Проснувшись, Величкин нашел на столе записку и пакет с червонцами. Такого количества этих белых, туго накрахмаленных бумажек Величкин не держал еще ни разу. Их было двести штук. Зотов писал, что получил часть денег за изобретение и что для разрешения некоторых очень существенных вопросов он выехал на несколько дней в Ленинград и вернется не позднее воскресенья. Что это были за существенные вопросы, Зотов не сообщал.

Ни деньги, ни от’езд Зотова не переменили жизни Величкина. Он только купил Елене Федоровне несколько плиток шоколада, зная, что она очень любит сладкое. И поиски комнаты, и даже подачу заявления в контрольную комиссию он попрежнему откладывал. «Я не буду затевать никаких больших дел до приезда Зотова, — говорил он. — Тогда все окончательно выяснится».

Но хотя по внешности Величкин не проявлял никаких признаков удивления или нетерпения, от’езд Зотова озадачил его. Он не понимал, какие это существенные вопросы могли понадобиться Иннокентию в Ленинграде. Наконец, если все было закончено и получены деньги, то оставалось только взять соответствующую справку, и дело Величкина с контрольной комиссией было бы в основном улажено. Зотов отлично знал все это. Почему же в таком случае он уехал, даже не поговорив?

Однако выяснить все можно было, только дождавшись Зотова. И Величкин ждал. Недели таяла медленно. За понедельником, лениво переваливаясь, проковылял вторник. Среда висела над Величкиным так долго, словно и вовсе не намеревалась уходить.

Воскресенье было крайним днем, назначенным Зотовым для своего приезда. С утра Величкина дергало и распирало нетерпение. Он выходил в коридор, снова возвращался, грыз спички и сглодал мало не целую газету.

Чтобы чем-нибудь заполнить пустое, медленно пересыпающееся время, Величкин, надев свитер и длинноухую шапку, уехал в Сокольники.

На лыжной станции разговаривали громко и румяно, как никогда не разговаривают в городе. Юноши и девушки ходили из конца в конец широкого двора, переговаривались через головы незнакомых, хлопали себя по бедрам, топали ногами и делали множество ненужных, но радостных и задорных движений. Все они невольно раздвигали и выпрямляли плечи. Походка их менялась. Это не была уже торопливая рысца горожанина, по дороге на службу перебегающего крикливый автомобильный перекресток. Они ходили мерным пружинным шагом, почти походкой пионеров Клондайка и Алдана.

Просторные бревенчатые комнаты буфета и теплушки тоже были оборудованы по великолепнейшему Джеку. Здесь ходили широкоплечие люди в мягкой индейской обуви, здесь звонко улыбались черноглазые девушки. На промерзшем полу валялись льдинки, сбившиеся с мокассин и пьекс; они были перемешаны с пожелтевшей, осыпавшейся хвоей. Нехватало только стойки с разноцветными бутылками да оркестра, играющего тустеп.

Во дворе из темного пещерного сарая выдавали лыжи. Два человека, старый и молодой, копошились там во мраке.

Величкин выбрал финские беговые, узкие и острые; их концы были подняты кверху изгибом грациозным и точным, как нотный ключ.

Лучшие лыжи, конечно, не те, которые делаются на фабриках. Как и гениальные скрипки, они выходят только из мастерских немногих совершенных мастеров. Точнейшая копия с работы такого мастера всегда будет чем-то — одной сотой, но решающей сотой миллиметра, одним неуловимым изгибом — отличаться от подлинника. Все масштабы и углы, кривые и пропорции будут воспроизведены добросовестно и точно. И все-таки копия так же мало сможет заменить подлинник, как гипсовая маска — живое лицо.

Величкин за всю зиму первый раз стал на лыжи. И, как всегда после длинного промежутка, дело сначала не ладилось. Лыжи казались слишком легкими, просторные ремни ерзали по под’ему и часто вовсе соскакивали с ноги. Тогда лыжа уезжала от него далеко вперед. Слишком жесткие пьексы терли пальцы. На скатах лыжи с’езжали вбок, а на буграх пятились назад.

Однако вскоре Величкин вошел в тот особенный ритм, когда дыхание, движения ног, рук и всего тела сочетаются гармонично и четко. И сразу оказалось, что и лыжи не легки, а очень хороши, и что ни в чем не виноваты ни ремни, ни обувь.

Величкин легко шел двойным финским ходом. Он делал три коротких легких шага и потом, с силой присев, почти падая назад, распрямлялся, отталкивался не только ногами, но всеми мышцами сразу и прыгал вперед на несколько метров. Шум дыхания, легкий скрип ладно постукивающих лыж и шелест снега включились в один мотив.

Величкин намечал себе задания: перегнать то одного, то другого из шедших впереди лыжников и лыжниц. Он выбирал самых быстроходных и, проламывая грудью ветер, сильными прыжками настигал и обгонял их одного за другим. Ему стало жарко. Соленый горячий пот заливал глаза и щипал их, как мыльная пена. Bеличкин сперва снял шапку и привязал ее к поясу, потом скинул свитер и остался в одной безрукавной майке.

Он остановился на вершине крутого холма. По скату рассыпались несколько десятков лыжников и лыжниц. На половине холма тропинка огибала толстую сосну. Одни с’езжали ловко, легко балансируя на рытвинах и взмахивая руками на повороте, другие пугались дерева, налетающего на них со скоростью экспресса, сворачивали в сторону, в рыхлые сугробы, и, не удержавшись на ногах, валились в мягкий снег. Случалось, что лыжи одиноко и грустно скользили с горы, а хозяин, размахивая палками и припрыгивая, гнался за ними.

Величкин собрал в одну руку обе остроконечные палки. При спуске они не были нужны.

Брызги колючего снега и ветра ударили ему в лицо. Опустив голову и подогнув колени, он даже не мчался, а падал быстрее ртути в Реомюре. Раздробленный воздух снова смыкался за ним, и казалось — за плечами должна оставаться белая дорожка, как за яхтой, перерезающей залив. На ухабах он опускался и взлетал. Сердце проваливалось куда-то в колени и бешено выпрыгивало оттуда, подступая к горлу. Было похоже на гигантский взмах необычайных качелей.

На повороте Величкин не только не затормозил, но, слегка наклонившись и нажав носками, еще ускорил ход. Ветер вдавливал дыхание обратно в легкие. Счет времени перешел на десятые доли секунды. Величкину казалось, что за спиной у него плещутся два мощных крыла.

Проносясь мимо дерева. Величкин заметил в стороне от тропинки знакомое женское лицо. Оно просверкало, как выхваченное молнией, и сознание не сразу успело отметить имя. Только миновав поворот, Величкин сообразил, что это Галя. И тотчас, будто подчиняясь невидимой зычной команде, он припал на правое колено и повернул так круто, что даже проскользил несколько шагов назад и влево. Облако взрытой снежной пыли вскипело и вырвалось из-под лыж.

— Осторожней, чорт тебя!.. — рявкнул мужчина в очках и красном свитере, грузно пролетая мимо и почти натыкаясь на Величкина. Последние слова ругательства долетели уже издали, снизу.

Галя, держа в руках обледенелые лыжи, спускалась с горы. Ее голова и шерстяные плечи были круто посолены снегом. Две полосы румянца, как два мазка заката, пылали на ее щеках. Она была в мужском лыжном костюме. Обычно такой наряд делает женщину неуклюжей и слегка смешной. Но Галя была по-мальчишески тонка, и костюм еще больше подчеркивал геральдическую стройность ее хорошо вырезанной фигурки.

— Здравствуй. — сказал Величкин, улыбаясь всем лицом.

Галя первый раз стала на лыжи этой зимой и едва миновала тот период скучного и неприятного ученичества, который бывает в каждом спорте и профессии. Это те недели, когда мальчишка, поступив в подручные к слесарю, ежедневно калечит пальцы молотком, когда футболист инстинктивно отскакивает в сторону, испугавшись летящего на него мяча. Еще совсем недавно лыжи везли галины ноги, куда им хотелось, вырывались, вставали на дыбы и вообще вели себя, как норовистые лошади. Поэтому она не могла не оценить ловкости с которой Величкин повернул на крутом спуске или того, что даже в гору он быстро и легко шел без палок.

Величкин чувствовал это и нарочно выделывал трюки: то вдруг на обрывистом спуске припадал на колени, то выбирал холмик повыше и, разогнавшись, прыгал с него, как с трамплина.

Величкин пробовал порицать себя за то, что повернул навстречу Гале. Ведь он решил с ней не видеться, пережил уже кризис и последние недели чувствовал себя выздоровевшим от любви. Разлука взяла свое. Он и не думал о ней. Разве что иногда…

Но ему было так хорошо, что не хотелось ссориться даже с самим собой.

«Мы можем с ней быть просто друзьями, — утешил он себя наконец. — Разве это так плохо? А большего я и сам не хочу!..»

Они шли теперь по лесной дороге. Здесь было тихо, и ветер не упирался ладонями в грудь. Впереди дорога раскрывалась в поле, пересеченное железнодорожной насыпью, по которой тянулся длинный товарный поезд. Вагоны перемежались с открытыми платформами, гружеными углем. В просветах сцеплений мелькали обрубки деревьев, клочья проводов и телеграфные столбы.

Величкин видел, что Галя собирается заговорить, и, чтобы избежать этого, то уходил вперед, то возвращался и опять уходил. Она терпеливо и добросовестно шла за ним.

На выходе из лесного туннеля у нее лопнул левый ремень. Пришлось остановиться, вытащить из кармана моток бечевок и исправить поломку. Галя стояла, прислонившись спиной к осине, и шапкой стряхивала снег с колен.

Величкин делал вид, что чрезвычайно занят и увлечен своей работой.

Он сосредоточенно сопел и не поднимал головы, злясь и на себя, и на ремень, и бог знает еще на что.

Случилось именно то, чего он не хотел и боялся. Разглядывая свою вязаную перчатку с продырявленным указательным пальцем, Галя спросила:

— Что у тебя за история с партией, Сережа?

— Кто тебе сказал? — немедленно ответил он вопросом на вопрос.

Галя видела, что его уши покраснели и что он совершенно бесцельно открыл и снова закрыл складной нож.

— Какая разница? — возразила она, надевая шапку. — Не все ли равно, кто сказал?

Величкин промолчал.

— Я знаю, ты меня считаешь дурой и думаешь, я ничего не понимаю, — перешла в наступление Галя, — но самолюбие для меня — пустяки. Сережа, я тебя слишком уважаю… ну, ты мне все-таки слишком дорог, чтобы я не спросила тебя. Можешь, конечно, не говорить. Дело твое!..

Величкин взглянул на нее с изумлением.

— Дорог? — пробормотал он. — А Зотов? — Не дожидаясь ответа, он быстро сказал: — Поедем, Галька, домой. Уже, видишь, темнеет, — и сразу отбежал вперед на добрых двадцать шагов.

Галя вдела ногу в связанный ремень и пошла за Величкиным.

Действительно, воздух посерел, как-будто в нем растаяло и растворилось серое небо. Далеко впереди замелькал какой-то зеленый огонек, и на насыпи жалобно загудел рожок стрелочника.

Обратно они шли быстро и молча. Величкин пропустил Галю вперед. Она наклонила голову, и капельки растаявшего снега блестели на ее волосах, как жемчужная сетка.

«Дорог! — в двадцатый раз мысленно повторял Величкин. — Она сказала, что я ей дорог!»

И забыв о том, что только час назад не желал «ничего, кроме дружбы», он ворочал и рассматривал со всех сторон это маленькое и легкое слово. Он ощупывал в нем каждую интонацию и букву, как тонкие зубчики часового механизма.

Галя не оборачивалась. Черный завиток упал на ее шею.

Величкину представилось, что он наклонился и целует два, десять раз этот прохладный завиток и горячую кожу. Он почувствовал влагу и жар на губах.

Где-то в соснах противным голосом крикнула ворона. Величкин вздрогнул и увидел деревья вокруг и дорогу под ногами…

Вечер положил черную голову на гипсовый снег. Подморозило, и трамвай трещал и скрипел, как бы вспоминая свое лесное происхождение. Видения фонарей и расплывчатые силуэты строений пролетали мимо замерзшего окна.

Галя сидела рядом, утомленная и желанная, как никогда. Величкин окончательно понял, что все разговоры и мысли о том, что вот, мол, наконец покончено с глупой любовью — пустая болтовня. Они были похожи на правду, когда она жила где-то за горизонтом, отгороженная шумом улиц и собственной жизнью, но не сейчас, когда она сидела рядом, уронив руки на сдвинутые колени.

Он нарочно, сам не веря, говорил злые и циничные слова: «Стоит с ней вожжаться после Иннокентия!.. Донашивать шубу с барского плеча!»

И, говоря так, он одновременно прятал руку в карман, чтобы невольно не дотронуться до галиной руки.

Величкин нашел под половиком ключ и вошел в комнату. Он повесил галину куртку и свое пальто и, став возле табуретки на колени, зажег примус.

Галя села на кровать и протянула озябшие ноги к трубам парового отопления.

Примус загудел, заглушая шум крови. Величкин тоже сел на диван.

— Вон в том доме, налево, все окна освещены, — сказала Галя. — Как ты думаешь, что там делается?

— Тот человек, видишь, он ходит широкими шагами по комнате и часто вытаскивает часы. Сегодня она должна притти к нему первый раз.

— Да! А она в это время гуляет по Арбату с бравым военкомом кавалерийского полка.

— Она вбежит, оживленная и раскрасневшаяся, и скажет: «Прости, дорогой, я сидела у постели больной подруги…»

— А тот старик?

— Утром он послал в мелочную лавку за чернилами и бумагой, а потом сел, расчистил местечко на столе и написал роман, который переведут на все языки мира…

— А вот видишь: муж сидит и пишет, а жена шьет чепчики новорожденному…

— Ничего подобного! Она дошивает платье для завтрашней вечеринки, а муж подсчитывает расходы прежнего месяца. Сейчас он начнет топать и кричать на нее зачем она истратила три рубля на краску для волос.

— А она вцепится ему в кудри?

— Нет, потому что он лысый.

Так они болтали, выдумывая людей и заставляя их влюбляться, писать книги, ссориться и ревновать.

— Странно, — сказал Величкин, — что у каждого своя жизнь. Вот ты идешь по улице, мимо тебя проходят десятки людей, все они куда-то спешат, у каждого своя семья, свои дела, свои планы на завтрашний день. Каждый из них, начиная жизнь, думал кончить ее как Байрон или как Наполеон…

— А кончает как помощник делопроизводителя.

— Да и то боится сокращения. Но я хотел сказать не об этом. А чудовищна эта масса интересов, мыслей, чувств. И каждый ручей течет по своему собственному руслу. Они протекают рядом, но ни одна капля в них не смешивается.

— Я сама об этом думала, — сказала Галя. — А знаешь, когда сидишь так, кажется, что ни одного дня не прошло с N-ска. Сейчас войдет Елена Федоровна и позовет пить чай в столовую.

— Да ведь мы так просиживали целые вечера. Помнишь, как назывался у нас такой вот неторопливый вечерний разговор обо всем понемногу?

— Конечно: диванничание! Потому что мы сидели, забравшись с ногами на ваш большой диван. Какой он был уютный! Гораздо лучше этой койки!

— А помнишь, как я выдумал теорию, что жрать можно все с’едобное и нес’едобное, и мы ради науки лопали даже конский навоз?

— Фу, какая гадость! Лучше бы не говорил! А как мы стащили груши из буфета, помнишь? Мы подставили скамеечку и…

— Конечно, помню, — уверенно сказал Величкин, хотя на самом деле кража груш из буфета никак ему не припоминалась. Но ему хотелось говорить самому.

Бывают такие приступы необ’яснимой откровенности, жажда рассказать все, обнажить самое сокровенное. Тогда человек готов вывернуться наизнанку перед случайным железнодорожным попутчиком или вздорной бабенкой. Попробуйте помешать говорить во время такого приступа, и он сделается вашим злейшим врагом. И, наоборот, достаточно вам внимательно выслушать его излияния, чтобы он зачислил вас по ведомости первейших друзей.

Величкин перебирал воспоминания, как пачку пожелтевших мандатов. Он рассказывал Гале о юноше в бесконечной, как меридиан, военной шинели, о рабочем фабрики имени Октября — Величкине, описывал своих друзей, которые как верстовые столбы отмечали километры пройденной дороги, и наконец незаметно для себя перешел к изобретению. Он рассказал вое, начиная с листа магнолии.

Величкин вскакивал с кровати, размахивая в увлечении руками, изображал в лицах и профессоров, и Данилова, и даже самый резец. Он вытряхнул из третьего тома Плеханова привезенный из Сочи лист. Но листок этот пожелтел и так высох, что, упав на стол переломился.

— Знаешь, Галя, — говорил Величкин, — я как-то сейчас только, сегодня, почувствовал, какое большое дело мы сделали. Настоящую работу! Я не жалею ничего! Ни того, что голодал, ни разлуки со многими друзьями, даже и того, что случилось… ну, что вышло с партией, тоже я не жалею.

— Тебя восстановят, — сказала Галя. — Знаешь, я завидую тебе. Сережа! Ведь и в самом деле вы сделали настоящее дело.

— Да. Я подам в контрольную комиссию, как только Зотов привезет нужные бумажки. А какой все-таки прекрасный работник и парень Зотов, — как он заботливо и хорошо ко мне отнесся! Это вот настоящий друг! Он не рассыпается в жалких словечках и ласковых улыбках, но у него твердая рука, о которую не страшно опереться. Я уж не говорю о том, что он с радостью разделит последний или даже лишний кусок (лишнее всегда делят неохотней). Но, самое главное, он будет другом до конца. В любой беде на него можно положиться.

Говоря все это. Величкин чувствовал себя справедливым и великодушным. Но больше он не мог. Полынное дыхание подступило к его губам.

— Впрочем, что я тебе рассказываю, — сказал он глухим голосом. — Ты ведь знаешь его лучше, чем я!

Вся горечь длинных месяцев неразделенной мучительной любви была влита в эту простую фразу.

Галя внимательно посмотрела на Величкина. Сейчас только она начала понимать многое и в нем и в себе.

— Ты мне это говоришь второй раз, — начала она. — Знаешь, Сережа, насчет Зотова…

В двери постучали.

— Зотов приехал! — крикнул Величкин, вскакивая.

Но это был не Зотов.

Почти опережая свой стук, вошел почтальон в синей фуражке и с длинными, обвисшими, как ивовые ветви, усами.

— Заказное-с, — сказал он, как-то странно присвистывая. — Распишитесь. — еще раз свистнул он.

Всякое письмо загадочно, как беременность. Из самого пошлого розового конверта, даже с двумя васильками, скрещенными в левом углу, может выпасть смерть. Усталый почтальон равнодушно извлекает из клеенчатой сумки пылкие и проштемпелеванные вздохи Ромео и напитанные ядом стрелы Анчара. Вестник радостей и смертей, он безразличен, как его сумка. Чужие восторги и грусти сводятся к этажам и верстам, к нормам выработки и тарифу.

Величкин, позабыв обо всем и даже о Гале, вскрыл толстый конверт.