"Роман читают всюду, пишут мне письма, читает молодежь, читают в высшем обществе, в литературе ругают или хвалят, и никогда еще, по произведенному кругом впечатлению, я не имел такого успеха", -- писал 8 декабря 1879 г. автор о приеме "Карамазовых" читающей публикой и критикой.

Достоевский не имел оснований быть недовольным романом. По свидетельству А. Г. Достоевской, ее муж "особенно ценил в "Карамазовых" Великого инквизитора, смерть Зосимы, сцену Дмитрия и Алеши (рассказ о том, как Катерина Ивановна к нему приходила), суд, две речи, исповедь Зосимы, похороны Илюшечки, беседу с бабами, три беседы Ивана со Смердяковым, Черта" (1956, т. X, стр. 476).

И все же до самого окончания печатания романа Достоевский продолжал тревожиться о его успехе: "Каждый раз, когда я напишу что-нибудь и пущу в печать, -- делился он своей тревогой за судьбу романа 16 августа 1880 г. с К. П. Победоносцевым, -- я как в лихорадке. Не то чтоб я не верил в то, что сам же написал, но всегда мучит меня вопрос: как это примут, захотят ли понять суть дела и не вышло бы скорее дурного, чем хорошего, тем, что я опубликовал мои заветные убеждения? Тем более что всегда принужден высказывать иные идеи лишь в основной мысли, всегда весьма нуждающейся в большом развитии и доказательности".

Уже до завершения публикации в "Русском вестнике" "Братья Карамазовы" породили огромную критическую литературу. За один 1879 г. о романе появилось свыше 30 откликов в столичной печати и еще больше -- в провинциальной. И хотя в последние месяцы печатания Достоевский неоднократно заявлял, что "буквально вся литература" к нему "враждебна", что его "любит до увлечения только вся читающая Россия" (письмо П. Е. Гусевой от 15 октября 1880 г.), {Еще раньше, 16 августа, Достоевский писал К. П. Победоносцеву: "...вот теперь кончаю "Карамазовых". Эта последняя часть, сам вижу и чувствую, столь оригинальна и не похожа на то, как другие пишут, что решительно не жду одобрения от нашей критики. Публика, читатели -- другое дело: они всегда меня поддерживали".} заявления эти следует считать данью минутным настроениям, естественным в положении столь впечатлительного художника. В целом освещение его романа современниками отличалось пестрым многообразием как отрицательных, так и безусловно положительных идейно-эстетических оценок. Роман необычайно умножил число непримиримых противников и горячих почитателей Достоевского. Иначе и быть не могло, так как сложная философская проблематика "Братьев Карамазовых", представлявшая собою синтез идей всего предшествующего творчества писателя, не укладывалась в традиционные русла основных направлений общественно-политической и философской мысли той эпохи. Злободневному звучанию и восприятию романа в значительной степени способствовала и крайне тревожная политическая ситуация, складывавшаяся в России накануне и после событий, завершившихся убийством Александра II.

Первые отзывы о "Братьях Карамазовых", появившиеся в начале 1879 г., носят по необходимости предварительный, эскизный характер. Газетные рецензенты и обозреватели ограничиваются беглыми замечаниями по поводу пока немногих опубликованных глав, особенно подчеркивая яркий реализм в изображении Карамазовского семейства, встречи его членов в монастыре, "исповеди горячего сердца", встречи Катерины Ивановны с Грушенькой и т. п., но высказывая при этом иногда уже достаточно точные прогнозы о дальнейшем развитии сюжета романа. Так, например, восхищаясь "исповедью горячего сердца", автор анонимного обозрения "Русская литература", помещенного в газете "Сын отечества" (1879, 28 марта, No 72), заканчивает ее разбор следующим резюме: "...автор не оставляет в порочных Карамазовых ни одной складочки, которой не коснулся своим психологическим анализом. Что автор разовьет далее и создаст на подготовленной им почве -- неизвестно, но из нескольких обстоятельств можно вывести заключение, что он готовит для читателей ужасную драму, в которой одну из главных ролей придется играть Грушеньке". Рецензент же газеты "Современность) (1879, 1 марта, No 25) проницательно указывал на Зосиму, который, "по-видимому, должен изобразить "положительное" лицо произведения и в речи которого <...> автор вкладывает весьма многое из высказанного уже им в "Дневнике писателя"".

Приблизительно с этого момента в объективно-беспристрастное, по преимуществу благожелательное обсуждение романа вторгается полемика. Тон откликов заметно меняется, переходя временами в крайне раздражительный. Авторы многих газетных статей и рецензий согласным хором предъявляют Достоевскому обвинение в мистицизме.

Предваряя более развернутые отрицательные суждения, выраженные в ряде статей о "Братьях Карамазовых", печатавшихся в ней в течение года, газета "Молва" уже в феврале помещает на своих страницах обзор "Мысли по поводу текущей литературы". Здесь отмечается с пренебрежением и даже сарказмом: "Кроме неизбежного во всех романах г. Достоевского психиатрического элемента, немалое мы видим в новом романе возлияние и деревянного маслица. Так, в монастыре ведется между действующими лицами целый богословский спор насчет того, церковь ли должна слиться с государством и обратиться в него, или, наоборот, государство обратиться в церковь, и кончается спор, конечно уж, утверждением последнего положения..." ("Молва", 1879, 16 февраля, No 45). {В 1879 г. "Молва" напечатала четыре статьи о "Братьях Карамазовых". Первая и вторая подписаны псевдонимом "Заурядный читатель" (А. М. Скабичевский), третья и четвертая -- псевдонимом "Отшельник" (В. Ф. Корш).} "Возлияние <...> деревянного маслица" еще резче осуждается в газете "Голос". По мнению критика "Голоса", в "Карамазовых" "что ни "образованный" человек, то или негодяй, или психически больной, или готовый своротить с пути чести и правды <...> Наоборот, положительными героями в "Братьях Карамазовых" являются только те люди, которые говорят текстами из священных книг, читают Четьи-Минеи или по крайней мере носят подрясник и входят в общение с монастырскими подвижниками" ("Голос", 1879, 8 марта, No 67).

В следующем фельетоне "Голос" писал о романе еще более резко: "Г-н Достоевский -- прежде всего Жозеф де Местр, возмущенный безбожием современного мира и требующий самого радикального и беззаветного поворота к прошлому <...> к самым отдаленным и суровым временам средних веков. "Религия любви" у писателей пошиба де Местра постоянно на языке <...> Но кто не заражен де-местровским гневом и де-местровскими вожделениями, тому всегда будет казаться, что их религия, скорее всего, религия мести и ненависти <...> Неприятно <...> видеть, когда ненависть рядится в любовь, когда из-за слащавой физиономии смиренномудрого инквизитора высовываются красные языки пылающего костра..." (там же, 30 мая, No 148). "...Г-н Достоевский чистосердечно убежден, что как только будут приложены к делу его благочестивые мысли, так на земле воцарится братская любовь, полная кротости и всепрощения. К сожалению, история показывает не то. Она утверждает, что никогда жестокость и кровожадность не праздновали на земле таких исступленных оргий, никогда человеческая кровь не лилась такими обильными потоками, никогда утонченная злоба не придумывала таких лютых и продолжительных пыток, как в те времена, когда государство забывало о своем временном, земном характере и врывалось в область вечного, в область догмата. Ничто не может сравниться с тою беспощадною свирепостью, с которою некогда государство, преследуя цели, чуждые ему по существу, насильно посылало людей в царствие небесное" (там же).

Уподобляя де Местра и Достоевского мореплавателям, которые, "видя приближение шквала, выбрасывают за борт <...> все, что только выбросить можно", обозреватель "Голоса" определил основную идею "Братьев Карамазовых" следующим образом: "Только религия, и притом религия <...> распространяемая огнем и мечем, способна удержать современное человечество как от язвы разврата, так и от гангрены атеизма и революционных учений" (там нее).

Неудивительно, что Достоевский обратил особое внимание на враждебно тенденциозное освещение идейно-философской концепции его романа в "Голосе" и собирался полемизировать с этой газетой. 3 мая 1879 г. он писал В. Ф. Пуцыковичу: "...очень попрошу Вас по крайней мере в первых нумерах не отвечать "Голосу" и другим по поводу "Карамазовых" и проч. <...> Надо повременить. "Голосу" я отвечу и сам, но лишь осенью, когда узнаю в точности, кто писал. Это мне очень нужно для характера ответа".

Не менее резкие выпады религиозно-философские мотивы романа вызвали и в некоторых других умеренно-либеральных органах печати, вступивших в полемику с автором несколько позднее. Так, предъявляя писателю обвинение в нежелании "наблюдать людей и изучать жизнь", газета "Новости" (1879, 18 мая, No 125), например, настаивала на том, что "единственная несомненная реальность" у Достоевского -- "его собственное воображение, могучее, но странное, искаженное, выродившееся". "Литературная хроника" этой газеты, подписанная инициалами "В. Ч." (В. В. Чуйко), закапчивалась утверждением, что в романе задает тон "не объективная правда действительности", а "правда, лично принадлежащая г-ну Достоевскому, с мрачным характером мистического изуверства, с припадком почти сумасшествия". О полемике Достоевского как раз в это время с Е. Марковым, в споре с которым в письме к Е. А. Штакеншнейдер от 15 июня 1879 г. ou отстаивал реальность своего творчества, мотивируя свой интерес к общественной патологии тем, что "болезнь и болезненное настроение лежат в корне самого нашего общества", см. на стр. 426--427.

Негодующей отповедью Достоевскому была пронизана и статья А. Горшкова (Н. А. Протопопова) "Русская журналистика", напечатанная в газете "Русская правда" (1879, 22 июня, No 51), издававшейся демократическим литератором Д. Гирсом. Здесь прежде всего утверждается, что вопрос об отношении церкви к государству, затронутый в романе Достоевского, -- "логический результат его воззрения на человека как на "орудие сатаны" и вместилище всяческой скверны". "Не хлебом единым живет человек, это, конечно, так, -- иронически соглашается критик, -- но дело в том, что без хлеба жить человеку тоже невозможно <...> Вот почему <...> все проповеди аскетизма, умерщвления плоти и т. д. были голосом вопиющего в пустыне, не увлекали и не волновали масс, тогда как каждое слово, призывавшее к жизни, к борьбе за счастие, к надежде, жадно подхватывалось ими на лету". И далее: "До сих пор г-н Достоевский ограничивался в своих произведениях только <...> отрицательною разработкою своего идеала. В знаменитом "Преступлении и наказании" он, в лице Раскольникова, выразил протест личности против несправедливости жизни, только намекнувши, образом Сони, на то -- где и в чем <...> человек должен искать исхода и утешения. Исход -- в смирении, утешение -- в самоотречении. Теперь, в "Братьях Карамазовых", этот основной мотив разрабатывается им во всех подробностях <...> Те страницы романа, -- заключает критик, -- на которых монастырские "старцы" являются перед читателями окруженные блестящим ореолом неземного величия и неземной мудрости, едва ли могут возбудить что-нибудь, кроме сожаления о писателе, которому даже почти гениальный талант не помог освободиться от уз мистицизма".

Немало аналогичных язвительных пассажей и в статье Л. Е. Оболенского о романе, помещенной в журнале "Свет" (подписана "N. N."): "Господину Достоевскому угодно было сделать своего героя (Алешу, -- Ред.) мистиком. Конечно, это его добрая воля; но позволяем себе заметить почтенному автору, что это анахронизм. Современная действительность имеет и пессимистов, и аскетов, но они являются не на мистической подкладке" ("Свет", 1879, No 9, стр. 101). По существу ту же аргументацию выдвигает "Молва", вновь вступившая осенью в полемику с Достоевским: "Вместо того чтобы рисовать нам в перспективе реальные условия возможно большей справедливости и счастия на земле, г. Достоевский влечет нас за собою в опустевшую теперь Фиваиду, обещая доставить там счастие, которое, как уже давно и положительно дознано, может быть только фантастическим" ("Молва", 1879, 19 октября, No 288).

Среди органов периодической печати, безоговорочно осуждавших "мистицизм" романа Достоевского, относительную сдержанность в оценках проявила лишь газета "Неделя". Для автора статьи, напечатанной в этой газете, очевидно, что "Алеша сильно напоминает" князя Мышкина, "с тем только различием, что герою нынешнего романа приданы черты религиозного энтузиазма", что "в этих вопросах и должно видеть главный нерв романа". Не одобряя склонности к разработке этих вопросов, а также и предисловия Достоевского, в котором на передний план выдвигался именно образ Алеши, критик дипломатично замечает: "Всякому понятна важность подобной темы, но, разумеется, все зависит от того, как будет трактовать ее автор <...> чтобы герой, по-видимому олицетворяющий в себе идею романа, мог изобразить собою "сердцевину" эпохи. Что до нас, мы не ожидаем этого, потому что тот оттенок новизны, который автор старается придать своему герою, есть оттенок обманчивый, вытекающий из некоторой сбивчивости понятий" ("Неделя", 1879, 29 апреля, No 5, стлб. 160).

Несмотря на враждебную интерпретацию "мистицизма" Достоевского, почти во всех названных статьях не ставились под сомнение высокие достоинства романа как художественного произведения. Так, например, тот же критик "Недели" выражал уверенность, что "Братья Карамазовы" будут "одним из лучших романов г-на Достоевского <...> по обилию живых, реалистических черт всякого рода..." (там же, стлб. 163). Даже "Литературная летопись" "Голоса" отмечала, что талант Достоевского не только "велик", но и "очень своеобразен", так как он рисует жизнь "экстренную, чрезвычайную, изумительную", не похожую на будничную жизнь "дюжинных <...> Иванов Иванычей и Петров Петровичей, которых мы можем видеть на каждом шагу" ("Голос", 1879, 30 мая, No 148).

Указывая на необычность сюжета романа, на исключительность его героев, обозреватель "Голоса" подчеркивает безошибочное художническое чутье Достоевского, помогающее ему успешно решать самые трудные психологические и композиционные задачи: "Несмотря на всю чудовищность и дикость положений, в которые ставятся его действующие лица, несмотря на несообразность их действий и мыслей, они являются живыми людьми. Хотя читателю иногда приходится <...> чувствовать себя в обстановке дома сумасшедших, но никогда в обстановке кабинета восковых фигур <...> в романах г-на Достоевского нет фальши..." (там же, 7 июня, No 156). Обращаясь к более конкретному рассмотрению героев романа, критик находит, что "верх искусства и верх вдохновения" представляет собою образ Дмитрия -- ("соединение необузданной чувственности и честной натуры, потребности в нравственной грязи и потребности в анализе собственной души, задорной неуживчивости и нежной, любящей натуры, мнительного самолюбия и совершенно искреннего самобичевания -- характер новый в русской литературе, равно далекий от "лишнего человека", столь часто изображаемого с виртуозным совершенством, и от "новых людей", почти всегда рисуемых с наивным неуменьем вывесочного живописца <...> Среди обилия фигур, равно хороших и на первом, и на втором, и на третьем планах, выдается настоящим королем, как chef d'œuvre, Дмитрий Федорович Карамазов..." (там же, 30 мая, No 148). В pendant этой характеристике Дмитрия звучит неожиданно положительная характеристика Алеши в журнале "Свет" (1879, No 9, стр. 101). II здесь говорится о непогрешимости "художественного чувства) Достоевского, которому <мы обязаны тем, что его Алексей и под рясой монаха остается немонахом. В нем столько черт, знакомых каждому, в нем так мало монашеского, такая жажда быть живым, деятельным членом окружающей действительности, он так часто мешается в чужие дела, дела совершенно земные, что ему недостает только идеи "общества", во имя которого он стал бы работать, вместо идеи личности, для которой работает теперь...".

Обозреватели газеты "Молва" и журнала "Свет" (А. М. Скабичевский и Л. Е. Оболенский) проявляют полную солидарность в оценке изображений "униженных и оскорбленных" в последнем романе Достоевского. Первый, говоря о главах "Надрывы в избе" и "На чистом воздухе", приходит к заключению, что "эти главы представляют собою лучшие страницы из всего когда-либо написанного г. Достоевским", так как здесь он "является перед нами <...> художником-страдальцем, пишущим кровью своего сердца...) ("Молва", 1879, 25 мая, No 141). Второй наиболее удачными в этом отношении эпизодами считает встречу Плюшечки с Алешей и его "детское мщение" ("Свет", 1879, No 9, стр. 102).

Почти восторженны суждения некоторых оппонентов Достоевского о языке и пластичности образов его романа. С этой точки зрения в "Братьях Карамазовых", по определению критика "Голоса", "хороша не эта или та глава, не это или то лицо, не этот или тот разряд лиц -- нет, каждая страница хороша <...> Пишет ли он любовное письмо молодой, неопытной девушки -- у него девический слог и девические мысли. Заставляет ли он, всего в двух строчках, жену лакея, степенную и умную женщину, отвечать тоном почтительного несогласия с своим мужем, у которого она в строжайшем подчинении, -- у него простонародные слова и простонародные русские нравы, не те, которые можно списать у Решетникова или Слепцова, а прямо подслушанные у жизни. Изображает ли он монахов <...> он не путается, не сбивается во множестве толпящихся фигур, а каждой из них дает вполне отчетливые, жизненные, бойко и правильно нарисованные контуры, так что Зосима не похож на Паисия, Паисий не смахивает на Ферапонта, никто из них не напоминает собою отца игумена, а между тем и Паисий, и Зосима, и Ферапонт, и отец игумен -- полны жизни, возбуждают и приковывают к себе воображение читателя <...> Та же тщательная отделка и та же неослабевающая сила кисти видны <...> в описаниях <...> разговорах; даже более всего мастерства именно в разговорах, исключая двух-трех мест, где разговоры <...> превращаются в диссертации, а действующие лица -- в воплощения самого автора" ("Голос", 1879, 30 мая, No 148). Обнаруживая тонкое понимание замысла шестой книги романа (см. письмо Достоевского к Н. А. Любимову от 7(19) августа 1879 г.: стр. 482), критик "Молвы" (на этот раз В. Ф. Корш) отмечал: ""Житие" <...> блещет талантом на каждой странице <...> Усвоив себе манеру старца в повествовании об его жизни, автор и от себя выражается точно так же, как и старец Зосима. Умершего старца убирают не по древнему, а по древлему обряду, множество граждан не пошло, а потекло в монастырь <...> греховное "уважать" заменяется более возвышенным "чтить"..." и т. п. ("Молва", 1879, 19 октября, No 288). Эти суждения противоречили установившейся традиции, согласно которой язык Достоевского, однообразный и монотонный, проигрывает при сравнении его с языком других мастеров слова, а его персонажи, независимо от различия их социального положения, уровня интеллекта, образовательного ценза и даже возраста, говорят языком автора и т. п.

Ознакомившись с пятой книгой романа, К. П. Победоносцев, как мы уже знаем, писал Достоевскому 16 августа 1879 г.: "Ваш "Великий инквизитор" произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал -- откуда будет отпор, возражение и разъяснение -- но еще не дождался" (ЛН, т. 15, стр. 139). Достоевский заверил адресата, что "возражение" последует своим чередом, и оно действительно последовало в шестой книге "Русский иною (ср. стр. 482). Однако содержание глав, возбудивших столь явные опасения у Победоносцева, -- глав, в которых, по определению А. С. Долинина, "рядом с реакционной идеей сила отрицания мирового порядка и всего существующего строя достигает своей вершины") (Д, Письма, т. IV, стр. 384), в дальнейшем не менялось. Достоевский не смягчил ни одной протестующей ноты в философско-исповедальных беседах Ивана Карамазова с Алешей. Вопреки желанию Победоносцева и субъективным намерениям самого Достоевского, "возражение" не возобладало в романе, и между pro и contra установилось некое зыбкое равновесие. Что же касается читателя, то идейно-эстетическое воздействие, производимое на него богоборческими главами, было настолько сильно, что нередко безусловно заслоняло впечатление от проповеди Зосимы. Этого не решались отрицать и политические противники Достоевского. В критике 1879 г. и последующих лет, переполненной и резонными, и тенденциозными нападками на монастырские сцены "Братьев Карамазовых", нет ни одного пренебрежительного суждения о главах "Бунт" и "Великий инквизитор". Даже М. А. Антонович, истолковывавший pro и contra как явления идеологически адекватные, способствующие упрочению ныне существующих религиозно-государственных устоев, все-таки вынужден был уже в 1881 г. признать: "Иван <...> религиозный вольнодумец или религиозный скептик; он видит в мире явления, которые служат для него камнем преткновения и соблазна и не гармонируют с его религиозными представлениями. Все эти свои сомнения и соблазны он откровенно исповедал Алеше, и его бурная, горячечная, иногда даже смахивающая на бред исповедь, так же как и его поэма "Великий инквизитор", представляют единственные поэтические страницы во всем романе <...> Конечно, по мыслям, по содержанию эта исповедь религиозно сомневающегося скорее сердца, чем ума, не представляет ничего нового и оригинального; эти сомнения формулированы и кодифицированы давным-давно, и для разбора и умиротворения их существует даже особый отдел в теологической философии, который называется теодицеей. Но форма этих сомнений у Ивана действительно художественна" ("Новое обозрение", 1881, No 3, стр. 210--211).

Но уже в 1879 г. критик "Молвы", закончивший публикацию статей о романе значительно позже своих коллег по полемике и потому имевший возможность ознакомиться с главами "Бунт" и "Великий инквизитор" и высказаться о них, отмечает, что они производят "на читателя потрясающее впечатление. Страшную картину людской несправедливости и страданий рисует Иван Карамазов своему брату, чтоб объяснить свое неверие" ("Молва", 12 октября, No 281).

Как видим, первые печатные отзывы о романе уже в 1879 г. показывают, что положительные оценки романа если и не уравновешивали нападок на него, то во всяком случае составляли им достаточно серьезную оппозицию. Пожалуй, наиболее положительную оценку реализму романа, не касаясь при этом его религиозно-философской проблематики, дала одесская газета "Правда". Автор статьи, напечатанной в этой газете (С. Сычевский), определяет роман как "произведение колоссальное, о размерах и значении которого теперь едва-едва можно догадываться". В его интерпретации ""Братья Карамазовы" -- это целый мир русских типов" ("Правда", 1879, 9 нюня, No 125).

В конце 1879 г. в журнале "Русская речь" появляется восьмая по счету "Критическая беседа" Е. Маркова. Написанная, в противоположность предыдущим его статьям о Достоевском, более спокойно и благожелательно, она примечательна впервые данным в ней сопоставлением "Братьев Карамазовых" с "Ругон-Маккарами" Э. Золя и "Отверженными" В. Гюго. Марков утверждал, что Достоевский независимо от Золя и с большим, чем у того, эффектом применил в своем романе метод характеристики героев с учетом их наследственных данных. Достоевский, по словам Маркова, "представляет нам целую маленькую галерею семейных портретов", внешне как будто совсем не похожих друг на друга, "а вникнешь глубже -- все та же карамазовщина на разные манеры. В старом греховоднике отце сидит та же коренная фамильная страстность, что и в иночествующем Алеше; и красноречивый дипломат Иван оказывается, в сущности, таким же грубым рабом своей плоти, как и отпетый братец его, Дмитрий. Эта семейственность черт проведена в романе очень просто, без всяких натяжек, и сильно содействует правдивости, а стало быть, и жизненности типов" (РР, 1879, No 12, стр. 268). Далее Марков сравнивает Зосиму с епископом из "Отверженных", заключая, что выгода сравнения явно в пользу героя Достоевского, так как "старец Зосима, в каждом жесте и слове своем, дышит письмом с натуры, невыдуманной) человеческою личностью" (там же, стр. 282).

В. П. Буренин в своих "Литературных очерках" полемизировал с поверхностными, "формально-либеральными", по его определению, критиками и читателями, осуждавшими Достоевского за обилие в его романе "лампадного масла" и "психиатрической истерики". "..."Лампадное масло", -- пишет Буренин, -- может претить и в художестве и в морали только тогда, если оно разливается <...> из лицемерных побуждений и <...> носит на себе характер простой обрядности, в которой не участвует искренность сердца и сознательное созерцание мысли. Но ведь при таких условиях равно претят и другие элементы в художестве и в морали <...> даже самые "современные", модные <...> Если же это <...> "лампадное масло" является продуктом исстрадавшейся глубокой жизненной скорбью души <...> то, как бы ни было "ненаучно" и несовременно подобное настроение, в нем несомненно заключается известная реальная сила <...> Нечто подобное можно сказать и об участии психиатрической истерики в таланте и произведениях нашего автора. Будь эта истерика искусственная, притянутая за волосы с расчетом на известные внешние эффекты, -- она является ложным <...> элементом в романе или повести. Но когда эта истерика извлечена автором из действительности <...> когда этой истерикой проникнута наша современная жизнь <...> когда притом автор <...> наделен необычайною способностью схватывать самые выразительные и поразительные черты этой истерики <...> -- при таких условиях эта <...> истерика является очень поучительной <...> В последнем произведении г-на Достоевского оба помянутые элемента связаны органически с теми фигурами и с теми мотивами романа, которые составляют основу его общего замысла и действия <...> в форме поучений умирающего старца автор затрогивает, в сущности, такие струны злобы дня, которые должны чутко отзываться в сердце каждого, кто живет этою тревожною злобой, для кого она невольно сделалась предметом неустанных дум" (НВр, 1879, 14 сентября, No 1273).

В полемических замечаниях Буренина обращает на себя внимание понимание теснейшей связи "Братьев Карамазовых" с животрепещущей современностью, с ее мучительно решаемыми и нерешенными социально-политическими и нравственно-философскими проблемами. О ней критик писал уже в первом из своих "Литературных очерков", характеризуя "психологический анализ и талантливо-нервное изложение" романа: "Несмотря на исключительность характеров, рисуемых автором, несмотря на психиатрический их склад, в них отражаются самые основные стороны русской жизни с ее своеобразными общественными и умственными искажениями, порожденными глубокой внутренней ломкой ее общего строя и тревожными порывами к самосознанию..." (там же, 9 марта, No 1087). {Не случайно тонкий ценитель романа (см. стр. 512) художник И. Н. Крамской заметил, что ""Братья Карамазовы" Достоевского были оценены приблизительно верно одним Бурениным" (Крамской, т. II, стр. 166).}

Особого внимания среди откликов 1879 г. на "Карамазовых" заслуживает вызванный появлением восьмой книги романа полемический ответ Щедрина Достоевскому.

В ноябрьской и декабрьской книжках "Отечественных записок" за 1879 г. Щедрин помещает свои заметки "Первое октября" и "Первое ноября. -- Первое декабря" (из цикла "Круглый год"), в которых он отозвался {См.: Салтыков-Щедрин, т. XIII, стр. 776--778.} на письмо к нему г-жи Хохлаковой (см.: наст. изд., т. XIV, стр. 350). Возможно, что в одной из фраз этого письма сатирик усмотрел иронию по поводу закрытия "Современника" и намек на то, что идеи этого журнала развиваются в (Отечественных записках". В самом деле, если "Современник" был закрыт после покушения Каракозова, то в 1879 г., когда произошло новое покушение на жизнь Александра II, Щедрин вполне мог опасаться всякого рода литературных и политических намеков, грозивших тою же участью или по крайней мере цензурными гонениями и его журналу (см.: Борщевский, стр. 316--318). Но щедринская полемика захватывала и более широкий круг общественных и литературных вопросов.

Оценивая образ Хохлаковой как неудачную вариацию типов гоголевских дам -- "просто приятной" и "приятной во всех отношениях", Щедрин пишет: "...писатель поступит несогласно с истиной и совершенно бестактно, если в уста Хохлаковой вложит "страшные слова" <...> незамоскворецкого пошиба. Таковы, например: "прозелит", "преуспеяние", "Современник" и другие. Перед этими словами Хохлакова может только трепетать, но произносить их отчетливо, безошибочно и притом самостоятельно она не в силах. Она наверное перепутает, смешает: "прозелита" с "протодиаконом", "преуспеяние" с "успением", "Современник" с "Временем" или "Эпохой"" (03, 1879, No 12, стр. 230). Упоминание в одном контексте о "Современнике", "Времени" и "Эпохе" воскрешало в памяти читателя многолетней давности полемику между Щедриным и Достоевским 1863--1864 гг. Едкими же словечками "протодиакон" и "успение" Щедрин метил в "теперешнего" Достоевского. Здесь речь шла уже не столько об образе Хохлаковой, сколько об идейной специфике романа в целом, обусловленной проповедями старца Зосимы и подвергавшейся как до, так и после опубликования заметок Щедрина ожесточенному обстрелу в ряде органов либеральной и демократической печати.

Далее Щедрин иронически замечает, что было бы гораздо естественнее и правдоподобнее речи, компрометирующие "Современник" и "Отечественные записки", вложить в уста не Хохлаковой, а Федора Карамазова. "Этот развратный и насквозь прогнивший старикашка, -- замечает он, -- действительно должен быть сердит на меня, и так как он, по природе своей, на всякие предательства способен, то, конечно, мог и в данном случае соорудить что-нибудь воистину язвительное" (там же). Роман к этому времени был еще далек от окончания, между тем Щедрин здесь и ниже судит о Федоре Карамазове как о персонаже, вполне раскрытом во всех своих потенциях. Больше того, он говорит даже о таких чертах характера Федора Карамазова, которые, по его мнению, не обозначены у Достоевского, но как бы имеют право на существование и независимо от его воли. "Г-н Достоевский, -- продолжает он, -- очень тонко подметил в своем герое одно очень гнусное качество, которое он назвал "сластничеством", но он упустил из вида, что рядом с "сластничеством" в этом протухлом сердце свило гнездо еще и человеконенавистничество <...> что такое Карамазов? -- это не человек, а оборотень; это нечистое животное, которому горькая случайность дала возможность восхитить человеческий образ. Вот истина, которая сделалась понятною уже для очень многих, как равно и то, что у оборотня ничего другого и быть не может на уме, кроме первородного свинства" (там же, стр. 231).

В этих полемических заметках Щедрина образ Иудушки (из "Господ Головлевых") как бы незримо сопутствует образу Федора Карамазова. Назвав Достоевского в своих заметках одним из "наиболее чутких последователей Гоголя" (там же, стр. 229), Щедрин, возможно, желал намекнуть на использование в "Братьях Карамазовых" и своей, щедринской традиции.

О желании Достоевского (неосуществленном) ответить Щедрину см. стр. 434--435.

Печатные отзывы о романе, появившиеся в течение 1879 г., нужно дополнить дошедшими до нас читательскими письмами к Достоевскому, а также суждениями о "Карамазовых" в переписке современников.

В марте 1879 г. харьковская писательница и общественная деятельница X. Д. Алчевская писала А. Г. Достоевской: "Новый роман Федора Михайловича читается у нас с величайшим интересом -- не успеваю удовлетворять просьбам моих знакомых выдать "Русский вестник" из моей библиотеки" ( ЛН, т. 86, стр. 478; см. также стр. 479).

Однако даже среди близких друзей и знакомых Достоевского не все были довольны романом. Так, консервативно настроенный А. Н. Майков 18 июня 1879 г. писал о "Карамазовых": "Не знаю, куда все приведет, но пока ни зги впотьмах не видно" (там же, стр. 485). Тревогу К. П. Победоносцева, опасавшегося, как бы сомнения Ивана и его "бунт" не оказались для читателя более убедительными, чем религиозная проповедь Зосимы, разделила отражавшая настроение придворных кругов фрейлина Е. Ф. Тютчева (дочь поэта). Она писала 4 октября 1879 г. Победоносцеву: "Мы прочли последнюю часть "Братьев Карамазовых". Достоевский взялся за слишком трудное дело, желая совместить в своем романе, изобразить словом то, что одна жизнь может совокупить, -- и сильный человеческий дух, просвещаемый и наставляемый свыше, примирить, т. е. соблазн внешний веры, малодушия и малоумия верующего, с беспредельною гармониею Истины. Есть глубокие ключи, которых не может, не должно касаться человеческое слово. Не словопрениями изгоняется сей темный дух соблазна и самовольного сомнения -- но токмо молитвою и постом. Разоблачать язву, выставлять ее напоказ -- можно, но кто ее исцелит?" (там же, стр. 489).

Особый интерес для истории восприятия романа имеют дошедшие до нас два письма к другу и позднейшему биографу писателя О. Ф. Миллеру от 17 июля и 14 августа 1879 г. музыкального критика, беллетриста и композитора-дилетанта Ф. М. Толстого (с упоминанием о третьем -- более раннем -- письме). Резкое неприятие Достоевского, выраженное Толстым в первых письмах, сменяется в третьем восторженным панегириком исповеди Ивана, поэме "Великий инквизитор" и роману в целом, а вместе с тем и его автору -- "суровому и глубокому мыслителю" (там же, стр. 486--489).

Интересна запись в дневнике В. Н. Третьяковой (жены основателя Третьяковской галереи) от 5 ноября 1879 г. о чтении ею вместе с мужем первых трех книг "Карамазовых", которые "послужили мотивом" для их "долгих бесед" и духовно сблизили их (там же, стр. 124). Через полгода, в июне 1880 г., В. Н. Третьякова снова записала в дневнике: "Это время я читала вещих "Братьев Карамазовых" Достоевского и наслаждалась психическим анализом вместе с Пашей, чувствуя, как в душе все перебирается и укладывается как бы по уголкам все хорошее и мелкое. Благодаря "Братьям Карамазовым" можно переработаться и стать лучше" (там же, стр. 127).

К 5 ноября 1879 г. относится и полная энтузиазма запись в другом дневнике -- генерал-лейтенанта, члена Славянского благотворительного общества А. А. Киреева: "Я в восторге от "Карамазовых". Его определение вечных мук ада -- глубоко философское: невозможность любить и жертвовать собою и страдать за других. Едва ли когда-либо в русской беллетристике появлялось что-либо более глубокое!!" (там же, стр. 490). Отзыв этот не мог стать известен Достоевскому, но из бесед с Киреевым и его писем (там же, стр. 475) он, без сомнения, знал о восторженном приеме романа Киреевым.

Поэт К. Р. (великий князь К. К. Романов) отозвался И ноября 1879 г. в своем дневнике о третьей части "Братьев Карамазовых": "Есть блестящие места, но первые части лучше" (там же, стр. 136).

Скептическое отношение радикально настроенной демократической интеллигенции к "Карамазовым" и их автору отражает письмо Ф. Н. Китаева к Е. С. Некрасовой от 21 ноября 1879 г. с критикой психологического реализма Достоевского (там же, стр. 490-492; ср. о Китаеве: там же, стр. 441).

Отклики на роман, относящиеся к 1880 г., не столь многочисленны, как отклики 1879 г. Это можно объяснить временным охлаждением интереса к нему в связи с пушкинскими празднествами, вызвавшими чрезвычайное оживление прессы, и выжидательной политикой "толстых" журналов, по-видимому намеренно воздерживавшихся от обсуждения романа до тех пор, пока не будет закончена его публикация в "Русском вестнике.

Из отрицательных отзывов о романе в 1830 г. можно отметить статьи "Новости русской литературы. Ф. М. Достоевский -- "Братья Карамазовы"" ("Огонек", 1880, 16 апреля, No 17, стр. 333--335) и "Автор "Переписки с друзьями", воскресший в г-не Достоевском" ("Новости и Биржевая газета", 1880, 19 августа, No 219). В первой из них, подписанной псевдонимом "Дилетанта, встречается целый ряд определений, представляющих собою цитаты из охарактеризованной выше статьи В. В. Чуйко. помещенной в газете "Новости" за 1879 г. (стр. 489), что и неудивительно, ибо В. В. Чуйко и "Дилетант" -- одно и то же лицо. Содержание обеих статей очень близко и по существу. Фельетон, напечатанный в "Новостях и Биржевой газете", принадлежал В. О. Михневичу, укрывшемуся под псевдонимом "Коломенский Кандид". Значительная, часть его посвящена сопоставлениям "Дневника писателя" с "Перепиской с друзьями" с целью подчеркнуть реакционность публицистики Достоевского. Смысл немногих замечаний Михневича о "Карамазовых" сводился к тому, что "неконченный <...> и нескончаемый" роман представляет собою "нервическую чепуху", близкую той, которая отмечалась еще Белинским в произведениях Достоевского, написанных после "Бедных людей". {Ср. также статьи о "Братьях Карамазовых": "Южный край", 1830, декабрь, NoNo 19, 21, 26, 27; "Новости и Биржевая газета", 1380, 30 декабря, No 347.}

В начале августа 1880 г. К. П. Победоносцев -- по-видимому, намеренно -- прислал Достоевскому отзыв К. Н. Леонтьева о Пушкинской речи и "Карамазовых", что вызвало ответную реплику писателя в письме Победоносцеву от 16 августа 1880 г.: "Благодарю за присылку "Варшавского дневника"; Леонтьев в конце концов немного еретик -- заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично, когда в конце сентября перееду в Петербург, в его суждениях есть много любопытного".

Статья К. Н. Леонтьева "О всемирной любви" ("Варшавский дневник", NoNo 162, 169 и 173 от 29 июля, 7 и 12 августа 1880 г.), {В письме от 12 августа Победоносцев упоминает лишь о второй статье Леонтьева (ЛН, т. 15, стр. 146). Неизвестно, была ли им послана Достоевскому только эта статья или все три (ср.: Д, Письма, т. IV, стр. 433-434).} как давно выяснено в литературе, имеет для понимания и оценки "Карамазовых" принципиальное значение. Отражая и свое собственное мнение строгого ревнителя православия, и взгляды консервативно настроенных церковных кругов, автор подверг в них роман и Пушкинскую речь суровой критике за отступление от ортодоксальной церковной догмы и "слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью" (Леонтьев, т. VIII, стр. 199). В страстной, восторженной проповеди Достоевским всечеловеческого братства, примирения и единения народов в некой всеобщей гармонии Леонтьев увидел опасные признаки тайной верности Достоевского демократическому гуманизму европейского типа, противоречащему аскетическим основам православия и религии вообще. "Все эти надежды на земную любовь и на мир земной, -- писал Леонтьев, -- можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других <...> Гуманность <...> может вести к тому сухому и самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica progressiva. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи божней, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными <...> Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением божиим. А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды, разорения и горести..." (там же, стр. 199, 203).

По учению церкви, мир "лежит во грехе", доказывал Леонтьев, и спасение его на земле невозможно. Блаженство возможно лишь за гробом, в потустороннем мире. Достоевский же, разделяя веру демократов и социалистов, хочет преобразовать мир, стремится к раю не на небе, а на земле.

В тесной связи с этими упреками Достоевскому за стойкость его демократических и социалистических убеждений находятся критические высказывания Леонтьева о "Братьях Карамазовых".

По его мнению, сильные страницы романа предопределило ощущение "нестерпимого трагизма жизни", гармонирующее с учением церкви о том, что земной мир проклят и "лежит во грехе". Все "горячее, самоотверженное и нравственно привлекательное" в поступках и настроениях героев Достоевского осталось бы под спудом, если бы не было "буднично-трагических" условий жизни, избранных автором в качестве главного сюжетного основания для своего романа (там же, стр. 193). Развивая свою мысль, Леонтьев продолжает: "Мы найдем это в доме бедного капитана, в истории несчастного Ильюши и его любимой собаки, мы найдем это в самой завязке драмы: читатель знает, что Дмитрий Карамазов не виновен в убийстве отца и пострадает напрасно. И вот уже одно появление следователей и первые допросы производят нечто подобное; они дают тотчас действующим лицам случайно обнаружить побуждения высшего нравственного порядка; так, наприм<ер>, лукавая, разгульная и даже нередко жестокая Груша только при допросе в первый раз чувствует, что она этого Дмитрия истинно любит и готова разделить его горе и предстоящие, вероятно, ему карательные невзгоды. Горести, обиды, буря страстей, преступления, ревность, зависть, угнетения, ошибки, с одной стороны, а с другой -- неожиданные утешения, доброта, прощение, отдых сердца, порывы и подвиги самоотвержения, простота и веселость сердца! Вот жизнь, вот единственно возможная на этой земле и под этим небом гармония. Гармонический закон вознаграждения -- и больше ничего. Поэтическое, живое согласование светлых цветов с томными -- и больше ничего. В высшей степени цельная полутрагическая, полуясная опера, в которой грозные и печальные звуки чередуются с нежными и трогательными, -- и больше ничего!" (там же, стр. 193-194).

Но в "Братьях Карамазовых" Леонтьев обнаружил и серьезные уклонения Достоевского от "церковного пути".

"В романе "Братья Карамазовы", -- писал Леонтьев, -- весьма значительную роль играют православные монахи; автор относится к ним с любовью и глубоким уважением <...> Старцу Зосиме присвоен даже мистический дар "прозорливости" <...> Правда, и в "Братьях Карамазовых" монахи говорят не совсем то, или, точнее выражаясь, совсем не то, что в действительности говорят очень хорошие монахи и у нас, и на Афонской горе <...> Правда, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях; ни одной церковной службы, ни одного молебна... Отшельник и строгий постник Ферапонт, мало до людей касающийся, почему-то изображен неблагоприятно и насмешливо... От тела скончавшегося старца Зосимы для чего-то исходит тлетворный дух <...> было бы гораздо лучше сочетать более сильное мистическое чувство с большею точностью реального изображения: это было бы правдивее и полезнее, тогда как у г-на Достоевского и в этом романе собственно мистические чувства все-таки выражены слабо, а чувства гуманитарной идеализации даже в речах иноков выражаются весьма пламенно и пространно" (там же, стр. 197--198). Наконец, резчайшим выпадом против концепции романа можно считать и следующий ядовитый пассаж из статьи Леонтьева: "Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются св. писанием Нового завета для загробного спасения личной души; но в св. писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал... Это неправда..." (там же, стр. 202).

Таким образом, если Победоносцеву внушали опасения богоборческие мотивы романа, то Леонтьев пошел дальше: руководствуясь учением официального православия, он отыскал "изъяны" и в положительной программе Достоевского, вложенной в уста Зосимы. Эти "изъяны" -- стремящийся к переустройству действительности гуманизм, тяготение к которому столь явственно обнаружилось в речи Достоевского о Пушкине; недостаточной близость ищущей мысли писателя (как по существу, так и по форме) к неподвижной и аскетической православно-церковной ортодоксии. {Резкие упреки Достоевскому в отсутствии у него подлинной религиозной веры, отступлениях его от церковного учения, незнании им подлинного монашества и "неправославном" изображении монахов в "Карамазовых" Леонтьев повторил в более развернутом виде после смерти писателя в письмах к В. В. Розанову (PB, 1903, NoNo 4--6). Здесь он писал между прочим: "...усердно молю бога, чтобы Вы поскорее переросли Достоевского с его "гармониями", которых никогда не будет, да и не нужно. Его монашество -- сочиненное. И учение от<ца> Зосимы -- ложное; и весь стиль его бесед--фальшивый" (PB, 1903, No 4, стр. 643). И далее: "Хотя в статье вашей о "Великом инквизиторе" многое множество прекрасного и верного, и сама по себе "Легенда" есть прекрасная фантазия, но все-таки и оттенки самого Дост < оевского > в его взглядах на католицизм и вообще на христианство ошибочны, ложны и туманны; да и вам, дай бог, от его нездорового и подавляющего влияния поскорее освободиться! Слишком сложно, туманно и к жизни неприложимо. В Оптиной "Братьев Карамазовых" правильным правосл < авным > сочинением не признают, и старец Зосима ничуть ни учением, ни характером на отца Амвросия не похож. Достоевский описал только его наружность, но говорить его заставил совершенно не то, что он говорит, и не в том стиле, в каком Амвросий выражается. У от<ца> Амвросия прежде всего строго церковная мистика, и уже потом -- прикладная мораль. У от<ца> Зосимы (устами которого говорит сам Фед<ор> Мих<айлович>!) -- прежде всего мораль, "любовь", "любовь" и т. д., ну а мистика очень слаба" (PB, 1903, No 4, стр. 650--651; ср.: там же, No 5, стр. 162--163). В своих воспоминаниях Леонтьев писал: "Считать "Братьев Карамазовых" православным романом могут только те, которые мало знакомы с истинным православием, с христианством св. отцов и старцев афонских и оптинских". Творчество Золя (в "Проступке аббата Муре"), по мнению Леонтьева, "гораздо ближе подходит к духу истинного личного монашества, чем поверхностное и сентиментальное сочинительство Достоевского в "Братьях Карамазовых"" (Леонтьев, т. IX, стр. 13, 17; ср.: там же, т. VII, стр. 438--448).}

Из других суждений о романе, появившихся в 1880 г., наиболее значительны "Литературные очерки" Буренина, печатавшиеся в "Новом времени", и статья И. Павлова в славянофильской газете "Русь", издававшейся И. С. Аксаковым.

В августовском выпуске "Литературных очерков" Буренин подверг осуждению то "психиатрическое возбуждение" и "истерику", которые он защищал в предшествующих статьях. Буренину претит "игра" Достоевского "на читательских нервах" посредством осложнения и нарочитого запутывания слишком затянувшейся, по его мнению, "темной драмы" таинственного убийства старика Карамазова (НВр, 1880, 15 августа, No 1603). Касаясь признаний Лизы Хохлаковой Алеше о дремлющей в ней затаенной злобе, критик пишет: "Надо заметить, что в романе г-н Достоевский уже воспользовался одним несчастным младенчиком, которого злой помещик затравил собаками. Эпизод об этом растерзанном собаками младенчике в романе рассказан превосходно, уместно и действительно производит страшное и мучительное впечатление. Но высокодаровитому автору показалось мало одного несчастного младенчика, и вот он пускает другого: распятого и даже с обрезанными пальчиками" (там же, стр. 3). Здесь предвосхищен один из тезисов Н. К. Михайловского -- о ненужной "жестокости" Достоевского-художника.

Во втором очерке Буренин восторженно оценил изображение в романе судебного процесса. "Я <...> не знаю в нашей литературе ничего более ядовитого, более язвительного, как те главы "Братьев Карамазовых", в которых г-н Достоевский рисует либерально-лживую сущность <...> тенденциозно-фальшивого российского судебного красноречия. Сатирические разоблачения и изобличения г-на Щедрина, направленные против <...> наших прелюбодеев права и прелюбодеев мысли, по-моему, являются далеко не столь бьющими сравнительно с тем выворачиванием адвокатской и прокурорской души, какое дает нам г-н Достоевский в образчиках речей обвинителя и защитника <...> Как для первых, так и для вторых, у нас в большинстве случаев важна не правда дела, не искреннее служение правосудию <...> а прежде всего и после всего либерально-тенденциозная казуистика". Буренин утверждал далее, что "только великий талантом романист мог сочинить такую речь, какую говорит в карамазовском деле прокурор Ипполит Кириллович...". Защитник же Фетюкович в его восприятии -- настоящий "виртуоз <...> своего рода Паганини либеральной лжи и безнравственности..." (НВр, 1880, 7 ноября, No 1687).

В статье славянофила И. Павлова с сожалением утверждалось, что Достоевский "лишь наполовину" справился с задачей, поставленной в романе: раскрыть перед читателем "глубину отпавшего от бога порока и высоту святой добродетели". Критик констатирует, что "бездна зловонного падения" представлена в романе "с потрясающей, возмутительною яркостью", между тем как "высшие идеалы" в сравнении с "ними выходят тусклы и бледны". "Слишком старательно изобразив вонючую грязь разврата, -- сетует критик, -- автор показывает нам в добродетели только отсутствие этой грязи <...> Нравственный идеал получает отрицательный характер. Добро является не потребностью человеческой природы, не общим, естественным законом <...> а чем-то труднодоступным для человека, покупаемым лишь ценою самобичевания, тяжелой борьбы <...> Где же здоровье? Напрасно мы ищем его в романе <...> Мы видим только патологические явления" ("Русь", 1880, 29 ноября, No 3).

Такая трактовка романа, и в частности нравственного идеала, олицетворенного в образах старца Зосимы и Алеши, естественно, не могла импонировать автору, и он благодарил И. С. Аксакова "лишь за <...> редакторскую выноску и за обещание сказать еще нечто" (письмо от 3 декабря 1880 г.). Однако и редакционное примечание Аксакова, сопровождавшее статью И. Павлова, вряд ли можно счесть безусловной апологией романа. Оно гласило: "Роман "Братья Карамазовы" по богатству, важности и глубине поставленных им вопросов, по яркости и художественных достоинств, и художественных недостатков, по необычайной силе таланта, проявившейся здесь с большим блеском, чем во всех прежних произведениях Ф. М. Достоевского, -- этот роман заслуживал бы целого исследования -- и художественного, и психологического. В ожидании такой статьи даем место хоть беглому очерку одного из наших сотрудников" ("Русь", 1880, 29 ноября, No 3). Недвусмысленное указание на "яркость" художественных недостатков романа свидетельствовало о том, что Аксаков в значительной мере разделял точку зрения своего сотрудника, обвинявшего Достоевского в пристрастии к изображению "патологических явлений". Следует отметить, что и несколько ранее (в личном письме к Достоевскому от 3 сентября 1880 г.) Аксаков по существу уклоняется от оценки романа, ограничиваясь крайне общими, ни к чему не обязывающими суждениями о нем: "Я знаю и без Ваших слов, как Вы пишете и чего стоит Вам писание романа, особенно такого, как "Братья Карамазовы". Такое писание изводит человека; это не произведение виртуоза, -- тут Ваша собственная кровь и плоть -- в переносном смысле" ("Известия АН СССР", серия литературы и языка, 1972, т. XXXI, No 4, стр. 358).

К 1880 г. относятся и два отзыва о романе в органах печати православного духовенства. Положительные в официально-церковном смысле этого слова, они интересны полемическими замечаниями, направленными как против взглядов автора, так и его критиков на монашество и церковь, и суждениями о главе "Великий инквизитор".

Полемизируя с размышлениями Достоевского о причинах малого распространения старчества на Руси, А. Кириллов, автор статьи "Церковно-религиозные вопросы, затрагиваемые в романе <...> "Братья Карамазовы"", пишет, что "всеобщее признание нравственного превосходства какого-либо лица над другими снискивается с величайшим трудом и едва достижимо" ("Донские епархиальные ведомости", 1880, 15 августа, No 16, стр. 605). Он же, полемизируя с критиком "Русской правды" по поводу иронического заключения о "неземном величии и неземной мудрости" Зосимы, ссылался на вполне достоверное объяснение Достоевским прозорливости старца многолетним опытом общения с прихожанами, знанием их нужд, горестей и т. п. (там же, стр. 608--610).

Журнал "Православное обозрение" (1880, No 10, стр. 218, 219, 238) обращал особое внимание на "некоторый трагический элемент", вносимый Достоевским в историю католицизма вообще, и в частности в известную трактовку его, принадлежащую славянофилу А. С. Хомякову. Автор статьи "Идеалы будущего, набросанные в романе "Братья Карамазовы"" С. Д. Левитским (подпись С. Л.) подчеркивал в мыслях и чувствах Великого инквизитора тайное "нравственное страдание", обусловленное сознанием неправоты своего дела, но терпеливо переносимое "во имя любви к человечеству". Молчание Христа в течение всей беседы с Великим инквизитором и его тихий поцелуй в "бескровные девяностолетние уста" означают, по мнению рецензента, глубокое понимание именно трагизма этих переживаний. "В настоящем случае мы, таким образом, снова встречаемся, -- заключает критик, -- с тою особенностию таланта г-на Достоевского, в силу которой он даже в самом отвратительном явлении или нравственно испорченном характере сумеет найти некоторые светлые точки, добрые стороны...". Несколько неожиданным в статье официально-церковного органа было пастырское внушение Достоевскому в связи с его неверием в созидательную роль оторванного от почвы "безбожного" образованного меньшинства нации: "...симпатии нашего автора не лежат к миру современной интеллигенции <...> он держится того взгляда, что русская монастырская жизнь есть явление чисто народное и тесно связана с историческими судьбами России <...> монастырь сослужил добрую службу народу и государству, и г-н Достоевский твердо уверен, что ему предназначена и в будущем великая роль <...> Конечно, все бывает, всего можно ожидать, но нам кажется, что он слишком пессимистически относится к мирской жизни и слишком большие надежды возлагает на граждан монастырской общины" ("Православное обозрение", 1880, No 9, стр. 56, 58).

Перечислим кратко и известные нам читательские отзывы 1880 г.

В феврале 1880 г. Е. Ф. Юнге, дочь вице-президента Академии художеств графа Ф. П. Толстого, написала матери письмо о "Карамазовых", в котором она восторженно оценила Достоевского -- психолога и философа, поставив его выше западноевропейских романистов-современников (см.: Е. Ф. Юнге. Воспоминания (1843--1860 гг.). Изд. "Сфинкс", [М., 1914], стр. V-- VII; ср.: ЛН, т. 86, стр. 496--497). Мать Е. Ф. Юнге А. И. Толстая передала письмо дочери Достоевскому, и это положило начало обмену письмами между ним и Е. Ф. Юнге (см. письмо Е. Ф. Юнге-- Д, Письма, т. IV, стр. 408--410 -- и ответ Достоевского от 11 апреля 1880 г.).

"Реализмом, лишенным всякой художественности", назвал в начале июня того же года изображение в романе убийства старшего Карамазова и судебного следствия историк русского права, профессор Московского университета Ф. М. Дмитриев, находивший, что "Карамазовы" "чрезвычайно туманны и мистичны" ( ЛН, т. 86, стр. 501).

О том, что "христианский идеал -- идеал Зосимы <...> крайне односторонен" и должен быть дополнен пропагандой "деятельной любви <...> клонящейся к преобразованию всей окружающей народной и общественной жизни", писал О. Ф. Миллеру 3 ноября 1880 г. С. А. Юрьев (там же, стр. 520).

4 декабря 1880 г. письмо Достоевскому прислал один из идеологов славянофильства Т. И. Филиппов. "Сейчас кончил "Карамазовых" и не нахожу слов, равных чувству моей признательности за испытанное мною наслаждение и полученную душою моею пользу. Очень желал бы лично повторить слова моей благодарности..." (Д, Письма, т. IV, стр. 442). Достоевский ответил Филпппову в тот же день: "Меня так теперь все травят в журналах, а "Карамазовых", вероятно, до того примутся повсеместно ругать (за бога), что такие отзывы, как Ваш и другие, приходящие ко мне по почте (почти беспрерывно), и, наконец, симпатии молодежи, в последнее время особенно высказываемые шумно и коллективно, решительно воскрешают и ободряют дух".

О письме к Достоевскому А. Ф. Благонравова от 10 декабря 18S0 г. и ответе писателя см. стр. 483--484.

Особого упоминания заслуживает одно из последних полученных Достоевским читательских писем -- А. М. Черницкой, где Иван Карамазов определяется как "русский Фауст" (ГБЛ, ф. 93, II. 9. 121). -- определенно, получившее впоследствии широкое хождение в критической литература начала XX в.

Большой пестротой отличались отзывы о романе 1881 г. Вскоре после кончины писателя "Петербургская газета" печатает некролог с таким резюме о его творчестве: "...мы ценим в покойном Федоре Михайловиче теплоту чувства и глубокий психологический анализ в лучших его произведениях и во имя iix забываем о недостатках его, которые происходили главным образом от страстности его натуры и болезней <...> Как в Гоголе мы видим творца "Ревизора" и "Мертвых душ", а не "Переписки с друзьями", так и в Достоевском будем видеть лишь автора "Бедных людей" и "Записок из Мертвого дома", предав забвению деяния его на поприще реакции" ("Петербургская газета", 1881, 30 января, No 25). Несправедливо квалифицируя всю литературную деятельность Достоевского в 1860--1870-е годы как выражение идейного регресса, анонимный автор некролога ссылается на роман "Братья Карамазовы", представляющий собою, по его мнению, "лучшее доказательство" того, что в это время явно "клонился к упадку" и талант писателя (там же).

1 февраля 1881 г., выражая в связи со смертью Достоевского сочувствие его вдове, престарелый декабрист М. И. Муравьев-Апостол и его воспитанница А. П. Сазанович отметили, что в "Братьях Карамазовых", которыми автор "блестящим образом" закончил свою литературную деятельность, "типично отразилось наше взбаламученное общество" (ЛН, т. 86, стр. 540). О том, что "Братья Карамазовы" показывают, "сколько еще могучей творческой силы таилось" в душе Достоевского, писал 4 февраля к М. Ф. де Пуле библиограф Л. Н. Павленков (там же, стр. 542).

Среди последующих печатных откликов на роман преобладают журнальные статьи итогового характера, в которых спор с автором "Братьев Карамазовых" нередко перерастает в бурную полемику между его сторонниками и противниками. Несмотря на естественные в тех условиях односторонность и неполноту многих оценок, диктуемых направлением того или иного журнала, многое из сказанного о романе в критике начала 1880-х годов не утратило важного значения для процесса последующего фундаментального историко-литературного и теоретического исследования творчества Достоевского.

В феврале 1881 г. в журнале "Слово" (1881, No 2, стр. 1--29) печатается статья М. К. Цебриковой "Двойственное творчество", критикующая "Братьев Карамазовых" с позиций боевого демократизма. Роман квалифицируется в пей как "странная смесь высокоталантливого произведения" певца "униженных и оскорбленных" "с разговорами из царства мертвых" (стр. 5). Отрицательное отношение к проповеди Достоевского мотивировано здесь остроумной и неожиданной ссылкой на Евангелие, которое "не упоминает нигде о народе как о носителе истины <...> с практической точки зрения на христианское учение, он, как меньшая, обделенная братия, служит почвой для дел милосердия и справедливости. При узком кругозоре эта точка зрения открывает цуть к филантропии; при широком -- к устранению несправедливости из общественного строя" (там же, стр. 18). Выразительна в статье и ирония по поводу "туманных" прорицаний Зосимы о приближении эры всеобщего братства и любви. Отмечая преклонный возраст подобных прорицаний ("все, что говорит Зосима, было высказано почти за тысячу девятьсот лет тому назад"), Цебрикова указывает на их иллюзорность, особенно очевидную в настоящий момент истории человечества: "Если телеграфы передают приказы двинуть стотысячные армии, а наука изобретает разрушительные снаряды после проповеди, раздававшейся за девятнадцать веков до нашего времени, то хотя бы Достоевский-проповедник и утверждал, что Зосима -- сила, спасающая русский мир, мир этот не изменится от его проповеди" (там же, стр. 20). Наконец, примечателен в статье спор с авторским тезисом "если нет бога, то нет добродетели и всё позволено". "История последних веков укажет ему (Достоевскому, -- Ред.), -- пишет Цебрикова, -- на синодик имен друзей человечества, атеистов, рационалистов, пантеистов, а история всех веков -- на великие подвиги, на высокий нравственный закал язычников,-- и верующих и неверующих. Достоевский высоко ставит искание правды. Иван Федорович искал ее в отрицании, и потому, с точки зрения тенденции Достоевского, нелогично доказывать, что отрицание ведет к нравственному падению" (там же, стр. 23). В заключение статьи Цебрикова писала: "Мысль и наука внесли разъедающий фермент свой в предание, и когда в эпохи реакции отживающая идея вспыхивает с новой силой, то противоречие это -- знамение, что огонь прогорит недолго <...> Предание создало Достоевского-проповедника. Идеи XIX века создали Достоевского-художника. Все, что есть живого в типах его, принадлежит всецело современному литературному движению..." (там же, стр. 29--30).

Анализ противоречивости идей Достоевского, при общей демократической интерпретации двойственности его творчества, содержат и "Записки современника" Н. К. Михайловского. Но в то время как Цебрикова, при всей ее вражде к отголоскам "предания", оттеняла у Достоевского как преобладающую ноту его произведений "потрясающий пафос человечности" (там же, стр. 6), Михайловский сосредоточил внимание на "жестокости таланта" писателя -- мысль, которую он вскоре более подробно развил и обосновал в особой статье.

2 февраля 1881 г. в собрании Юридического общества с речью о Достоевском выступил А. Ф. Кони, выдвинувший тезис о том, что "правда и милость", лежащая в основе отношения Достоевского к преступлению и наказанию, вполне гармонирует с целями реформированного суда, помогает практическому и научному совершенствованию принципов юриспруденции. {В 1881 г. речь А. Ф. Кони под названием "Достоевский как криминалист" была напечатана дважды ("Неделя", 1881, No 6, стр. 208--218; "Журнал гражданского и уголовного права", 1881, кн. 2, март--апрель, стр. 10--27).} Значительная часть "Записок современника" посвящена полемике с этой речью. {Н. К.Михайловский. Полное собрание сочинений, т. V. СПб., 1883, стр. 413, 417--418, 428--429.} "Я не могу согласиться, -- писал Михайловский, -- чтоб связь творчества Достоевского с юриспруденцией была исчерпана речью г-на Кони. Не буду распространяться о той даже не особенно тонкой насмешке, которою Достоевский облил "новый, реформированный суд" <...> в "Братьях Карамазовых". Напомню только заветную, излюбленную мысль покойного о необходимости страдания, в силу которой он строго порицал суд присяжных за наклонность к оправдательным приговорам и требовал "строгих наказаний, острога и каторги". А юридическая идея, лежащая в основании "Братьев Карамазовых", та идея, что преступная мысль должна быть так же наказываема, как и преступное деяние? Нет, если бы я обладал красноречием г-на Кони, я сказал бы, может быть, о Достоевском: вот человек, в увлекательной форме вливавший в юридическое сознание общества самые извращенные понятия. Конечно, я сказал бы не правду, а только половину правды, но и г-н Кони тоже говорит половину правды, а не всю правду" (ОЗ, 1881, No 2, стр. 245).

Неприятие Михайловским "жестокого" таланта Достоевского сказалось в анализе "злонамеренных" приемов писателя при изображении вероотступников, "врагов общего порядка". "Наметив подходящую жертву, -- писал с очевидной издевкой Михайловский, -- Достоевский отнимает у нее бога и делает это так просто и механически <...> точно крышку с миски снимает. Отымет бога и смотрит: как себя ведет в этом положении жертва? Само собою разумеется, что испытуемый немедленно начинает совершать ряд более или менее гнусных преступлении. Но это не беда: для преступлений есть искупляющее страдание и затем всепрощающая любовь. Не для всех, однако, и в этом все дело. Если испытуемый, оставшись без бога, начинает корчиться в судорогах ущемленной совести, то Достоевский поступает с ним сравнительно милостиво: проволочив жертву по целому ряду гнусностей, он ее отправляет на каторгу или к "монаху-советодателю" и там ее, самоуничиженную и смиренную, осеняет крылом всепрощающей любви <...> Если жертва упорствует и до конца чинит "бунт", как называется одна характерная глава в "Братьях Карамазовых", бунт против бога, порядка вещей и обязательности страдания <...> Достоевский заставляет ее повеситься, застрелиться, утопиться, опять-таки прогнав предварительно сквозь строй подлости и преступлений..." (там же, стр. 258--259). {О том, что на оценку Михайловским "Карамазовых" могли повлиять замеченные им сатирические намеки и выпады в романе против Г. Е. Благосветлова, Г. З. Елисеева и M. E. Салтыкова-Щедрина см.: Борщевский, стр. 311.}

Эта оценка Михайловского остро полемична: в "Братьях Карамазовых" вопрос об искуплении преступления обязательным страданием решался не так "просто и механически", как это представлялось Михайловскому. На каторгу идет верующий и невинный Дмитрий, а грешный в "преступном помышлении" безбожник Иван не вешается, не застреливается и остается на свободе. Страдание изображается в романе как норма исторической и действительной жизни, но вряд ли возводится в идеал. И не случайно Алеша, выражающий авторскую точку зрения, советует брату воспользоваться возможностью побега, чтобы избежать именно ненужного, необязательного в данном случае страдания. Апофеозом не страдания, а счастливого единения людей в "хорошем и правдивом" отношении друг к другу пронизан и "Эпилог" романа.

Следует выделить обобщающие суждения Михайловского об эволюции Достоевского-психолога: "...Достоевский со времен Добролюбова, -- отмечал он, -- значительно вырос как изобразитель внутренней, душевной драмы. "Преступление и наказание" (высший момент развития творческой силы Достоевского) по сложности мотивов и тонкости их разработки неизмеримо выше всего, что имел под руками Добролюбов. Да и в <...> "Идиоте", "Бесах", "Братьях Карамазовых" есть страницы такого огромного достоинства, что о "слабости художественного чутья" тут, конечно, не может быть и речи" (там же, стр. 249).

Вслед за статьей Михайловского в мартовской книжке журнала "Новое обозрение" появилась статья М. А. Антоновича "Мистико-аскетический роман". В полемическом истолковании Антоновича религиозно-философская проповедь Достоевского приобрела зловещий оттенок антигуманного клерикализма, направленного на подавление свободы человеческого духа. Антонович не заметил своеобразия воззрений Достоевского на западную и восточную церковь, на католицизм и православие; он поставил открыто тенденциозно знак равенства между убеждениями Достоевского и Великого инквизитора: "...Инквизитор уверен, что человечество, жестоко разочаровавшись в своих силах, своих надеждах и мечтах, придет к ним, т. е. к представителям высшего авторитета на земле, и сложит к ногам их свой гордый ум и свою буйную волю. Это так и должно быть, это и есть единственный исход, и по мнению наших старцев в романе, и самого автора его" ("Новое обозрение", 1881, No 3, стр. 222).

В соответствии со своим отрицательным отношением к идейной концепции романа Антонович не признавал и его художественных достоинств. Он настаивал на том, что роман этот "вовсе не роман, а <...> какое-то средневековое душеспасительное чтение"; упрекал автора за "совершенную неестественность его лиц и их действий" и т. п. (там же, стр. 218, 239). О персонажах романа, что совсем уже несправедливо, Антонович писал: "Настоящих людей с плотью и духом, со смесью добра и зла здесь нет, а есть только, с одной стороны, святые, праведники, стоящие выше всяких человеческих слабостей <...> а с другой <...> нераскаянные и непробудные грешники, сомневающиеся и неверующие и вместе с верой потерявшие всякую духовную любовь, стыд и совесть, всякую нравственность, всякое человеческое подобие, словом, воплощенные дьяволы, с наслаждением предающиеся злу и сеющие его повсюду" (там же, стр. 197--198).

Статьям Цебриковой, Михайловского и Антоновича, отразившим отношение к роману тогдашних демократических кругов, {См. о полемике с "Братьями Карамазовыми" в демократической беллетристике и публицистике 1880-х годов также статьи: В. Б. Смирнов. 1) Достоевский и Златовратский. "Ученые записки Уральского университета), серия филологическая, 1969, вып. 7, No. 75, стр. 20--38; 2) Достоевский в оценке "Отечественных записок". Там же, 1970, вып. 16, No. 99, стр. 11--18.} противостоит ряд статей в журнале "Мысль" и газете "Новое время". Среди них характерна первая статья редактора "Мысли" Л. Е. Оболенского, написанная под очевидным влиянием публицистики писателя. Основная идея романа определена и ней в соответствии с принципами "русского решения вопроса" о социальной злобе дня, выдвигавшимися Достоевским в "Дневнике писателя" (февраль 1877 г.): "Человечество страдает и требует скорой непосредственной помощи, как духовной, так и материальной. Отказ в такой помощи чаще всего есть величайшее из преступлений, тягчайшее из убийств <...> Готовить для человечества <...> "огромное" счастье, а не помогать немедленно, по мере сил <...> опасно потому, что пока мы придем с своей огромной помощью, Илюши надорвутся от страданий и озлобятся; крестьянка, убившая мужа, и крестьянка, потерявшая ребенка, которых успокаивает старец Зосима, или с ума сойдут, или наложат на себя руки; Дмитрий Карамазов дойдет до сумасшествия и станет избивать невинных <...> Смердяков, не видящий ниоткуда братски протянутой руки, убьет своего отца; невинного человека пошлют в каторгу ищущие истины и справедливости (но не любви) <...> Так что когда придет наконец "огромное" счастье, приготовляемое Колей Красоткиным и его "огромной" любовью, останутся только одни трупы, могилы да калеки" ("Мысль", 1881, No 2, стр. 246). "Нравственное, то есть христианское, решение" проблемы классовых и сословных антагонизмов, противопоставленное в "Дневнике писателя" западным философским и социально-политическим учениям, соблазняющим обездоленных "перспективою разрушения и битвы", целиком переносится Оболенским на всю идейно-образную систему романа. Вопрос о том, что необходимо для счастья человеческого, решается в нем, по мнению критика, без тени сомнения и противоречия, самым категорическим образом: "Недостаточно ни европейской философии, ни бюрократической надежды -- сделать людей счастливыми, помимо их воли и сознания, силой лишь авторитета и умственного порабощения, отвечает нам роман лицом Ивана Карамазова; недостаточно западного либерализма, отвечает он типом либерального барина 40-х годов Миусова; недостаточно социализма Красоткиных, отвечает он типом Красоткина <...> нужна любовь, такая глубокая любовь, которая бы насквозь видела и понимала чужие страдания и тотчас бросалась на помощь, все прощая, ни за что не осуждая, ибо человек человеку судьей быть не может. Такая любовь может быть на земле, это показывают такие младенческие души, как душа Алеши, такие отрешившиеся от личной жизни поэты-мистики, страстно любящие людей и их жизнь, как старец Зосима" (там же, стр. 247).

С оглядкой на "Дневник писателя", в частности на суждения Достоевского о характере русских семейных отношений, выполнен анализ романа и в "Литературно-критическом очерке" А. Кояловича, напечатанном в газете "Новое время". Согласно культурно-историческому экскурсу автора очерка, принципы основанного на любви русского семейного уклада, отразившегося в "Семейной хронике" Аксакова и трилогии Л. Толстого, были нарушены вторжением с Запада модных теорий воспитания. Смешение этой "чужой правды) со "своею", отечественной, породило нездоровый гибрид семьи, запечатленный в "Обломове". Настоящая же, "переходная, -- по его определению, -- эпоха нашего развития нашла себе художественного изобразителя в лице и таланте Достоевского. В его последнем романе выставлена перед нами та новая форма, в какую вылилась современная жизнь, бросившая наконец всякие компромиссы и как будто на минуту застывшая перед вами во всей неприглядной откровенности <...> Эта новая форма -- случайное семейство" ( НВр, 1S81, 5 мая, No 1861).

Однако изображение распада семейных нравственных начал представляется критику симитоматичным. В этом процессе, считал он, можно видеть начало обновления всей русской жизни -- семейной и общественной -- в духе христианского учения. Дело в том, что на разных стадиях приближения к этому идеалу уже находятся, по его мнению, сыновья порочного Федора Карамазова, выражающие чаяния все-таки органически здоровых общественных сил. Так, "Митенька -- Карамазов вполне, и вместе с тем он уже одной ногой стоит на новой дороге. Ему "всё позволено", но в то же время он видит всю мерзость такой свободы и жаждет искупления и обновления, хотя бы в форме "гимна каторжников"" (там же, стр. 3). Более высоки нравственные требования Ивана. В своем протесте против порока и социальной несправедливости он чуть было не уподобился Раскольникову и Смердякову, пролившим кровь, но "глубокая жажда высшей правды" спасает его, и в том спасении -- "великий залог спасения всего молодого поколения" (там же). Настоящий же нравственный подвиг совершается Алешей под руководством старца Зосимы. "В общем единении", в христианском "союзе любви и братства -- решение всех мучивших нас вопросов" -- таков итог анализа содержания романа в статье критика "Нового времени".

Злободневный политический подтекст такого поверхностно оптимистического понимания замысла Достоевского обнаруживается в следующей, верноподданнической статье Кояловича "Нигилизм и нигилисты в произведениях литературы", в которой "союз любви и братства" недвусмысленно провозглашается лозунгом борьбы политической реакции с революционным движением. Коялович называет Достоевского пророком, предсказавшим в "Бесах" "событие 1-го марта", а в романе "Братья Карамазовы" верно указавшим на самое надежное средство борьбы с "эпидемией нравственного растления", т. е. опять-таки с идеями революции и социализма. "Прочтите, -- пишет он, -- "Братьев Карамазовых", там вы найдете немало страниц, обещающих и указывающих эту надежду в тех новых людях, которые, подобно Алеше Карамазову, идут в жизнь не с целью "исправлять его подвиг", как о том мечтают нигилисты-социалисты, а с целью исправить себя путем самоусовершенствования и возрождения на почве национальной, исторически оправданной правды народной" (там же, 21 августа, No 1968).

При таком восприятии содержания романа литературные обозреватели и рецензенты "Мысли" и "Нового времени" не могли остаться равнодушными к демократической критике, разоблачавшей в. авторе "Братьев Карамазовых" прежде всего поборника "предания", защитника "общего порядка". Наглядное представление о специфических приемах их полемики с критиками демократического направления дают, например, подзаголовки "Литературных очерков" Буренина: "Поход либерального фарисейства против покойного Достоевского, или г-н Михайловский в роли клеветника, бегущего за погребальной колесницей" (там же, 27 февраля, No 1796); "Г-н Антонович, "разносящий" роман Достоевского. -- Нечто о семинарщине. -- Семинарист Ракитин и ракитинские черты в г-не Антоновиче. -- Остроумие фельетониста "Нового обозрения"" (там же, 17 апреля, No 1843). Более объективным топом отличаются статьи Л. Е. Оболенского. Подразумевая Михайловского и Щедрина, проявляющих слишком суровое отношение к великим писателям, Оболенский писал: "Они уверяют, что следуют в этом случае наилучшим традициям критики 60-х годов; по критика 60-х годов, особенно добролюбовская, представляла именно совсем обратное. Нужно ли мне цитировать столь известное всем вступление Добролюбова в его статью о драмах Островского, нужно ли напоминать, что Добролюбов, обойдя вопрос о том, нет ли в некоторых драмах Островского славянофильских тенденций, отыскал сущность этих драм, их истинную идею и сделал этим услугу не только России, но и, быть может, самому Островскому" ("Мысль", 1881, No 3, стр. 408). Интересны также возражения Оболенского Михайловскому, критиковавшему Достоевского за "не особенно <...> тонкую насмешку" над реформированным судом: "Разве сотрудник тех же "Отечественных записок", Гл. Успенский, в самом лучшем из своих произведений "Разорение" не указывал почти тех же недостатков суда <...> Достоевский стоит еще на высшей точке зрения и указывает на недостаточность одного формального правосудия, если оно не согрето горячей любовью к людям <...> Указывать несовершенство не значит быть врагом. Только по странному смешению ролей оказывается, что либеральный публицист H. M. преследует великого писателя за критику существующих учреждений, за указание элемента, недостающего в них!" (там же, стр. 409).

Полемизируя с Достоевским по поводу его оценки западноевропейских общественно-политических учреждений, Оболенский тем не менее видел в романе Достоевского произведение огромного масштаба, примечательное широчайшей постановкой социальных и философских проблем, захватывающей всю историю человечества. Некоторые его характеристики настроений "европейца" Ивана Карамазова, поднявшегося до исключительной "тонкости и высоты отрицания" и западноевропейской, и русской истории и злобы дня, граничат с апофеозом. В философии Ивана Оболенский находит общие черты с бунтарским пессимизмом Байрона и философией страдания Шопенгауэра. В рассказе Ивана о замученных детях и Ришаре, казненном "во имя Христа", ему слышатся отзвуки даже античной трагедии. Это "крик Прометея, прикованного к скале, видящего страдания и несправедливости человечества и не могущего сделать шагу для помощи ему" (там же, No 2, стр. 257).

Заслуживает внимания указание Оболенского на генетическую связь образа Ивана Карамазова с тургеневским Базаровым. Анализируя главу "Бунт", он приходит к выводу, что социально-философский протест Ивана по духу своему и даже по характеру выражения во многом сродни размышлениям знаменитого героя "Отцов и детей". Пересказывая негодующие речи Ивана, отказывающегося участвовать в будущей гармонии, Оболенский замечает: "Иными словами, это то же, что говорил Базаров: какое мне дело, что мужик станет счастлив, когда из меня лопух будет расти. Но какая глубокая разница в полноте обрисовки этого типа, в его грандиозности и глубине у Достоевского <...> В Базарове, когда он говорит эти слова, вы видите только узкого эгоиста, и только Достоевский умеет вам объяснить, что тут стоит не только эгоист, а человек, глубоко потрясенный тем, что не находит в мире справедливости" (там же, стр. 257--258). Последние слова Оболенского противоречат пониманию Базарова Достоевским: в глубоких и противоречивых переживаниях Раскольникова и Ивана Карамазова зачастую несомненны именно базаровские "признаки великого сердца".

Обособленную позицию в горячей полемике 1881 г. вокруг романа пытался занять издававшийся при "Новом времени" "Литературный журнал" A. С. Суворина, поместивший на своих страницах (NoNo 2, 6, 7) статьи B. К. Петерсена "Федор Михайлович Достоевский" и "Вступление к роману Ангела" (обе статьи подписаны псевдонимом "Оникс"). Петерсен рассматривал творчество Достоевского как до крайности субъективное порождение гениальной личности, склонной к чрезмерному пессимизму и мизантропии: "Говорят <...> он любил и проповедовал любовь как разрешение всех сомнений, как отпущение грехов! -- писал Петерсен. -- Да, любил, но только единственно любил Христа распятого; он, подобно всем аскетам, любил несправедливо мучимого человека, именно и только в пределах несправедливо доставшихся ему страданий. С прекращением страданий его любовь холодела и саркастический и злой ум сейчас подсказывал насчет только что любимого какую-либо мерзость. В "Братьях Карамазовых" эти особенности личности самого автора выступают чрезвычайно ярко" ("Литературный журнал", 1881, No 6, стлб. 379). Касаясь проповеди в "Братьях Карамазовых" и особенно в "Дневнике писателя" смирения и нравственного совершенствования, Петерсен приходит к выводу, что и она ни в коем случае не выражает идеала Достоевского, который был "слишком умен, чтобы верить в воспитательное значение какой бы то ни было формы" (там же, No 2, стлб. 192). "Совершенно обратно ходячему мнению, -- утверждал далее критик, -- <...> вся сила и достоинство художественных созданий Достоевского -- в отрицании. Он не дал ни одною положительного типа, но зато с успехом обвинял человечество в <...> подлости, низости, грязи, лжи, нелепости <...> Вес, даже самые благородные, возвышенные, мысли, действия и побуждения его героев оказываются или глупыми, или подлыми, не говоря уж о том, что всегда ведут к несчастию" (там же, стлб. 194). {Свое заключение Петерсен подкрепляет, оттеняя неизбежность катастрофических последствий тайного визита Катерины Ивановны к Дмитрию: "Взаимное благородство измучивает в конце концов и того и другого так, что девушка является главною причиною осуждения офицера на каторгу! Не слишком ли это мрачно?<...> Нет, каждая строчка романов Достоевского доказывает, что это был мрачный пессимист и уже далеко не смиренник!" (там же, стр. 195).}

Признавая в Достоевском гениального мыслителя, Петерсен, однако, доказывал, что "Карамазовы" "по архитектуре своей -- роман весьма неважный" (там же, No 6, стлб. 376).

Любопытна гипотетическая интерпретация Петерсеном плана продолжения романа, о котором говорится в авторском предисловии. "По словам покойного, -- замечает он, -- Алексей Карамазов должен был выразить положительный тип детолюбца-христианина, совершенно чистого сердцем". Далее критик развивает свои предположения о содержании второго тома: "Но братья явились бы несомненными деятелями социализма. Иван вышел бы подстрекателем, мрачным фанатиком идеи перестроить заново мир, создать именно те миллионы сытых кретинов, которые, по мнению коммунаров, должны увенчать прогресс и культуру человека на земле. Ему, словом, предназначалась роль великого инквизитора идеи <...> Жалеете ли вы, читатель, что этот роман никогда не будет написан Достоевским? Откровенно сказать, я не жалею; я убежден, что это наверное вышел бы плохой роман, нимало не способный помочь разобраться в окружающей нас путанице и раздражающем всех хаосе кровавого сентиментализма" (там же, No 7, стлб. 609). {О других версиях продолжения романа см. стр. 485--486.} В последних словах содержался прозрачный намек на революционную деятельность народовольцев. Продолжение романа, если бы оно было написано, отнюдь не способствовало бы, по мысли критика, умиротворению острых общественно-политических конфликтов и противоречий.

Анализ Петерсена обнаруживает в нем противника как "мечтательного" славянофильства, так и социально "опасного", с его точки зрения, западничества. Автор "Братьев Карамазовых" выглядит у него типичным представителем эпохи сороковых годов, зараженным угрюмо бесплодной рефлексией, в свете которой действительность предстает в искаженном виде. "Иван Карамазов (а с ним и Достоевский), -- подчеркивает критик, -- затвердили только анекдоты о мучениях мирской жизни; первый из них бунтуется и собирается метать камнями в небо, -- второй пробует спастись проповедью мечтательного аскетизма (хотя уже знает, что и тут на одного Зосиму фактически попадается несколько Ферапонтов). Но и тот и другой проглядели тот факт, что если бы мирское житье было действительно так скверно, как это выходит из их анекдотов, то человечеству только и оставалось бы добровольно перестать существовать" (там же, стлб. 594--595; ср. письмо Петерсена к M. M. Стасюлевичу о своей статье -- ЛН, т. 86, стр. 544).

Намекая на остро партийный характер разногласий в критике при освещении творчества Достоевского, М. К. Цебрикова писала: "Разноречие может явиться только в оценке идеи произведений его, а равно и тех общественных стихий, которые создали его; разноречие это -- результат точки зрения, на которой стоит критик. "Русский вестник", "Русская мысль", "Русь" скажут одно; "Отечественные записки", "Дело", "Слово" -- другое" ("Слово", 1881, No 2, стр. 6). Это не означает, однако, что оценка романа разными органами и представителями демократического лагеря была однозначной.

В "Записках современника" Н. К. Михайловский настаивал на том, что струя "гуманического направления", характерная для произведений Достоевского, написанных при жизни Добролюбова, в дальнейшем почти иссякла. Михайловский считал, что верное для своего времени указание Добролюбова на глубокую симпатию автора "Бедных людей" к "униженным и оскорбленным" ни в коем случае не может распространяться на такие романы, как "Преступление и наказание" и "Братья Карамазовы". Напротив, вызывающе озаглавленная статья "Новые типы забитых люден", напечатанная в журнале "Дело" за подписью Ф. Б-ъ (П. Н. Ткачев?), была образцом неоправданного распространения идей статьи Добролюбова "Забитые люди" на все творчество Достоевского и в особенности на последний его роман. Согласно заключению критика, буквально все герои "Братьей Карамазовых" от Алеши и старца Зосимы до Федора Карамазова и Смердякова включительно -- в равной степени заслуживающие сострадания "забитые люди", обязанные своим несчастным положением существующим ненормальным общественно-политическим и экономическим отношением. Эта горячая защита Достоевского-гуманиста в известной степени нейтрализовала чрезмерно суровые выпады Михайловского.

Столь же резкими были расхождения между "Отечественными записками" и "Делом" в оценке специфики психологического анализа Достоевского. Михайловский утверждал, что Достоевский нередко злоупотребляет им, придает ому мучительную форму, побуждаемый к этому велением своего могучего, но "жестокого" художественного таланта. Критнк же "Дела", не возражая против специфики психологической манеры писателя, подчеркивал в ней лишь один недостаток: слабое, по его мнению, развитие обобщающего, централизующего начала. В связи с этим он писал о Достоевском: "...психология дает главный материал и главное содержание всем его произведениям. Но его экскурсии в область психологии его героев ограничиваются во всех почти случаях одним лишь анализом; он великий мастер развинчивать человеческую душу на ее составные элементы <...> Но раз эти отдельные душевные состояния проанализированы с достаточною глубиною <...> раз душа разложена на некоторые из своих составных частей, раз каждая из этих частичек описана, измерена и взвешена, автор считает свою психологическую работу конченною; свинчивать развинченное, обобщать разъединенное, синтезировать материал, добытый анализом, -- это не его дело. Оттого все герои автора страдают не то что раздвоенностью, а часто даже растроенностъю, расчетверенностью своего внутреннего духовного мира <...> Расдвоенность и растроенность "я" своих героев автор нередко доводит до такой степени, что лишает их окончательно всякого сознания единства и тождества их психической природы <...> и заставляет их впадать в бред и галлюцинации. Сам герой, кдк бы пораженный и сбитый с толку противоречиями, раздирающими его душу, мало-помалу приходит к убеждению, что в нем сидит не одно, а несколько "я", затем он начинает объективировать эти "я", он воплощает их в реальные, живые существа, в привидения, в чертей и т. п. Так случилось <...> с героем повести "Двойник", отчасти и с Раскольниковым <...> с "Идиотом" <...> То же самое повторилось и с Иваном Карамазовым" ("Дело", 1881, No 2, стр. 17--18). Таким образом, длительный и сложный процесс синтезирования, присущий психологической манере Достоевского, был ошибочно воспринят критиком как процесс только аналитический.

Развитием этих тезисов о характере и природе психологического анализа Достоевского можно считать суждения В. К. Петерсена в "Литературном журнале". Необычайную силу и своеобразие психологизма Достоевского Петерсен объяснял противоречиями религиозно-философского порядка, мучившими писателя на протяжении всей его жизни. По мнению критика, именно они явились той питательной почвой, на которой сформировался и окреп в Достоевском дар изощренно-проницательного психолога-диалектика. Называя "Братьев Карамазовых" "замечательным произведением мыслителя чрезвычайно глубокого", сумевшего высказать "мысли поразительной смелости и силы", Петерсен писал: "...Достоевский был христианином в гораздо большей степени по доводам разума, нежели по указанию сердца, и потому именно он являет в себе чрезвычайно интересный тип верующего вопреки самым опаянным сомнениям. Вечно сомневаясь и дерзая глубоко заглядывать в бездну отрицания, на что давал ему право очень сильный ум, он, с другой стороны, так же упорно и так же постоянно заставлял умолкать эти сомнения перед повелительными требованиями божественного откровения. Очевидно, что такая постоянная и упорная борьба между разными требованиями одного и того же мозга помогла Достоевскому выработать необыкновенную способность к рефлексу. Сам он в этом отношении представлялся решительным мучеником и <...> делал таковыми же всех без исключения своих героев. Все они раньше и прежде всего несомненные мученики рефлекса. Б каждом из них сидит по два я -- одно действующее, говорящее и осуждающее", другое критикующее и апеллирующее, причем оба я нередко находятся между собою в кровной вражде..." ("Литературный журнал", 1881, No 6, стлб. 376, 377).

Последним откликом на роман в 1881 г., также свидетельствующим о разногласиях в демократической критике при оценке творчества и личности писателя, была статья Л. Алексеева (Л. А. Паночини) в журнале "Русское богатство".

"Общественно-политические идеалы Достоевского в основаниях своих, -- вернее, те субъективные, основанные на нравственных требованиях автора положения, из которых он выводит свое мировоззрение, -- так высоки и человечны, -- отмечал автор статьи, -- и в то же время выводимое из них нравственно-политическое учение так элементарно нелогично в своем построении, так несовместимо с умственными привычками интеллигентного меньшинства, что ожидать вреда от проповеди Достоевского невозможно: он -- не опасный противник прогресса, он даже -- не противник <...> Достоевский не найдет <...> последователей своему учению. Но своим искренним, честным, глубоко правдивым отношением ко всему, о чем он берется судить, он поучает читателя, как надо приступать к суждению о делах людских <...> Достоевский будит чувство и будит мысль. Вся непостижимая галиматья, в которую он веровал, вся его проповедь исчезает при этом <...> читатель не замечает ее, потому что все заступает, все покрывает собой -- страстная любовь автора к людям, его глубокое "проникновение" в страждущие души... Несмотря на все усилия, какие он делал для того, чтобы стать поборником мрака, -- он является светочем..." ("Русское богатство", 1881, No 11 стр. 2). {Начало статьи Л. Алексеева по духу своему перекликается с некоторыми суждениями С. А. Венгерова, который, -- по-видимому, несколько ранее -- писал об авторе "Братьев Карамазовых" и "Дневника писателя": "Ошибка перепуганных либералов наших состоит в том, что, сбитые с толку шумным одобрением Достоевскому, они в нем видят какого-то умственного вождя современного поколения. Это совершенно ложная тревога. Умственное главенство никогда не может принадлежать Достоевскому, потому что как мыслитель, как публицист, как человек, рассуждающий о непосредственных практических нуждах наших, он очень слаб и исполнен всевозможных противоречии. Учиться у него в этом отношении нечему. Но он все-таки один из самых любимых вождей нашего времени -- сождь нравственный. Тому, как любить, какими путями прилагать любовь к действительности, Достоевский научить не всегда может, а иной раз даже и на совсем ложный путь направит, но самой любви, глубине ее, искренности у кого же иного поучиться..." (С. А. Венгеров. Достоевский и его популярность в последние годы. В кн.: Отклик. Литературный сборник в пользу студентов и слушательниц высших женских курсов города СПб. СПб., 1881, стр. 291--292). В целом же отношение С. А. Венгерова к "Братьям Карамазовым" напоминало точку зрения Л. Е. Оболенского, расшифровывавшего основную идею романа как призыв к братской любви, к немедленной "помощи" всем, кто в ней нуждается. С. А. Венгеров при этом ссылался на историю, утверждая, что "стремление к всеисчерпывающей любви и к действительному братству есть основная черта славянской психики вообще и русской в частности...". "Всякий,-- продолжал он, -- кто вдумается в народную историю славянских племен, кто ознакомится с социальными стремлениями болгарского богомильства, чешского таборитства и русского раскола, согласится с нами, что народная сущность славянского племени кроется именно в страстном стремлении устроить общественный строй на началах любви и братства". Симпатизировавший народничеству С. А. Венгеров полагал, что необычайно бурное возрождение подобных стремлений характеризует жизнь русского общества 1870-х годов. "Можно положительно утверждать, -- писал он, -- что ни одна эпоха русской истории не видела такого грандиозного проявления идеализма, как именно последние десять лет" (там же, стр. 287, 288).}

Антонович, Михайловский и некоторые другие представители демократического лагеря, беспощадно критикуя реакционную проповедь автора, не замечали или не желали замечать глубокой диалектики, присущей идеям и образам романа. Л. Алексеев же находит и подчеркивает возражения против проповеди смирения у самого Достоевского. Лучшие страницы его статьи являются апофеозом Достоевского-скептика, который в поисках правды и справедливости вместе со своим alter ego Иваном Карамазовым бестрепетно заносит руку и на свои собственные догматы, на свою веру. "Достоевский,-- пишет Алексеев, -- верует и проповедует "смирение" <...> -- и сам он сомневается и сам первый грешит против своей заповеди "смирения ума". Это я утверждаю на основании исповеди Ивана в главе, названной "Бунт". Из всего написанного Достоевским, из всех его рассуждений это кажется нам замечательнейшим; это <...> могучая, страстная речь, "пронзающая сердце"! <...> Это острый топор, подрубающий бесплодную смоковницу <...> Мы не можем поверить, чтобы у Достоевского хватило красок, огня, силы нарисовать такие потрясающие картины <...> если бы сам он не мучился той же скорбью противоречий, какою мучился Иван. Он казнит Ивана -- и этим себя же казнит, сомнения и порывы своего гордого ума <...> Достоевский не мог бы так сочувственно, правдиво, а главное, с таким огненным красноречием высказать идеи Ивана Карамазова, если бы сам не разделял их, если бы эти сомнения не были присущи ему <...> Он проповедовал смирение и сам смирялся, но попранный разум восстал и заговорил громче, сильнее, заговорил огненным словом!" (там же, стр. 35--36).

Что касается общей оценки романа, то критик находит, что Достоевский в своем предшествующем творчестве еще не поднимался "до такого потрясающего лиризма, до такой глубокой психологической правды, наконец -- до такой художественной правды <...> Если мы отбросим весь монастырский эпизод, старца Зосиму и Алешу, а также механически вставленную в целое историю мальчика Ильюшечки, то останется у нас общественно-психологический роман -- история заблуждений и гибели Мити Карамазова, и этот роман, очищенный от всего ненужного и напрасно загромождающего его, кажется нам лучшим изо всего, что написал Достоевский" (там же, стр. 3). Сравнивая Дмитрия Карамазова с центральным героем "Преступления и наказания", Алексеев отдает явное предпочтение первому: "В то время как Раскольников -- явление слишком исключительное, своеобразное, -- для того чтобы иметь значительный общественный интерес, -- в Мите Карамазове мы видим среднего русского человека, такого, каких тысячи встречаем мы вокруг <...> в истории <...> Мити Карамазова -- сама правда" (там же). "Карамазовский безудерж", столь характерный для Мити, критик считает типической особенностью "целых слоев общества", порождением политического строя, основанного на "бесправии громадного большинства граждан", -- строя, который "давал развиваться страшной разнузданности "избранных" <...> А между тем, -- отмечает критик, -- сердце у Мити доброе и нежное <...> жаль <...> что он должен пропасть..." (там же, No 12, стр. 19, 22, 25).

В 1881--1882 гг. появляются первые мемуары о Достоевском, брошюры (а иногда и книги), {К. Н. Ярош. Об всем по силе разумения. Литературно-общественные очерки. Харьков, 1882. Суждения автора о романе претенциозны и компилятивны.} освещающие под тем или иным углом зрения его идеи. В некоторых из них есть высказывания о "Братьях Карамазовых). Так, например, брат философа, романист Вс. Соловьев, усматривая, как и многие другие критики тех лет, в романах Достоевского такие недостатки, как литературная неотшлифованность и композиционная аморфность, и ставя их в прямую зависимость от хронической материальной необеспеченности, вынуждавшей писателя работать лихорадочно и торопливо, подчас даже без авторедактуры, писал о нем: "У него иногда, в горячие, вдохновенные минуты, выливались глубоко поэтические сцены, страницы красоты необыкновенной, которых очень много в каждом его романе <...> у него бывали глубокие психологические задачи, в его голове мелькали оригинальные и замечательные решения серьезных нравственных вопросов" (Вс. Соловьев. Воспоминания о Ф. М. Достоевском. СПб., 1881, стр. 18).

Аналогичное заключение высказывалось в брошюре А. Д. Тиличеева в форме полемики с Н. К. Михайловским, назвавшим Достоевского "самым слабым из наших крупных художников" в смысле "благоустройства романа) (ОЗ, 1881, No 2, стр. 249; ср.: А. Д. Тиличеев. Гуманизм и национализм Достоевского. Заметки о Достоевском и славянофильстве. СПб., 1881, стр. 13--14). В брошюре опровергалось и обвинение в адрес Достоевского как поборника "строгих наказаний, острога и каторги". Тиличеев напоминал, что "Достоевский устами старца Зосимы (в разговоре его с Иваном Карамазовым) прямо высказался против всяких наказаний и пророчествовал, что будет время, когда все эти остроги и каторги будут заменены глубоко гуманным всепрощающим судом Христа, который смотрел на преступников как на несчастных, а не как на диких зверей, которых надо мучить и казнить" (там же, стр. 25).

Как известно, вскоре после смерти Достоевского Тургенев отклонил предложение редакции "Вестника Европы" выступить со статьей о его творчестве. Тем не менее "Братьев Карамазовых" Тургенев читал. 18 февраля (2 марта) 1881 г. он обратился к А. В. Топорову с просьбой выслать в Париж отдельное издание романа (Тургенев, Письма, т. XIII, стр. 64). Весьма пристально следил он и за развернувшейся как вокруг романа, так и вообще вокруг всего творчества Достоевского газетно-журнальной полемикой, о чем свидетельствует его характерный запрос M. M. Стасюлевичу (май 1882 г.): "Кто это L, пишущий критические статьи (о Достоевском) в "Голосе"? Светлая голова и проницательный ум" (там же, стр. 253).

Когда появилась в печати статья Н. К. Михайловского "Жестокий талант), Тургенев писал Салтыкову-Щедрину: "Он (Михайловский, -- Ред.) верно подметил основную черту его творчества. Он мог бы вспомнить, что и во французской литературе было схожее явление -- а именно пресловутый маркиз де Сад. Этот даже книгу написал: "Tourments et supplices", в которой он с особенным наслаждением настаивает на развратной неге, доставляемой нанесением изысканных мук и страданий. Достоевский тоже в одном из своих романов тщательно расписывает удовольствие одного любителя..." (там же, т. XIII2, стр. 49). Заключительная фраза приведенного неприязненного по отношению к Достоевскому отрывка из письма Тургенева могла быть косвенной характеристикой "жестокости таланта" Достоевского именно в последнем его романе. Упоминая об "одном любителе", Тургенев мог иметь в виду не только князя Валковского и Ставрогина, но и Федора Карамазова, с гадким смешком рассказывающего в присутствии Алеши и Ивана о том, как изощренно мучил он свою вторую жену, их мать, или же Смердякова, испытывавшего столь же изощренное наслаждение, издеваясь над животными.

В 1883 г. Л. Н. Толстой говорил Г. А. Русанову, что "не мог дочитать) "Карамазовых" (см.: Н. Н. Гусев. Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, т. I. Гослитиздат, М., 1958, стр. 561). В последующие годы отношение его к роману меняется. 2--5 ноября 1892 г. Толстой перечитывает "Карамазовых" и пишет жене: "Очень мне нравится" (Толстой, т. 84. стр. 167). Особенно сочувственно выделял Толстой начиная с середины 1880-х годов в романе образ Зосимы и его поучения, созвучные нравственным идеалам позднего Толстого. Рассказ Зосимы о поединке (ч. II, кн. VI, гл. II) он в 1905 г. читал вслух. "То место, где офицер дает пощечину денщику, Л<ев> Н<иколаевич> прочел внятно, -- записал об этом чтении мемуарист, -- а читая то, где он раскаивается в том, что сделал, рыдал и глотал слезы" (там же, т. II, М., 1960, стр. 511). "Братья Карамазовы" были одной из последних книг, читаемых Толстым (краткую сводку главных положительных и критических отзывов Толстого о романе см. там же (по указателю); см. также: Л. Толстой об искусстве и литературе, т. II. Изд. "Советский писатель", M., 193S, стр. 181).

В 1885 г. Толстой ставит в один ряд (по силе реалистического воплощения) образы Федора Карамазова и Ивана Грозного в знаменитой картине И. Е. Репина. Он пишет художнику: "У нас была геморроидальная полоумная приживалка старуха, а еще есть Карамазов-отец -- и Иоанн ваш -- это для меня соединение этой приживалки и Карамазова, и он самый плюгавый и жалкий, жалкий убийца, какими они и должны быть..." (Толстой, т. 63, стр. 223).

В 1886 г. Толстой писал с негодованием о тогдашней царской цензуре: "Все запрещают <...> Старца Зосиму и того запретили" (Толстой, т. 64, стр. 4). Толстой имел в данном случае в виду не пропущенную цензурой переработку для издания "Посредник" главы из романа Достоевского под заглавием "Старец Зосима" (см. об этом: РЛ, 1970, No 2, стр. 123--125).

Эмоциональны и глубоки суждения о романе "Братья Карамазовым И. Н. Крамского. 14 февраля 1881 г. он писал П. М. Третьякову: "Я не знал <...> какую роль Достоевский играл в Вашем духовном мире, хотя покойный играл роль огромную в жизни каждого (я думаю), для кого жизнь есть глубокая трагедия, а по праздник. После "Карамазовых" (и во время чтения) несколько раз я с ужасом оглядывался кругом и удивлялся, что все идут по-старому, а что мир не перевернулся на своей оси. Казалось: как после семейного совета Карамазовых у старца Зосимы, после "Великого инквизитора" есть люди, обирающие ближнего, есть политика, открыто исповедующая лицемерие, есть архиереи, спокойно полагающие, что дело Христа своим чередом, а практика жизни своим: словом, это нечто до такой степени пророческое, огненное, апокалипсическое, что казалось невозможным оставаться на том месте, где мы были вчера, носить те чувства, которыми мы питались, думать о чем-нибудь, кроме страшного дня судного. Этим я только хочу сказать, что и Вы и я, вероятно, не одиноки. Что есть много душ и сердец, находящихся в мятеже <...> Достоевский действительно был нашею общественною совестью!" (Крамской, т. II, стр. 60--61). Прочность, долговременность такого отношения П. Н. Крамского к роману Достоевского подтверждается его письмом к А. С. Суворину от 21 января 1885 г.: "... когда я читал "Карамазовых", то были моменты, когда казалось: "Ну, если и после этого мир не перевернется на осп туда, куда желает художник, то умирай человеческое сердце!"" (там же, стр. 166).

Отзывы Крамского о "Братьях Карамазовых" можно, по-видимому, как и вышеприведенный отзыв Толстого, рассматривать в родственной связи с его впечатлениями от картины П. Е. Репина, в которой Крамской видел произведение искусства с огромным зарядом нравственно-воспитательного воздействия на зрителя ("... человек, видевший хотя раз внимательно эту картину, навсегда застрахован от разнузданности зверя, который, говорят, в нем сидит", -- там же, стр. 168). Эти впечатления совпадают с интерпретацией Крамским последнего романа Достоевского, оказывавшего, по его словам, "на всякого русского человека <...> огромное морализирующее влияние" (там же, стр. 59).

Противоположное Крамскому критическое отношение П. Е. Репина к "Братьям Карамазовым" отражено в его письме к художнику от 16 февраля 1881 г. (см.: П. Е. Репин и П. Н. Крамской / Переписка. 1873--1883. Изд. "Искусство", М.--Л., 1949, стр. 169; ср.: И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка. 1877--1894, т. II. Изд. "Искусство", М., 1949, стр. 59--60).

Из суждений русских писателей конца XIX--начала XX в. о романа надо выделить суждения В. Г. Короленко, непримиримо критиковавшего утопические идеалы автора "Карамазовых" и сочувственно выделявшего в дум главу "Бунт" ( ЛН, т. 86, стр. 636--638).

В конце XIX и начало XX в. философская и этическая проблематика романа привлекла пристальный интерес представителей символистской критики и связанной с нею идеалистической философской мысли -- В. В. Розанова, А. Л. Волынского, Д. С. Мережковского, С. Н. Булгакова, Вяч. Иванова, Л. Шестова, Э. Л. Радлова, П. Л. Бердяева и других, уделивших "Карамазовым" значительное место в общих трудах о Достоевском, а также ряд специальных статей. Однако, обратив серьезное внимание на философско-этическое содержание "Карамазовых" и подвергнув философскому анализу многие из образов рома на, эти критики и исследователи -- идеалисты и символисты -- стремились опереться на "Карамазовых" в построении собственных философских и эстетических концепций, что вело к субъективным и тенденциозным толкованиям философского смысла и образов романа, к сближению его идей и проблематики с идеями позднейшей идеалистической буржуазной философии, темами и образами модернистского искусства и литературы в различных их вариантах.

Это реакционно-идеалистическое направление в толковании романа вызвало отпор Л. Луначарского и М. Горького. Горький не только уделил пристальное внимание различным образам и аспектам идейного содержания романа в своих статьях и выступлениях дореволюционного и советского времени, подвергая при этом каждый раз страстной критике с позиций действенного, социалистического гуманизма "социальную педагогику" Достоевского и ее реакционные черты, но и творчески продолжил разработку ряда социальных и психологических мотивов "Карамазовых" в "Жизни Клима Самгина" и других произведениях, посвященных анализу жизни, идей и социальной психологии различных слоев населения дореволюционной России. {См.: А. С. Мясников. Достоевский и Горький. В кн.: Достоевский -- художник и мыслитель, стр. 523--602; М. Я. Ермакова. Романы Достоевского и творческие искания в русской литературе XX века. Волго-Вятское книжное издательство, Горький, 1973, стр. 257--318 (здесь же указана и проанализирована литература вопроса).}

О казуистике адвоката из "Братьев Карамазовых" ("грабежа не было и убийства не было") напомнил в 1914 г. В. И. Ленин в статье "Еще одно уничтожение социализма", иронически сопоставив с его казуистическими рассуждениями либерально-буржуазную софистику П. Б. Струве. {В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 25. Изд. 5-е. М., 1901, стр. 45.}