достигалось только любовью к другому, только самоотвержением. В этой теории он спасался от подступавшей иногда тоски одиночества, от зависти к чужому счастью. Не долго однако выдержала эта теоретическая крепость перед натиском природы, перед стремлением истинной страсти. "Пришла красота и в прах рассеяла всю египетскую жизненную внутреннюю работу"... Оленин полюбил красавицу Марьяну. Любовь пришла незаметно и постепенно. Сначала он любовался ею, как совершенством природы, и зная, что ее выдают за Лукашку, находил особенное удовольствие покровительствовать их любви и делать добро для Лукашки; но мало-помалу росла и развивалась страсть и наконец достигла той степени силы и власти, когда все счастье, весь смысл жизни сосредоточиваются в любимом существе. Как холодное и искусственное построение ума, как "вздор и дичь", отбросил он теперь свою теорию самоотвержения; теперь он все готов был сделать, чтобы только покорить душу любимой Марьяны, чтобы забросить в нее хоть искру сочувствия из своей пылающей груди. И вот теперь-то он мучительно чувствует проклятие своего прошлого, чувствует свое бессилие, сознает, что "не для него эта женщина, это единственно возможное на свете счастье". Он знает, что она никогда не поймет его. "Она счастлива, -- пишет он: -- она, как природа, ровна, спокойна и сама в себе. А я, исковерканное, слабое существо, хочу, чтобы она поняла мои уродства и мои мучения... Вот ежели бы я мог сделаться казаком Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, кто я и зачем я -- тогда бы другое дело, тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив. Я пробовал отдаваться этой жизни, -- и еще сильнее чувствовал свою слабость, свою изломанность. Я не мог забыть себя и своего сложного, не гармонического, уродливого прошедшего". И Оленин прав в своем отчаянии: Марьяна действительно отталкивает его...
Верна или неверна сама по себе указанная нами выше идея о неизбежном зле цивилизации, рассматриваемая повесть остается во всяком случае высоко-художественным и правдивым произведением. Оленин, с своим развитым умом и утонченным цивилизацией чувством, мог полюбить красоту первобытной, неиспорченной женской природы, явившейся ему в образе Марьяны; Марьяна же, поставленная с своим сердцем в положение судьи между Олениным и Лукашкой, совершенно естественно предпочитает последнего. Не умея понять даров духа, которыми культура наградила Оленина, она в то же время прекрасно чувствует в нем недостаток тех достоинств природы и силы, которыми обладает Лукашка. Оленин побежден в этой борьбе за счастье любви, и побежден благодаря своему "сложному, негармоническому, уродливому прошлому", данному ему цивилизованным обществом.