Нет, нет, я превращусь в ласт...о...чку

И упорхну...у...

Своим уксусным голоском, проснувшаяся утром в хорошем настроении Алиса Башельри, затянутая в фантастическое пальто с голубым шелковым капюшоном, подобранным к маленькому току, обернутому в большой газовый вуаль, пела перед своим зеркалом, застегивая перчатки. Затянутая для поездки, ее веселая маленькая фигурка приятно пахла после утреннего умыванья; она была в новом, тщательно обдуманном костюме, составлявшем контраст с беспорядком ее комнаты, где на столе валялись объедки ужина посреди жетонов, карт, подсвечников, с раскрытой постелью и большой ванной, наполненной ослепительной пеной Арвильяра, так хорошо успокойвавшей нервы и придававшей атласистость коже купальщиц. Внизу ее ждали запряженная колясочка с бубенчиками и целый конвой молодежи, гарцовавшей перед крыльцом. Туалет ее приходил к концу, когда в дверь постучали.

-- Войдите!..

Вошел Руместан, очень взволнованный, и протянул ей большой конверт.

-- Вот, мадемуазель... Прочтите... прочтите...

Это был ее ангажемент в Оперу на пять лет, на то самое жалованье, которого она хотела, с правом быть на первом плане афиш, -- словом, все, что она требовала. Когда она прочла все, от строчки до строчки, холодно и спокойно, вплоть до самой подписи толстых пальцев Кадальяка, тогда, только тогда, она сделала шаг к министру и, поднявши свой вуаль, уже опущенный в виду дорожной пыли, прижалась к нему, протягивая свой розовый ротик.

-- Вы добрый... Я вас люблю...

Этого было достаточно, чтобы политический деятель мгновенно забыл неприятности, которые неизбежно навлечет на него этот ангажемент. Однако, он сдержался, остался прям, холоден и непреклонен, как скала.

-- Теперь я сдержал свое слово и ухожу... Я не хочу расстраивать вашу прогулку...

-- Мою прогулку?.. Ах, да, правда... Мы едем в замок Баяра.

И, нежно обнявши его обеими руками, она сказала:

-- Вы поедете с нами... Да... да!..

Она слегка щекотала ему лицо своими длинными ресницами-кисточками и даже тихонько покусывала его скульптурный подбородок, чуть-чуть, кончиками губок.

-- С этими молодыми людьми?.. Но это невозможно... Подумайте хорошенько?..

-- Эти молодые люди?.. Очень нужны мне эти молодые люди... Я прогоню их... Мама их предупредит... О, они к этому привыкли... Слышишь, мама?

-- Иду, -- сказала г-жа Башельри из соседней комнаты, где было видно, как она, поставивши ногу на стул, старалась обуть свои ступни в красных чулках в холщевые, чересчур узкие ботинки. Она сделала министру свой самый парадный, театральный реверанс и поспешно спустилась вниз спровадить молодых людей.

-- Оставь одну лошадь для Бомпара... Он поедет с нами! -- крикнула ей дочь. И Нуме, тронутый этим вниманием, вкусил прелесть победы. Обнимая эту хорошенькую женщину, он прислушивался к тому, как медленно, шагом, удалялась вся эта веселая молодежь, гарцование которой так часто давило его сердце. Подарив его долгим поцелуем и все обещающей улыбкой, Алиса быстро высвободилась, говоря:

-- Идите скорей одеваться... Мне не терпится выехать!

Какое любопытство в гостинице, какой шорох за ставнями окон, когда узнали, что министр участвует в предполагавшейся поездке и когда увидели его широкий белый жилет и соломенную шляпу, обрамлявшую его римское лицо, в колясочке напротив певицы. В сущности, как говорил отец Оливьери, привыкший ко всему во время своих путешествий, что же тут дурного? Разве мамаша их не сопровождает и разве замок Баяра, исторический памятник, не входит в программу министерских осмотров? Не будем же так нетерпимы, боже мой, и особенно с людьми, отдающими свою жизнь на защиту добродетели и нашей святой веры.

-- Куда это запропастился Бомпар, что он делает? -- прошептал Руместан, которому надоело ждать перед гостиницей, под всеми взглядами, так и впивавшимися в него, несмотря на верх экипажа. В одном из окон первого этажа появилось что-то необычайное, белое, круглое, экзотическое, и прокричало с акцентом бывшего вождя горцев:

-- Поезжайте вперед, я вас догоню!

Точно они только и ждали этого сигнала, двое лошаков, крепких и бодрых, побежали, побрякивая своими бубенчиками, мигом проскакали через парк и проехали лечебное заведение.

-- Берегись! берегись!

Испуганные купальщики и носилки быстро отскакивают в сторону, прислужницы с большими карманами их передников, полными мелочью и цветными ярлыками, показываются у входов галлерей; массажисты, голые, точно бедуины под своими шерстяными одеялами, высовываются по пояс на лестнице паровых бань, в залах для вдыханий приподнимаются голубые занавески, -- все хотят видеть проезд министра и певицы. Но они уже далеко, они мчатся во весь опор, посреди маленьких, извилистых, темных улиц Арвильяра, по острым частым камешкам, с серными и огненными жилками, на которых экипаж подымает искры, заставляя дрожать низкие грязные домишки, привлекая в окна с объявлениями и на пороги лавок, где продаются железные палки, зонтики, известковые камешки, руда, хрусталь и другие ловушки для купальщиков, кланяющиеся или обнажающиеся при проезде министра головы. Даже зобастые узнают его и приветствуют своим бессознательным хриплым смехом главного магистра университетской Франции, тогда как его спутницы сидят перед ним выпрямившись с достоинством и прекрасно чувствуя оказываемую им честь. Они позволяют себе свободное обращение только по выезде из Арвильяра, на прекрасной дороге в Поншарра, где лошаки останавливаются отдохнуть, чтобы подождать Бомпара.

Время идет, а Бомпара нет, как нет. Все знают, что он хорошо ездит верхом, он так часто этим хвастался. Они удивляются, сердятся, особенно Нума, которому не терпится уехать подальше по этой белой, гладкой дороге, кажущейся бесконечной; ему не терпится дожить до конца этого дня, открывающегося перед ним точно жизнь, полная надежд и приключений. Наконец, из настоящего вихря пыли, в котором слышен обрывающийся, испуганный голос, восклицающий: "го...ля!... го.... ля!.." вылетает голова Бомпара, покрытая пробковой с белым полотном, каской, похожей на водолазный колпак, подобный тем, что употребляются в индостанской английской армии, и взятый южанином для того, чтобы преувеличить и драматизировать свое путешествие, уверив торговца, что он едет в Бомбей или в Калькутту.

-- Да, ну же, лентяй!

Бомпар покачал головой с трагическим видом. Очевидно, что-то произошло перед отъездом, и горец дал печальное понятие о своем равновесии обитателям гостиницы, ибо широкие пыльные пятна пестрили его рукава и спину.

-- Скверная лошадь, -- сказал он, здороваясь с дамами, пока колясочка трогалась, -- скверная лошадь, но я ее вымуштровал!

Так хорошо вымуштровал, что теперь странное животное не желало итти вперед, топталось и кружилось на месте, точно больная кошка, несмотря на все усилия своего всадника! Экипаж был уже далеко.

-- Едешь, Бомпар?..

-- Поезжайте вперед!.. Я догоню вас!... -- крикнул он еще раз своим самым густым марсельским голосом; затем у него вырвался отчаянный жест и они увидали, как он удирал по направлению к Арвильяру, причем копыта лошади так и мелькали. Все подумали: он, должно быть, что-нибудь позабыл, и больше им не занимались.

Дорога огибала высоты, широкая дорога, на которой там и сям росли ореховые деревья; налево тянулись леса каштанов и сосен, терассами, направо бесконечные склоны, развертывавшиеся один за другим с видневшимися в глубине, теснившимися друг к другу, деревеньками, виноградниками, полями хлеба, маиса, тутовых деревьев и ослепительными коврами травы, семена которой трескались на солнце с продолжительным шипением, точно вся почва была в огне. Вследствие душного воздуха и знойной атмосферы, легко было предположить, что это происходило не от солнечных лучей, ибо солнце было почти невидимо, спрятанное точно за вуалем, но от земных горячих паров, благодаря которым было особенно приятно смотреть на Глезэн и его вершину, покрытую снегом, до которой, казалось, можно было дотянуться зонтиками.

Руместан не помнил, чтобы он видал когда-нибудь местность, подобную этой, даже в его дорогом Провансе; он не представлял себе счастия полнее своего. Ни забот, ни угрызений совести. Его верная и верившая в него жена, надежда иметь ребенка, предсказание Бушро насчет Гортензии, плачевное впечатление, которое произведет неминуемо появление декрета о Кадальяке в "Официальной газете", ничто теперь не существовало для него. Все заключалось для него в этой красивой женщине, в глазах которой отражались его глаза, колени которой он сжимал своими коленями и которая, под своей лазурной вуалью, порозовевшей от ее нежного личика, пела, сжимая его руки:

Теперь я чувствую себя любимой

И унесусь с тобой в лесную чащу...

Пока они летели стремительно вперед, дорога, быстро развертывавшаяся перед ними, расширялась, открывая все более и более пространные пейзажи, огромную долину полукругом, озера, деревни и горы, все более и более синевшие вдали: это начиналась Савойя,

-- Как это красиво и как это величественно!-- говорила певица, а он ей отвечал тихим голосом:

-- Как я вас люблю!

На последнем привале к ним опять присоединился Бомпар, пешком, с жалостным видом ведя свою лошадь под уздцы.

-- Преудивительное животное, -- заявил он и, на вопрос дам, справлявшихся, не упал ли он, отвечал: -- Нет... А просто открылась моя старая рана!

Он ранен? Но где же? когда? Он никогда об этом не говорил, но с ним всегда следовало ожидать сюрпризов. Его усадили в экипаж, привязали сзади его крайне мирную лошадь и направились к замку Баяра, две каменные башни которого, неважно реставрированные, виднелись издали на плоскогорьи.

К ним навстречу вышла служанка, хитрая уроженка гор, служившая у старого священника, состоявшего священником соседних приходов и жившего на покое в замке Баяра, под условием предоставлять туда свободный вход туристам. Каждый раз, как издали замечали посетителей, священник с достоинством поднимался к себе наверх в спальню, за исключением тех случаев, когда дело шло о важных особах; но министр, конечно, не заявил о своем имени и положении и служанка показала им, точно простым посетителям, с заученными фразами и певучим тоном, свойственным этим людям, остатки старинного замка рыцаря без страха и упрека, пока кучер накрывал завтрак в беседке маленького садика.

-- Это старинная часовня, где добрый рыцарь утром и вечером... Прошу вас, госпожи и господа, обратить внимание на толщину стен.

Но рассмотреть что-либо было невозможно, там царил мрак, и они спотыкались о щебень, едва освещенный бледным светом слухового окна, чердачным помещением для сена, устроенным в стропилах потолка. Нуме, державшему под руку певицу, не было решительно никакого дела до рыцаря Баяра и до "его почтенной матушки".

Этот запах старины надоедал им; и когда для того, чтобы попробовать эхо сводов кухни, г-жа Башельри затянула последнюю песенку своего мужа, очень пикантную песенку: "Это у меня от папы... это у меня от мамы...",-- никто не был шокирован... Наоборот.

Но на дворе, когда им подали завтрак на массивном каменном столе и когда первый голод был утолен, спокойное великолепие окружавшего их горизонта, долины, зубцы монастырей, и контраст этой величественной природы с маленьким садиком террасы, где жил этот старый отшельник, всецело предавшись богу, своим тюльпанам и пчелам, -- все это охватило их понемногу каким-то серьезным, сладким чувством, похожим на религиозное умиление. За десертом министр, заглянувши в свой путеводитель для освежения памяти, заговорил о Баяре, "о его бедной матери, нежно плакавшей" в тот день, когда ее сын, уезжая в Шамбери для поступления пажем к герцогу Савойскому, гарцовал на своей маленькой рыжей лошадке перед северной дверью, на этом самом месте, где протягивалась величественная и легкая тень башни, точно призрак древнего исчезнувшего замка.

И Нума, увлекшись, прочел им прекрасные слова г-жи Элен своему сыну в минуту отъезда: "Пьер, мой друг, послушайтесь меня, любите, бойтесь и служите прежде всего богу, стараясь, сколько возможно, не провиниться перед ним". Стоя на террасе, с широким жестом, доходившим, казалось, до Шамбери, он сказал:

-- Вот, что нужно говорить детям, вот что все родители и все учителя...

Он остановился и хлопнул себя по лбу.

-- Моя речь!.. Да это моя речь... Я нашел ее... Великолепно! Замок Баяра, местная легенда... Уже две недели, как я ищу, что сказать... И вот я нашел!

-- Это перст Провидения, -- воскликнула г-жа Башельри, в порыве восхищения, хотя все-таки она находила, что это чересчур серьезный финал для завтрака... Какой человек! Какой человек!

Певица тоже казалась очень увлеченной; но впечатлительный Руместан не обращал на это внимания. Теперь в нем проснулся оратор, голова его горела, грудь волновалась, он весь был поглощен своей мыслью.

-- Было бы хорошо, -- говорил он, ища вокруг себя глазами, -- было бы хорошо пометить бумагу с речью замком Баяра...

-- Если господину адвокату угодно уголок для того, чтобы писать...

-- О, всего лишь несколько строк... Вы позволяете, мадам... Пока вам подадут кофе... Я сейчас вернусь... Мне просто хочется пометить число, чтобы не лгать потом!

Служанка усадила его в маленькой комнатке нижнего этажа, очень старинной, круглые своды которой сохранили остатки позолоты и которая, как уверяют, была молельней Баяра, подобно тому, как смежную просторную залу с большой крестьянской постелью с балдахином и ситцевыми занавесками выдают за его спальню.

Было очень приятно писать в этих толстых стенах, через которые не проникала удушливая жара воздуха, за этим окном-дверью, слегка приоткрытым и бросавшим на страницу свет и ароматы маленького садика. Вначале перо оратора не успевало высказывать энтузиазм его мысли; он набрасывал свои фразы дюжинами, как попало, вверх ногами, хорошо известные, но красноречивые фразы адвоката-южанина, серенькие, но проникнутые внутренним жаром, с проблесками там и сям ярких искорок. Вдруг он остановился: или не было больше слов в его голове или она отяжелела от утомительного переезда и винных паров завтрака. Тогда он принялся шагать из молельни в спальню, громко разговаривая сам с собой, подхлестывая себя, прислушиваясь к своим шагам под звучными сводами, похожими на шаги привидения знаменитого человека; затем он снова уселся, но оказался не в состоянии написать ни единой строчки... Все кружилось вокруг него, белые стены и полоса гипнотизирующего света, до него доносился, точно издали, звон тарелок и смех из сада и, наконец, он крепко заснул над наброском своей речи.

...Сильнейший удар грома заставил его вскочить на ноги. Сколько времени прошло с тех пор как он пришел сюда? Немного сконфуженный, он вышел в опустевший, неподвижный сад. Запах тюльпановых деревьев наполнял воздух. В пустой беседке тяжело летали шмели вокруг липких бокалов шампанского и сахара, оставшегося в чашках, которые служанка убирала бесшумно со стола охваченная нервным страхом животных перед приближением грозы и крестясь при каждой молнии. Она сообщила Нуме, что так как у барышни сильно разболелась после завтрака, голова, то она отвела ее прилечь в спальню Баяра, "тихохонько" закрывши оттуда дверь, чтобы не помешать барину работать. Двое других, толстая дама и белая шляпа, спустились в долину и их, наверное, промочит, потому что будет такая...

-- Смотрите-ка...

В том направлении, куда она указывала, над зубчатыми вершинами гор и известковыми верхушками монастыря Большой Шартрез, окруженными молниями точно таинственный Синай, небо темнело словно под огромным чернильным пятном, с минуты на минуту увеличивавшимся и под которым вся долина, волнистые очертания зеленых деревьев, золотых колосьев, дорог, обозначавшихся легкими полосами белой крутящейся пыли, и серебристая скатерть Изеры, принимали необычайно светящийся вид, точно озаренные косыми лучами рефлектора, все больше и больше, по мере того, как надвигалась темная и грохочущая угроза. Вдали Руместан заметил полотняную каску Бомпара, сверкавшую точно стекло маяка.

Он снова вошел в дом, но не был в состоянии опять приняться за работу. Теперь сон ни мало не парализировал его пера; напротив, он чувствовал себя странно возбужденным присутствием Алисы Башельри в смежной комнате. Кстати, там ли она еще? Он приоткрыл дверь и не посмел снова захлопнуть ее, боясь нарушить милый сон певицы, разбросавшейся на постели посреди соблазнительного беспорядка растрепавшихся волос, расстегнутых тканей, смутно белевшихся очертаний ее тела.

-- Ну, ну, Нума... Спальня Баяра, чорт побери!

Он положительно схватил себя за шиворот, точно вора, ушел, силой усадил себя за стол, охвативши голову руками, затыкая глаза и уши, для того, чтобы хорошенько углубиться в последнюю фразу, которую он повторял про себя:

-- И вот, господа, эти последние наставления матери Баяра, дошедшие до нас на этом мягком средневековом языке, мы хотели бы, чтобы во всей Франции...

Тяжелая гроза действовала ему на нервы, он цепенел, точно в тени некоторых тропических деревьев. Голова его пьянела от чудного запаха горьких цветов тюльпановых деревьев или от охапки белокурых волос, разметавшихся на постели в смежной комнате. Несчастный министр! Как он ни хватался за свою речь, взывая к рыцарю без страха и упрека, к народному просвещению, к ректору Шамбери, ничто не помогало. Ему пришлось вернуться в спальню Баяра и на этот раз он подошел так близко к спящей, что слышал ее дыхание, задевал рукой материю с разводами опущенных занавесок, обрамлявших этот соблазнительный сон, это белое с розовыми пятнами тело, похожее на шаловливую картинку Фрагонара.

Но даже тут, на краю искушения, министр еще боролся, и машинально его губы шептали еще те наставления... "которые во всей Франции..." как вдруг все приближающиеся раскаты грома внезапно разбудили певицу.

-- О! как я испугалась... Ах! это вы?

Она узнала его и улыбнулась, глядя на него своими ясными глазками пробуждающегося ребенка, нимало не стесняясь беспорядка своего туалета; и они оставались неподвижными, застигнутые врасплох, испытывая взаимно молчаливый жар своего желания. Но вдруг в комнате воцарился полный мрак оттого, что ветер захлопнул все ставни. Послышалось хлопанье дверей, стук упавшего ключа и вихри листьев и цветов подкатились до самого порога, у которого жалобно выл ветер.

-- Какая гроза! -- сказала она совсем тихо, беря его за горячую руку и почти притягивая его под занавески...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

-- И вот, господа, эти последние наставления матери Баяра, дошедшие до нас на этом мягком средневековом языке...

На этот раз главный магистр университетской Франции говорил в Шамбери, в виду старинного замка герцогов савойских, и того чудного амфитеатра зеленых холмов и снеговых гор, о которых Шатобриан думал перед Тайгетом; он говорил, окруженный шитыми мундирами, академическими знаками, горностаями, густыми эполетами, властвуя над огромной толпой, одушевленной его могучим задором, жестом его сильной руки, еще державшей маленькую лопаточку с ручкой из слоновой кости, только-что замазавшей цементом первый камень музея...

-- Нам хотелось бы, чтобы университетская Франция обратилась бы с этими словами к каждому из своих сыновей: "Пьер, мой друг, советую вам прежде всего..."

И пока он приводил эти трогательные слова, внутреннее волнение заставляло дрожать его руку, его голос и широкие щеки при воспоминании о большой душистой комнате, где, посреди треволнений памятной грозы, была составлена речь для Шамбери.