(Средняя история)
Большой толстый человек.
Рыжеватая борода. Примасленные волосы. Прямой пробор. Не то долгополый сюртук, не то чуйка. Залоснившаяся на животе. Вы прошли бы мимо:
-- Обыкновенный лабазник.
А за него молились по всей стране, как молятся за властителей.
Поминали его имя, перебирая лестовки1, ежеутренне и ежевечерне в скитах, совершали за него "метания" пред древнего письма потаенными иконами на Севере, "в горах и лесах", и в далеких южных племенах2.
Молились строгие "матери" и велели молиться Фленушкам3.
Это был один из самых могущественных людей в России.
Его "слава" была на всю древле-православную Русь.
В одесской тюрьме я посетил несчастного Ковалева.
Того самого "изувера-фанатика", который со старицей Виталией Терновских плавнях похоронил заживо десятки односельчан, жену и родную дочь4.
Мужа рябого, праведного, до брака девственника, большого начетчика и великого постника.
За праведность да "святое дело" односельчанами избранного.
Закапывались:
-- По случаю переписи.
Ибо:
-- Пред концом исчислит "он" все народы.
Когда пришли переписные листки с буквой:
"Н".
"Еже есть печать"5.
"Его" печать.
Ковалев переживал в тюрьме страшное время.
День шел за днем.
Антихрист не приходил. "Конца света" не наступало.
Перед глазами стояла страшная картина.
Погреб.
В саванах, с горящими восковыми свечами в руках, лежащие живые люди.
В его ушах звучало их похоронное пение.
-- Закапывал с ног. Все пели. Как до грудок доходило, чернели и переставали.
И среди них лежала жена с грудным ребенком.
И все это "теперь видать":
-- За напрасно.
Я не надеялся, что Ковалев станет разговаривать. Он только что отказал в беседе профессору Сикорскому. Но стоило мне упомянуть имя "Бугров", -- как мрачный, рябой, понурый Ковалев ожил.
-- Видали? Знаете самолично? Расскажите, какой он -- батюшка?
И человек, "за напрасно" закопавший заживо жену, ребенка, друзей, родственников, отдыхал от душевных мук. Забывал все это, слушая рассказы о Бугрове. Он смотрел на меня почти с благоговением.
-- Человек, который знал самого его -- батюшку!
Словно я знал лично великого угодника или самого апостола.
-- Расскажите, будьте добрые, не помните ли еще чего про него, про батюшку!
И каждое слово про "него" было словно капля влаги предсмертной жаждой томившейся душе. Так гремел Бугров.
-- Столп древнего благочестия.
Он довольствовался нижегородской "славой".
Был гласным "градской" думы.
И пил около полудня чай у Ермолова в "Биржевой" гостинице:
-- За миллионным столом.
В обществе "себе равных".
Башкировых и "им подобных".
За этот стол, кроме миллионщиков, никто не смел садиться, и быть приглашенным присесть к этому столу даже для "большого тысячника" было честью:
-- Неслыханной.
Тысячник сесть садился, но чаю спрашивать:
-- Не решался. "Распоряжаться" за таким столом:
-- Себе не позволял. Распоряжался Бугров:
-- Собери-ка три пары чаю.
Платил пятиалтынный и давал пятачок на чай половому, кланявшемуся ему за это чуть не до земли.
-- Самому Бугрову поклонился!
Не честь?
Бугров стучал по блюдечку перстнем:
-- Подсыпь кипяточку!
-- Подкинь парочку сахарку!
И пил вприкуску.
Чай, сахар... Скоромился... Ничего! По всей России за него молились.
Нижний знал в лицо его кучера, каждую его лошадь. Его пролетку.
-- Никак Бугров новую лошадь купил. Пролетка бугровская. А лошади как будто я не знаю.
Такова была его нижегородская "слава".
В Петербург он ездил с такой же сластью, как в древности русские езди-, ли в Орду.
Больше "по делам веры".
-- Чтоб не искореняли.
Намыкавшись целый день по приемным, он вечером вздыхал и записывал в засаленную книжечку:
-- Ентому поганцу сто дадено, да ентому двести. Кому еще, дай Бог памяти! Развелось дьяволов, прости, Господи, мое согрешение!
Ничего!
Пока "батюшка" утруждался за веру в нечестивом граде у игемонов, -- за него "совершали метание" пред старого письма Пречистой по скитам, "в горах и лесах".
А Бугров писал в засаленную книжку:
-- Как бишь его? Санаторий, говорят, выстроить надоть! Санаторий им -- так санаторий!
Только бы:
-- Наших не трогали!
Спокойно "молиться дали".
И, покончив "хождение по мытарствам", Бугров в тот же вечер покидал:
-- Град взимающий.
Старина держала его цепко.
Он весь был:
-- В старине.
Когда в нижегородской думе зашел вопрос о постройке нового городского театра, Бугров встал, поклонился почтенным гласным и сказал:
-- Ходатайствую пред градскою думой. Стройте театры, где желаете. Только где теперича театры, это место мне продайте. Хорошую цену дам. Уважьте.
Гласные пожелали узнать: зачем Бугрову понадобилось место?
-- Родители покойники, тятенька с маменькой, на этом месте жили, дом имели. Легко ли их косточкам, что теперичи здесь театры?
Тогдашний городской голова, барон-судовладелец, спросил, едва сдерживая улыбку:
-- А что ж, по вашему мнению, в театре такого делают, что родительские кости должны в гробах переворачиваться?
Бугров посмотрел на него строго:
-- Известно, что в театрах делают! Голые бабы через голых мужиков прыгают. Тьфу!
И этот старинный человек вдруг учуял, что повеяло:
-- Новизной.
В Петербурге что-то крякнуло.
Какая-то балка.
В министрах появились Вышнеградский, за ним Витте.
Не князья, не графы, не представители "родов", не сановные люди.
"Просто" Вышнеградский.
"Просто" Витте.
Какие-то. Откуда-то.
Родовитый, сановный, "заслуженный" Петербург огрызнулся на это в "Figaro".
В "Figaro" была напечатана статья, в которой про "новый курс" говорилось, конечно, с похвалой.
-- Нечто новое. Впервые в России. Во главе управления становятся не люди, известные своей знатностью, -- а вчера еще никому не ведомые, всем только себе обязанные люди.
И Петербург подвел парижскую газету, прибавив в скобках:
-- То, что по-русски называется "des prokhvosti".
Петербург откликнулся злой выходкой "в своей газете", в "Figaro".
"Во глубине России", в Нижнем, почувствовали, что:
-- Старые балки треснули.
Именно в тот момент, когда, казалось, мы окончательно повернули назад, в старину, -- мы сделали прыжок вперед.
В старой стене вдруг открылась брешь, и в этой бреши появились:
-- Новые люди!
Без традиций, без преданий.
-- Без корней!!!
Явились какие-то бухгалтеры, чтоб подводить итоги старому.
Люди со счетами, вместо геральдических щитов.
Это было объявление Петербурга:
-- Банкротом.
Петербург более не в состоянии поставлять министров:
-- Какие теперь требуются.
Приходится брать "со стороны".
Откуда-то.
-- Из страны!
Это запели первые петухи.
И вот "новый" министр финансов, С.Ю. Витте, появился:
-- Пред российским купечеством.
Это было на нижегородской ярмарке в 1893 году.
Все знали, что министр финансов приехал объявить какую-то:
-- Важную новость из Петербурга.
В Гербовом зале Главного дома собралось все ярмарочное купечество и представители города.
С.Ю. Витте появился высокий, прямой и... величественный.
-- Настоящий министр!
Хоть и из железнодорожников.
Внятно, громко и... величественно он объявил новость:
-- В вознаграждение потерь, которые понесло ярмарочное купечество в предшествующие год неурожая и год холеры, будет устроена всероссийская выставка в Нижнем Новгороде6.
Все посмотрели на него с недоумением.
В вознаграждение ярмарке устраивается выставка в городе!
Петербург никогда бы не смешал Франкфурта-на-Майне с Франкфуртом-на-Одере.
Но Петербург спутал нижегородскую ярмарку с Нижним Новгородом.
Когда это две совершенно различных единицы. Две совершенно различных территории.
И притом находящихся в непрерывной вражде между собою.
Город старается оттягать, что только можно, у ярмарки. Ярмарка старается ничего не дать городу.
Петербург, по незнанию, кинул им "кость раздора".
Из-за этого назавтра же началась грызня.
-- Выставка должна быть устроена на ярмарочной территории. Сказано: "в вознаграждение потерь, которые понесла ярмарка".
-- Нельзя изменить ни слова. Прямо сказано: "Выставка в Нижнем Новгороде". А не на ярмарке!
Но это началось назавтра.
Пока же выразили должный восторг и принялись чествовать и смотреть:
-- "Нового" министра.
Чествовали довольно по-азиатски.
Рыбники "от Плашкоутного моста":
-- Поклонились стерлядью.
Притащили министру в окоренке7 живую косматую стерлядь длиною в аршин с вершками.
-- Кушайте на здоровье.
На нее смотрели уже не снизу вверх, а заглядывали ей прямо, глаза в глаза.
С ней играли в винт, с ней шутили.
Власть опасалась, что вдруг ее фамильярно хлопнут по плечу.
И это случилось.
Бугров пригласил Витте:
-- Завтракать к себе на мельницу.
Был заказан, конечно, экстренный поезд.
Из Москвы выписан "Эрмитаж".
С посудой, кастрюлями, поварами, половыми, "самим Мариусом".
Великим мастером ложи метрдотелей.
У Плашкоутного моста шла бойня.
Вспарывали животы икряным осетрам.
С аршином в руках отбирали стерлядей.
Мариус устраивал половым "репетицию парада":
-- Как дефилировать с соусами.
Бугров явился на поезд в той же лоснящейся не то чуйке, не то длиннополом сюртуке.
И, сидя в поезде против "нового" министра, слегка касался пальцами его колена и говорил:
-- Ты только нас слушайся, ваше превосходительство, -- и все пойдет хорошо.
Министр отвечал ему с любезной улыбкой.
Кости Канкрина и Толстого переворачивались в гробу.
Это был исторический момент.
Это звякнул российский капитал.
И впервые подал свой голос.
Это уже не алексеевское:
-- Обратите, господа, внимание: что купец может!
Капитал, лишь только нашелся министр, готовый его выслушать, сразу брякнул:
-- Нас слушайся!