Успех все-таки пришел. Как всегда, когда задолго планируешь слова и поступки, все оказалось не таким, каким ждалось. Зотов совершенно спокойно слушал завистливые поздравления, как-будто улыбались не ему. Только когда, спрятав подписанный шестью крупнейшими специалистами акт, Зотов вышел на улицу, ему блеснули два великолепных простых слова:
— Работа сделана, Сережа, — сказал он.
И после этих слов из глубины заново умытой улицы потянуло холодным сладким ветром.
— Разумеется, сделана. — равнодушно согласился Величкин.
Ho Зотов уже не слышал. Последние два дня, когда происходило испытание, когда заседала комиссия, когда ему жали руку, его уши и мозг только механически записывали происходящее. И только сейчас валики фонографа заговорили. Все происшествия и разговоры этих дней хлынули разом. «Работа сделана!» — это были отличные слова. «Работа сделана!» — мальчишеским голосом звенели трамваи. «Работа сделана!» — хрипло и солидно вторили автобусы. Зотову хотелось подойти к постовому милиционеру, хлопнуть его по мохнатому плечу и сказать: «Работа сделана, братишка!..»
Вдрызг пьяный ветер загромыхал урной для окурков и толкнул Зотова холодным плечом. Но Зотову было так тепло, что он даже расстегнул ворот навстречу ледяной пыли.
— Здо́рово, Сережка! — сказал он.
Величкин молчал. Ему было скучно и хотелось спать. Его радовала только возможность встать завтра хоть в двенадцать. Как бы угадывая его мысли, Зотов сказал:
— Сережка, ты очень утомился. Я ведь вижу. Хочешь, всю работу по проведению через разные инстанции я сделаю один? Тебе не нужно будет ни о чем беспокоиться. А то ведь канитель еще на добрых два месяца.
— Ладно, — сказал Величкин, — я тебе очень за это благодарен, старик, — и он, не зная, как бы выказать свою признательность так, чтобы это не показалось сантиментальным и неискренним, ласково, почти женским движением погладил рукав Иннокентия.
Как-никак он был славный парень, этот Кешка Зотов! Поверху грубоват, но на самом деле готов расшибиться в лепешку ради товарища.
Величкин пробормотал как бы про себя, но так, чтобы слышал Зотов:
— Все-таки хорошая штука настоящая мужская дружба!
Дни покатились ровные и румяные, точно хрусткие наливные яблоки. Величкину было свежо и радостно, как и ненадеванном белье. Он отдыхал, благодушествовал и входил в тело. Дел не было никаких, только два раза пришлось подписать какие-то большие и торжественные доверенности Зотову. Зотов тормошился и бегал по каким-то учреждениям, на его имя приходили толстые пакеты, уходил он рано, а приходил поздно. Величкин ни о чем его не спрашивал. Он знал, что Зотов все сделает, как надо. Откуда-то был получен небольшой аванс, и они его медленно и степенно проедали.
Величкин жил теперь мелкими мыслями и смутными оттенками чувств. Он по многу часов просиживал у окна, не читая, не думая, глядя, как шагают по Прямому переулку редкие прохожие, как набегают облака на бесцветное свежевыстиранное небо. Вместе с этими облаками набегали и неясные, не отливающиеся в слова раздумья. Иногда с окраины доносился протяжный и грустный, как песня за рекой, паровозный свисток, и тогда Величкина охватывала бесформенная тоска по невиданным городам, смутная тяга за грань горизонта… Но по большей части им владела спокойная и ровная умиротворенность, радостное и тихое бездумье.
О Гале он вспоминал редко. Вернее, вспоминал он часто, но как только приходили эти сладкие, беспокойные мысли, он тотчас старался отгородиться от них, заснуть или перейти на другую тропинку. Он даже думал иногда, что вовсе и не любил ее, что уж во всяком случае не любит и не хочет знать теперь.
Друзей у него не стало. Все, кто когда-то хлопал его по плечу и угощал пивом, стали чужими. Их липовая дружба не выдержала серьезной поверки, а гуттаперчевые улыбки и дежурная сердечность были ему ни к чему. Если он и появится когда-нибудь среди них, то только уже в полном блеске своего успеха. Пусть понимают, гады! Так он и жил у спокойного немытого окна в дружелюбный, уютный мир.
Однажды в Прямом переулке появился Валентин Матусевич.
После Величкин говорил, что, вероятно, товарищ Южный пришел побеседовать об изобретении. Чем это была не тема для очередной сенсации?
Однако разговор принял совсем другое течение.
Матусевич оглядел комнату, стол, оперенные стены, выщербленный пол, и так вдруг ему стало тошно в пропахшей капустой и гуталином квартире, с «Кирпичиками» за стеной, с засиженной электрической лампочкой, что вместо разговора об изобретении он, сев на пыльный стол, спросил:
— Неужели тебе не скучно, Сережа?
Но этот вопрос так близко дотронулся до собственных его сокровенных, долго копленых мыслей, что он неожиданно сам же и ответил:
— А мне, Сережа, очень бывает скучно. Скука жизни! Будь я не жалким газетчиком, а большим писателем — ну, Толстым, что ли, — какой бы я романчик об этом нагрохал! Роман о скуке… о стране скуки!..
— Почему скука? — с недоумением спросил Величкин. При теперешнем его настроении ему чужды были мысли Валентина. — Ты толстый, работа у тебя интересная…
— Брось! — перебил его Южный. — Какая работа? Это раньше была работа. А сейчас должность! Понимаешь — должность, служба! Я служу! Раньше мы даже паршивого чиновника звали — товарищ Иванов, а сейчас своего редактора, старого партийца, я называю Фауст Львович.
— Ну что же, — сказал Величкин, — это мелочь. А жизнь, она, брат, очень теплая и вкусная. Для нас, в нашей стране. Разве у тебя не валится шапка, когда закидываешь голову и глядишь вверх?
— Ты повторяешь мои же передовицы. Шапка шапкой, а все-таки скука смертная. Россия — государство уездное, и ты бы вот почитал, что пишут из этих разных Касимовых и Можайсков. Что это за люди там живут? Чем они живут? Строят дома, печи, хлеб пекут. Ну, там, огород. Но зачем, почему? В чем их жизнь? И ведь это половина республики.
Первый раз Величкин видел Матусевича таким. Журналист говорил серьезно и спокойно, не каламбуря и не коверкая слов. Нет, к тому, что он сейчас говорил, он относился совсем не иронически. Он даже не приметил, как вошел и поздоровался с ним Зотов.
— Но ведь и там, в уездных городишках, электрические станции и комсомолки, — сказал Величкин.
— Станции? Комсомолки? Я тебе сейчас расскажу пару фактов. В одном городе бродил по улице козел, обыкновенный, нормальный, вонючий козел. Он сдирал со стен какие-то плакаты и афиши. Комсомольца, расклейщика афиш, так рассердила эта вредная деятельность козла, что он убил скотину. И вот, представь себе, его исключили из комсомола да еще и под суд отдали. За убийство чужого козла! Могло что-нибудь в таком роде произойти в девятнадцатом году? Кто тогда считался с козлами?
Зотов улыбнулся и сказал:
— Что касается Сергея, он и в девятнадцатом году готов был гнать до самого моря корову и боялся ее убить. Если бы я не догадался прикончить эту буренку и отдать ее ближайшей части, он бы, может, и сейчас шел за ней.
— Дальше. — продолжал Матусевич, не слушая и все больше увлекаясь собственными словами, — в другом городе два советских работника поспорили, кто больше с’ест пирожных. Один с’ел восемнадцать, другой — две дюжины. Представляешь себе уездные пирожные? Они стоят там по пятаку. Скушать их двадцать четыре штуки это все равно, что проглотить ватный пиджак. Парень умер от заворота кишек. А был это человек, который через тысячи верст тайги и больших рек доставлял партизанским отрядам патроны и письма, награжден орденом Красного знамени, три раза был под расстрелом и удирал в последнюю минуту, раз — в одном белье, сибирской зимой. И вот до чего его довела скука!
— Что ж из того? — спросил Величкин. — Тебе подавай непременно драку, кровь, романтику, чтобы рубили головы на гильотинах. Волховстрой, ты говоришь, тебе надоел. А по-моему, у тебя просто испорчен желудок. Тебе уж не нравятся грубые и здоровые кушанья. Подавай тебе непременно каких-нибудь тухлых рябчиков…
— Я просто хочу жить настоящей жизнью. Где она? Годы налетают на нас, как скорые поезди. Ведь тебе случалось стоять на маленькой дачной платформе, когда мимо в чаду и грохоте проносится курьерский? Сегодня мне пошел двадцать шестой. А тебе разве никогда не хочется вцепиться в рукоятку тормоза? Я не говорю: счастье, — нет. Один большой человек сказал, что ощущение счастья длится ровно столько времени, сколько нужно, чтобы завести часы. Но я хочу, по крайней мере, настоящей жизни, чтобы каждый нерв и мускул был занят, чтобы мне некогда и незачем было думать об этих подлых житейских мелочах. А где она, жизнь? Мы не живем — мы существуем.
— Живем, — сказал Величкин. — Мы едим, пьем, работаем, любим, ждем завтрашнего вечера. Это и есть жизнь! Никакой о с о б е н н о й жизни нет! Ты тасуешь прошлое по собственному произволу. И в девятнадцатом году люди кушали несоленый суп и бранили кашеваров за то, что суп несолон, ловили вшей у костров, стирали белье, ругались с завхозом, болели триппером. Разница между существованием и жизнью не в том, носишь ты наган на животе или не носишь, а в тебе самом. Вот они, — Величкин ткнул рукой в стену, из-за которой все еще слышались «Кирпичики», — они существуют. А мы живем.
— Э-эх! — старательно зевнул Зотов. — И надоели же мне эти вечные разглагольствования! Дело, жизнь, практика — вот это я понимаю. А умствования…
— Но ведь надо осмыслить, ради чего и дело, и жизнь, и практика. — сказал Матусевич.
— А вы еще осмысливаете? Я так вот данным-давно осмыслил.
— И что же?
— А то же, что работать надо. И вы бы лучше посторонились от стола, Матусевич.
— По его мнению, — сказал Величкин Матусевичу, — из всех теоретических и философских книг нужно запалить веселый костер, а самих авторов сдать в солдаты.
— И очень бы хорошо, — заявил Зотов, — сразу сделалось бы легче и веселей на свете. Неужели вы думаете, что все эти книжные выдумки имеют какое-нибудь значение для настоящего человека? Все равно людей толкают вперед только две силы: или честолюбие, или жадность к деньгам и власти.
— И вас тоже?
— И меня тоже, и вас, и даже Сережку. Впрочем, его-то, может, и нет.
— Ты это серьезно. Иннокентий? Никогда не угадаешь, шутишь ты или нет.
— Разумеется, я шучу, — тем же неопределенным тоном ответил Зотов. — Слезьте все-таки со стола Матусевич.
Слова Матусевича шли вразрез со всем теперешним состоянием Величкина. После этого разговора он еще больше ушел в себя. Он бродил по бульварам, прислушиваясь к своим новым мыслям и изредка улыбаясь им.
Он подобрал где-то голодного, блохастого щенка и поселил его в углу на старом френче, помогал сыновьям бухгалтера Шпольского решать задачи из алгебры.
Весна пересекла дорогу зиме, солнце накаляло окна, но полозья еще весело кромсали пеклеванный снег. Уже тянулись с юга теплые ветры и шайки беспризорников, но еще не стаял снег даже на коньках крыш, в сумрачных дворах ребятишки еще строили снежные крепости.
В один из вечеров, окутанных теплым плащом предвесеннего тумана, Зотов пришел домой позже обычного. Он тихонько приотворил дверь, стараясь не разбудить Величкина, и зажег свет. Величкин спал.
Его губы были полураскрыты и слегка шевелились. Лоб и виски покрылись блестящей испариной и казались намасленными. Зотов тихо, стараясь не шуметь, присел к столу, написал короткую записку и приколол ее так, чтобы утрем она сразу бросилась Величкину в глаза. Затем он положил рядом с запиской какой-то пакет, постоял несколько секунд над изголовьем друга, провел рукой по волосам, выключил свет и вышел.
Зотов шел по шумной вечерней Тверской. Толпа, шурша, катилась книзу. Он был в новом костюме, в своем первом хорошем костюме, в широком пальто и мягкой шляпе.
Зотов вспомнил, как несколько лет назад по этой же улице шел другой Иннокентий Зотов. Этот юноша был одет тогда в скрипучие брезентовые штаны, и женщины оглядывались на него с усмешкой, как на забавный осколок минувшей эпохи.
В один из первых студенческих годов ему случилась забавная работа. С зеленой квитанционной книжкой он должен был собирать по ресторанам и театрам пожертвования не то на дома призрения для престарелых цыганок, не то на союз слепых музыкантов. Первый же ресторан ослепил его. Там скользили люди в черных фраках и непорочной белизны рубашках. Они были похожи на черных бесшумных жуков. За крайним столиком, манерно оттопырив мизинец, пила кофе бледная и прекрасная девушка. Золотистая челка падала на ее синие глаза. Узкогрудый юнец с золотыми зубами, тот самый, который отщелкивал лакею червонцы из перехваченной красной резинкой пачки, поманил ее.
Зотов все это видел. Видел он и как девушка пошла к юнцу, покачиваясь на ходу как лодка. Короткая юбка приоткрыла ее круглые, хорошо обточенные колени.
Зотов тогда выбежал из ресторана, потому что собранные на цыган деньги беспокойно ворочались в его кармане.
Он не завидовал этим людям: им пришла хорошая карта, но когда-нибудь и ему привалят четыре туза.
Он ждал этой настоящей карты четыре года. Он знал, что тузы придут. И они пришли!
Зотов продвигался через толпу, как лобастый монумент в фетровой шляпе.
На Страстной площади он взглянул на часы и подозвал наемный автомобиль.