От города Апса до горы Корду не более двух часов пути, особенно когда ветер с тыла. Запряженная двумя крепкими камарсскими лошадьми, берлина ехала точно сама собой, подталкиваемая мистралем, который встряхивал, приподнимал и вдавливал кожу его верхушки, или надувал ее точно парус. Здесь он не рычал уже, как вокруг вала или под сводами ворот; но, свободный, он беспрепятственно мчался по огромной волнообразной долине, усеянной там и сям одинокими фермами, серевшими посреди зелени и казавшимися остатками разметанных бурею деревень, пролетал дымом на небе, проносился быстрыми брызгами по высоким хлебам, по оливковым полям, свертывая серебристые листья их деревьев, и вдруг, стремительно поворачиваясь назад, поднимая желтые волны пыли, хрустевшей под колесами, он пригибал тесные ряды кипарисов и испанского тростника с длинными шелестящими листьями, создавая иллюзию свежего придорожного ручья. Когда он на минуту умолкал, как бы выбившись из сил, сейчас же чувствовалась вся тяжесть лета, от земли поднимался африканский зной, быстро развеваемый здоровым и оживляющим ураганом, уносившимся весело на край горизонта, к маленьким, сероватым бесцветным холмам, составляющим фон всякого провансальского пейзажа, но окрашивающимся в волшебные цвета при закате.
Они мало кого встречали. От времени до времени проезжал ломовой, везший из каменоломен огромные каменные плиты, ослепительно белевшие на солнце, или проходила старая крестьянка, согнувшаяся под тяжелой связкой ароматных трав; иногда им попадался навстречу нищенствующий монах с котомкой за спиной, с четками, болтающимися по ногам, с жестким, потным и лоснящимся, как придорожный камешек, черепом; или еще встречалась им тележка, набитая женщинами и девушками, возвращающимися с богомолья, разряженными, с прекрасными черными глазами, роскошными волосами, с светлыми развевающимися лентами. И что же! Мистраль придавал всему этому, тяжелому ли труду, нищете ли или местным суевериям одно и то же здоровое веселье, собирая и встряхивая в своих порывах и восклицания возниц, и колокольчики, и синие стеклянные кольца животных, и протяжные молитвы монаха, и пронзительные псалмы паломников, и народный припев, который Руместан, раззадоренный родным воздухом, затянул во все горло с размашистыми лирическими жестами, так что руки его высовывались в обе дверцы:
Прекрасное солнце Прованса.
Веселый товарищ мистраля...
Потом он сказал, прерывая себя: -- Те! Меникль!.. Меникль!
-- Что прикажете?
-- Что это такое за лачуга вон там, по ту сторону Роны?
-- Это, мосье Нума, старая башня королевы Жанны.
-- Ах! да, правда... Вспомнил... Бедная развалившаяся башня!
Он принялся рассказывать Гортензии историю этой башни, ибо он знал основательно провансальские легенды... Эта развалившаяся и порыжевшая башня там наверху была известна со времен нашествия сарацин, но все-таки была не так стара, как аббатство, часть развалившейся стены которого виднелась около нее, причем на голубом небе вырезывался ряд узких окон и широкие стрельчатые ворота. Он указал ей тропинку, видневшуюся на склоне скалистого холма, по которой монахи спускались к блестящему, как металлический кубок, пруду ловить карпов и угрей к столу игумена. Он заметил мимоходом, что повсюду в самых красивых местностях укрывались монастыри, в которых жилось лакомо и спокойно; монахи парили и мечтали на высотах, но спускались брать дань с благ природы и с окружающих сел... Ах! Средние века Прованса, прекрасное время трубадуров и любовных турниров... Теперь колючие кустарники росли в щелях плит, по которым некогда вились шлейфы разных Стефанетт и Азалаис; теперь орланы и совы хрипло кричали по ночам там, где пели трубадуры. Но неправда ли, что на всем этом ясном пейзаже как бы лежал еще отпечаток кокетливой элегантности, итальянской манерности и что в чистом воздухе как бы трепетали еще звуки лютни или виолы?
И Нума, впадая в экстаз и забывая, что его слушателями являются только его свояченица, да синяя ливрея Меникля, пустился после нескольких банальных слов о торжественных банкетах или академических заседаниях, в одну из тех искусных и блестящих импровизаций, которые делали из него настоящего потомка провансальских трубадуров.
-- Вот Вальмажур! -- вдруг объявил кучер тетушки Порталь, наклоняясь к ним и показывая кончиком кнута возвышенность, видневшуюся перед ними.
Они свернули с большой дороги и поехали по извилистой отлогости, по склонам горы Корду, дороге узкой, скользкой из-за пучков лавенды, из которых при каждом повороте колес поднимался запах, напоминающий запах гари. На половине склона, на площадке, у подножия черной, полуразрушенной башни, поднимались крыши фермы. Тут жили Вальмажуры из рода в род, давным давно, на бывшем месте старого замка, имя которого осталось за ними. И как знать! Быть может, эти крестьяне происходили от князей де-Вальмажур, родственников графов де-Прованс и дома дэ-Бо. Это предположение, неосторожно высказанное Руместаном, пришлось очень по вкусу Гортензии, которая объясняла теперь себе действительно благородные манеры тамбуринера.
Пока они разговаривали об этом, Меникль на козлах слушал их с полнейшим удивлением. Это имя Вальмажур было сильно распространено здесь; были Вальмажуры верхние и Вальмажуры нижние, смотря по тому, жили ли они в долине или на горе. "Значит, все они важные господа!" Но хитрый провансалец сохранил это соображение про себя. Пока они подвигались вперед посреди оголенного и грандиозного пейзажа, молодая девушка, которая, благодаря оживленному разговору Руместана, воображала себя героиней исторического романа, яркой мечты прошлого, заметивши там наверху, у подножия развалин, сидевшую в полоборота крестьянку, державшую руку над глазами для того, чтобы разглядеть приезжающих, воображала, что видит какую-нибудь принцессу в высоком чепчике, сидевшую на верхушке башни в виньеточной позе.
Иллюзия ее не совсем рассеялась, когда путешественники, выйдя из экипажа, очутились перед сестрой тамбуринера, занятой плетением решотки из камыша для шелковичных червей. Она не встала, хотя Меникль издали крикнул ей:
-- Э! Одиберта, вот гости к твоему брату.
Ее тонкое, правильное, удлиненное лицо, зеленое точно оливка на дереве, не выказало ни радости, ни удивления. Оно сохранило сосредоточенное выражение, причем ее густые черные брови соединялись и сжимались в прямую нитку под упрямым лбом, точно их что-нибудь твердо связывало. Руместан, немного удивленный этой сдержанностью, назвал себя:
-- Нума Руместан... депутат....
-- О! я хорошо вас знаю, -- сказала она медленно и серьезно и, оставив работу, прибавила: -- войдите на минутку... брат сейчас придет.
Стоя, обитательница замка теряла свой престиж. Очень маленькая, с чрезвычайно развитым бюстом, она ходила с неграциозной перевалкой, вредившей ее хорошенькой головке, изящно выступавшей под маленьким чепчиком Арля над широкой кисейной косынкой с голубоватыми складками. Они вошли. Это крестьянское жилище имело барский вид: прислоненное к разрушенной башне, оно сохранило герб, вырезанный в камне над дверью, защищенной камышевым навесом, трещавшим на солнце, и широким клетчатым холстом, натянутым точно портьера от комаров. Зала кордегардии, с белыми стенами, потолком, изрытым выгибами, и высоким старинным камином, освещалась только позеленевшими стеклами окон и тканью входной холщевой портьеры.
В полумраке комнаты можно было разглядеть квашню из черного дерева в форме саркофага с резными колосьями и цветами, над которой стояла корзинка для хлеба, сквозная и с мавританскими колоколенками, в каких всегда держат хлеб во всех провансальских фермах. Две или три благочестивые картинки, святые Марии и Марфа, Тараска, {Легендарное чудовище Прованса, чучело которого фигурирует во всех процессиях.} маленькая старомодная лампочка из красной меди, привешенная к нарядному блоку из простого дерева, украшенного резьбой каким-то пастухом; солонка и мучной ларь по бокам камина дополняли украшение обширной комнаты вместе с крупной морской раковиной, которой окликали скотину, и перламутр которой сверкал на доске камина. Длинный стол тянулся по зале и по его сторонам стояли скамейки и табуретки. На потолке висели связки лука, почерневшие от стай мух, жужжавших всякий раз как поднимали портьеру входной двери.
-- Отдохните, мосье, мадам... вы пополдничаете с нами.
Полдник провансальских крестьян подается в открытом поле на самом месте работы, под деревом, если оно есть, в тени конны или во рву; но Вальмажур и его отец, работавшие на своей земле, совсем близко, приходили полдничать домой. Их ждал уже накрытый стол, на котором красовались две или три маленькие глубокие тарелки из желтой глины с вареными оливками и римским салатом, лоснящимся от оливкового масла. В камышевой корзинке, в которую ставятся бутылки и стаканы, Руместану показалось вино.
-- У вас тут, значит, растет еще и виноград? -- спросил он с любезным видом, пытаясь приручить странную дикарку. Но при слове "виноград" она вскочила, точно коза, укушенная аспидом, и голос ее немедленно поднялся до яростно-крикливых нот. Виноград!
Ну, вот еще!.. Много у них его осталось, винограда!.. На пять виноградных лоз им удалось спасти всего лишь одну, самую маленькую, да и то еще ее приходилось держать под водой шесть месяцев в году. И каких денег стоила им доставка этой воды. И кто виноват во всем этом? Виноваты красные, эти свиньи, эти чудовища красные, и их республика без религии, которая навлекла на их край все ужасы ада.
По мере того, как она говорила, страстно увлекаясь, ее глаза делались еще чернее, зловещего черного цвета, все ее хорошенькое личико исказилось в гримасу, рот искривился, а брови до того сблизились, что составили толстую складку посреди лба. Всего забавнее было то, что она, несмотря на гнев, хлопотала, зажигала огонь, приготовляла кофе для мужчин, вставала, наклонялась, беря попеременно в руки то мех, то кофейник, то горящий хворост, которым она размахивала точно факелом фурий. Но вдруг она угомонилась и сказала мягче: -- Вот и брат...
Сельская портьера раздвинулась и пропустила в полосе белого света высокорослого Вальмажура, за которым следовал маленький старичок с бритым лицом, обуглившимся, искривленным и черным, как больная лоза.
Ни отец, ни сын, подобно Одиберте, не взволновались при виде своих посетителей и, поздоровавшись, уселись за полдник, обогатившийся всеми припасами, вынутыми из берлины, при взгляде на которые в глазах старого Вальмажура зажглись игривые огоньки.
Руместан, глубоко пораженный ничтожным впечатлением, которое он производил на этих крестьян, заговорил сейчас же о большом воскресном успехе в цирке. То-то это было приятно старику-отцу!..
-- Конечно, конечно, -- пробурчал старик, втыкая свой нож в оливки. -- Я тоже в свое время получал призы за игру на тамбурине. -- И в его недоброй улыбке можно было узнать те же искривленные губы, как и у его дочери в недавний припадок злости. Очень теперь спокойная, крестьянка сидела чуть не на полу, на камне очага, держа тарелку на коленях; ибо, хотя она была хозяйкой дома и неограниченной хозяйкой вообще, она следовала провансальскому обычаю, не дозволяющему женщинам сидеть за столом вместе с мужчинами. Но с своей униженной позиции она внимательно следила за всем, что говорилось, и качала головой при разговоре о празднике в цирке. Она не любила тамбурина. Ах! Господи... Мать ее умерла от всех неприятностей, причиненных ей музыкой отца... Это все, видите ли, потехи кутил, мешающие работе и стоящие больше денег, нежели они им приносят.
-- А вот увидите... Пусть-ка он приедет в Париж,-- сказал Руместан. -- Ручаюсь вам, что он там заработает немало денег своим тамбурином...
Так как эта невинная душа выразила недоверие, то он попытался объяснить ей, что такое прихоти Парижа и как он дорого платит за их удовлетворение. Он рассказал о прежних успехах старого Матюрэна, игравшего на волынке в одной модной театральной пьесе. И какая разница между бретонской волынкой, грубой, крикливой, достойной разве того, чтобы водить хороводы эскимосов на берегу далекого моря, и тамбурином Прованса, таким стройным и изящным! Все парижанки наверное станут сходить по нем с ума и захотят танцовать фарандолу... Гортензия тоже увлекалась, вставляла тоже свое слово, тогда как тамбуринер слегка улыбался и приглаживал свой темный ус победным жестом красивого мужчины.
-- Ну, хорошо, а сколько же может он собственно заработать своей музыкой? -- спросила крестьянка.
Руместан ответил не сразу... Он не мог определить этого в точности...
-- Приблизительно сто пятьдесят или двести франков...
-- В месяц! -- спросил отец в восторге.
-- Э, что вы! в день!..
Все трое крестьян вздрогнули и переглянулись. Будь-то кто-нибудь другой, а не "мусью Нума", депутат, член генерального совета, они приняли бы это за шутку, за насмешку, наконец!
Но с этим дело становилось серьезно...
Двести франков в день! Чорт возьми!..
Сам музыкант был совсем готов. Но сестре, более осторожной, хотелось бы, чтобы Руместан поручился им в том на бумаге; и спокойно, опустивши глаза из страха, чтобы ее не выдал их корыстолюбивый блеск, она принялась оспаривать это лицемерным голоском.
Вальмажур-то, ведь, был очень нужен дома. Он управлял фермой, пахал, ходил за виноградной лозой, так как отец более не в силах делать это. Как быть, если он уедет?.. Да и он сам, один в Париже, наверное, затоскует. Да и что он станет делать в этом огромном городе с своими деньгами, этими двумя стами франков в день?..
Голос ее делался жестким, когда она говорила об этих деньгах, которых ей нельзя будет беречь и прятать подальше в ящик.
-- Ну что же, -- сказал Руместан, -- поезжайте в Париж вместе с ним.
-- А дом?
-- Отдайте его в наймы или продайте... Потом, вернувшись, купите другой гораздо лучше.
Он остановился, заметив тревожный взгляд Гортензии, и, точно вдруг сожалея, что нарушил спокойствие этих честных людей, прибавил:
-- Впрочем, в жизни не одни же деньги... Вы счастливы и так.
Одиберта живо прервала его:
-- О, счастливы... Жизнь наша очень трудна, поверьте! Времена теперь не те. -- Она принялась снова ныть на счет винограда, марены, киновари, шелковичных червей, всех исчезнувших теперь богатств края. Приходилось печься на солнце, работать как волам... Правда, они могли надеяться позднее на наследство кузена Пюифурса, колониста в Алжире уже тридцать лет, но это так далеко, этот африканский Алжир... И вдруг эта лукавка, для того, чтобы снова воспламенить мусью Нуму, которого она расхолодила, в чем она уже себя упрекала, сказала ласково певучим тоном кошечки:
-- А что, Вальмажур, если бы ты сыграл нам что-нибудь, чтобы доставить удовольствие этой красавице барышне?
Ах, она не ошиблась, притворщица.
С первого же удара палочки, с первой жемчужной трели, Руместан снова увлекся и забредил. Молодой малый играл перед домом, опершись о верхнюю окраину колодца, железная дуга которого, обвившись вокруг дикого фигового дерева, чудесно обрамляла его элегантную фигуру и загорелый цвет лица.
С голыми руками и открытой грудью, в своей пыльной рабочей одежде, он имел еще более гордый и благородный вид, нежели там, в цирке, где все-таки его прелесть принимала несколько театральный лоск. И старинные песни сельского инструмента, посреди поэтической тишины уединенного прекрасного пейзажа, пробуждавшие каменные развалины от их долгого сна, летели точно жаворонки по этим величественным склонам, серым от лавенды или желтеющим хлебами, или испещренными засохшими лозами и миртовыми деревьями с широкими листьями, начинавшими бросать длинную, светлую тень. Ветер спал. Солнце на закате пылало за фиолетовой полосой гор, бросая в углубления скал настоящие миражи прудов из жидкого порфира и расплавленного золота, и по всему горизонту как бы лучезарную вибрацию, точно натянутые струны пламенной лиры, как бы певшей непрестанным пением кузнечиков и звуками тамбурина.
Молчаливая и восхищенная Гортензия, сидя на парапете бывшей башни, облокотившись на обломок колонны, служившей убежищем полузасохшему гранатовому дереву, слушала и любовалась, причем ее романическая головка витала в легендах, услышанных ею по дороге сюда. Она видела, как старый замок поднимался заново из своих развалин, с башнями, с воротами, с монастырскими арками, по которым гуляют красавицы в длинных корсажах и с матовыми лицами, не краснеющими от жары. Она сама была какой-то принцессой с красивым старинным именем, а музыкант, дававший ей серенаду, был тоже принц, последний из Вальмажуров в крестьянской одежде. "И тогда, когда кончилась песня", как говорится в старинных рассказах о любовных турнирах, она сломала над своей головой ветку гранатового дерева, на которой висел тяжелый, ярко-пурпурный цветок, и подала его, как награду за серенаду, прекрасному музыканту, а тот галантно прицепил ее к шнуркам своего тамбурина.