Источники текста
ЧН 1 -- Черновой набросок к первой главе. Хранится: ГБЛ, ф. 93. 1.2.1/22 (на одном листе с набросками к главе IV седьмой книги "Братьев Карамазовых"). Опубликован: ЛН, т. 86, стр. 100.
ЧН 2 -- Черновые наброски ко второй главе. 9 стр. Хранятся: ИРЛИ, ф. 100, No 29502; см.: Описание, стр. 85--86. Наброски <1>--<3> опубликованы: ЛН, т. 86, стр. 105--113. Набросок <4> опубликован: "Вестник литературы", 1921, No 2, стр. 5--6, а также в кн.: Радуга. Альманах Пушкинского дома. Пб., 1922, стр. 261--270.
ЧА -- Черновой автограф первой--третьей глав. 32 стр. Хранится: ГИБ, ф. 262, ед. хр. 1 (переплетенная А. Г. Достоевской тетрадь), см.: Описание, стр. 86--87. Первая глава: стр. 17--21 и 23; вторая глава: стр. 1--11, 13 и 14; третья глава: стр. 25--37, 39--41, 43 (авторская пагинация: 1--17). Автограф второй главы опубликован: Сб. Достоевский, II, стр. 509--536. Автографы первой и третьей глав публикуются впервые.
ЧА 1 -- Черновой автограф третьей главы (главки I--III). 12 стр. (из них 5 стр. черновых набросков). Хранится: ГБЛ, ф. 93. I. 2.16/1--3; см.: Описание, стр. 86. Публикуется впервые.
HP -- Наборная рукопись первой--третьей глав. 148 стр. Хранится: ГБЛ, ф. 93. 1.2.15 (переплетенная А. Г. Достоевской тетрадь); см.: Описание, стр. 87--89. Первая глава рукою А. Г. Достоевской, с заголовками и правкой Достоевского: стр. 1--25 (авторская пагинация листов: 1--13); вторая глава рукою А. Г. Достоевской, с заголовками и правкой Достоевского: стр. 27--75 (авторская пагинация листов: 1--25), на стр. 75 подпись: "Ф. Достоевский"; третья глава: стр. 79--152 (авторская пагинация листов: 1--37), стр. 79--117 и 140--152 -- рукою А. Г. Достоевской и заголовками и правкой Достоевского, стр. 119--140 (главка III "Две половинки") -- автограф Достоевского, на стр. 152 подпись и дата: "Ф. Достоевский. 16 июля 80 г.". Публикуется впервые.
К -- Корректура в верстке (первый печатный лист) первой главы и начала второй. С правкой Достоевского. 16 стр. Хранится: ИРЛИ У ф. 100, No 29484; см.: Описание, стр. 89. Публикуется впервые. МВед -- 1880, 13 июня, No 162: Пушкин (Очерк). С подписью: Ф. Достоевский.
1880 1 -- Дневник писателя. Ежемесячное издание. Год III. Единственный выпуск на 1880. Август. С подписью: Ф. Достоевский. В типографии бр. Пантелеевых, СПб. Ценз, разрешение: 1 августа 1880 г. 1880 2 -- Дневник писателя. Ежемесячное издание. Год III. Единственный выпуск на 1880. Август. Второе издание. С подписью: Ф. Достоевский. В типографии бр. Пантелеевых, СПб. Ценз, разрешение: 5 сентября 1880 г.
В собрание сочинений впервые включено в издании: 1883, т. 12.
Печатается по тексту 1880 2 со следующими исправлениями по другим источникам:
Стр. 129, строки 15--16: "предводителем славянофилов" вместо "представителем славянофилов" (по всем другим источникам).
Стр. 134, строка 40: "к всеединению" вместо "к соединению" (по ЧА и HP).
Стр. 138, строка 21: "отвлеченно" вместо "отвлечено" (по ЧА, HP, МВед).
Стр. 142, строка 26: "вы строплп это здание" вместо "выстроили это здание" (по ЧА, HP, МВед).
Стр. 150, строка 42: "учения Христова" вместо "учения Христа" (по HP и 1880 1 ).
Стр. 158, строка 20: "в том-то и вся суть" вместо "в том-то и вся сила" (по ЧА).
1
Прервав издание "Дневника писателя" в конце 1877 г., чтобы иметь возможность целиком отдаться писанию романа "Братья Карамазовы", Достоевский намеревался возобновить работу над "Дневником" после окончания романа, т. е. с января 1881 г. Однако летом 1880 г. в Москве, в дни пушкинских праздников, кульминационным моментом которых явилась его речь о Пушкине, произнесенная 8 июня на торжественном заседании Общества любителей российской словесности, у писателя возникло намерение издать уже в 1880 г. один выпуск "Дневника", перепечатав в нем пушкинскую речь в форме, привычной для читателей и подписчиков "Дневника".
Торжественное открытие памятника Пушкину на Тверской (или Страстной -- ныне Пушкинской) площади в Москве 6 (18) июня 1880 г. явилось заключительным звеном длившейся около 20 лет борьбы передовой части образованного русского общества за признание национального значения великого русского поэта и увековечение его памяти.
Мысль о сооружении памятника Пушкину не случайно возникла в период общественного подъема начала 1860-х годов; причем принадлежала она не правительственным кругам, а группе бывших воспитанников Царскосельского лицея. Было решено, что памятник будет сооружен не за счет правительства, а по подписке, за счет общественных пожертвований. Однако хотя сбор средств на памятник (который но первоначальному замыслу должен был быть воздвигнут в Царском Село в саду, ранее принадлежавшем Лицею) был начат дирекцией Лицея в 1862 г., необходимой суммы ей собрать не удалось. В 1870 г. для сооружения памятника из бывших воспитанников Лицея был создан комитет, который, признав, что постановка памятника в лицейском саду не отвечает значению Пушкина, решил, по предложению лицейского товарища поэта, адмирала Ф. Ф. Матюшкина, ввиду равнодушия, проявленного к судьбе памятника официальным Петербургом, избрать местом его сооружения не Царское Село и не столицу, богатую "памятниками царственных особ и знаменитых полководцев", а родину поэта, Москву, что позволило бы придать памятнику Пушкина "значение вполне народного достояния". {Ф. Б<улгаков>. Венок на памятник Пушкину. СПб., 1880, стр. 199.} В 1871 г. на собрании московской интеллигенции, где присутствовали И. С. Аксаков, П. И. Бартенев, М. П. Погодин, Ю. Ф. Самарин и другие, а также князь В. А. Черкасский и городской голова Лямин, было выбрано место будущего памятника, а в 1872 г. выбор этот по ходатайству принца П. Г. Ольденбургского и московского генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова был утвержден Александром II.
После этого было проведено два общественных конкурса проектов памятника и третье -- более узкое -- обсуждение обеих моделей, получивших одобрение большинства членов жюри. В результате комитетом в мае 1875 г. был одобрен проект скульптура А. М. Опекушина. Возобновленный сбор средств на памятник приобрел на этот раз всенародный размах, и это позволило довести сооружение памятника до конца "безо всякой примеси бюрократического или приказного характера" и "без дополнительных пособий от казны" (по выражению академика Я. К. Грота). {Там же, стр. 204.}
"Праздник, действительно, вышел вполне литературно-общественный,-- подчеркивал, говоря о значении пушкинских дней 1880 г., автор одного из посвященных им изданий. -- Все на нем было "общественное": и почин в устройстве памятника, и участие в чествовании, общественная мысль и общественное слово. Торжество не знало ни опеки, ни формы и внешней окраски, какую могло бы сообщить ему канцелярски-бюрократическое отношение к делу. Здесь, по справедливому замечанию одного очевидца, "общественное желание впервые развернулось у нас <...> с такою широкою свободою. Съехавшиеся чувствовали себя полноправными гражданами..."" {Там же, стр. 14.}
Желая превратить пушкинские торжества в своеобразную демонстрацию и смотр сил русской либеральной интеллигенции, устроители их предназначили на празднике официальным представителям государственной власти (ими были на празднике принц П. Г. Ольденбургский, московский генерал-губернатор В. А. Долгоруков и прибывший специально из Петербурга управляющий Министерством народного просвещения А. А. Сабуров), а также деятелям православной церкви (митрополит Макарий, преосвященный Амвросий) второстепенную роль. Центральное же место в программе празднеств было отведено двухдневным юбилейным заседаниям Общества любителей российской словесности, на которых кроме профессоров Московского университета приглашены были выступить крупнейшие русские писатели. Из последних на открытии памятника в Москве кроме Достоевского присутствовали И. С. Тургенев, Д. В. Григорович, А. Н. Островский, А. Ф. Писемский, Я. П. Полонский, А. Н. Майков, А. Н. Плещеев, А. А. Потехин. Не приехали в Москву, отказавшись от участия в празднике, M. E. Салтыков-Щедрин и Л. Н. Толстой. Великий сатирик сурово оценил затею с пушкинским праздником как очередную либеральную шумиху. Толстой, к которому Тургенев специально заезжал в Ясную Поляну, чтобы уговорить его приехать в Москву, отказался от приглашения Общества, так как считал либеральные спичи и торжественные обеды неуместными перед лицом голодающей русской деревни. {Подробнее о мотивах отказа Щедрина и Толстого от участия в пушкинских празднествах 1880 г. см.: Д, Переписка с женой, стр. 459--460.} Гончаров по болезни также не участвовал в юбилейных торжествах в Москве, но прислал устроителям пушкинских празднеств в Петербурге письмо, которое было зачитано 6 июня Л. А. Полонским во время обеда, данного по случаю дня открытия московского памятника Пушкину в зале петербургского купеческого собрания.
С самого начала подготовки в Москве пушкинских юбилейных торжеств среди московской интеллигенции обнаружилось две различные группировки. Каждая из них стремилась одержать победу над другой и использовать пушкинский праздник для пропаганды и торжества своих идей. Одну из этих группировок возглавила либеральная профессура Московского университета и другие деятели умеренно-западнической ориентации. Вторую "партию" представляли славянофилы во главе с И. С. Аксаковым. С. А. Юрьев, которому как председателю Общества любителей российской словесности принадлежала руководящая роль в разработке программы торжественных заседаний Общества в Москве, по своим симпатиям также склонялся к славянофильской партии. Приглашая на праздник в качестве двух главных ораторов Тургенева и Достоевского, представители обеих партий -- либерально-западнической и славянофильской -- предназначали каждому из них роль провозвестника и глашатая своих идей. {Подробнее о пушкинских торжествах 1880 г. см.: Ф. Б<улгаков>. Венок на памятник Пушкину; В. И. Mежов. Открытие памятника Пушкину в Москве в 1S80 г. Библиографический указатель. СПб., 1885; КА, 1922, т. 1, стр. 367--373; Б. П. Городецкий. Проблема Пушкина и 1880--1900-х годах. -- Учен. зап. Ленингр. пед. ин-та им. M. H. Покровского. 1940, т. 4, вып. 2, стр. 76--91; Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.--Л., 1966, стр. 78--83; Тургенев, Сочинения, т. XV, стр. 322--327.}
2
5 апреля 1880 г. председатель Общества любителей российской словесности С. А. Юрьев обратился к Достоевскому с письмом. Юрьев писал о намерении Общества провести по случаю открытия памятника Пушкину "два или три заседания публичных", на которые оно "намерено пригласить своих петербургских членов", и сообщал писателю, что "Русская мысль" желала бы "напечатать к этому дню статью о нашем величайшем поэте. В связи с этим он обращался к Достоевскому с просьбой: "Я слышал, что Вы что-то пишете о Пушкине, и беру на себя смелость просить Вас позволить напечатать Ваш труд в моем журнале" (ГБЛ, ф. 93.II.10.19; ср.: ЛН т. 86. стр. 509).
Из цитированного письма Юрьева можно сделать вывод, что замысел речи о Пушкине, первоначально задуманной в виде статьи, приуроченной к дням пушкинского праздника, возник у Достоевского до получения письма редактора "Русской мысли" и что последний узнал об этом замысле от кого-то из их московских или петербургских общих знакомых (скорее всего, от О. Ф. Миллера). Отвечая Юрьеву 9 апреля, Достоевский не опроверг дошедшего до Юрьева слуха о своем намерении выступить в дни юбилея Пушкина со статьей о поэте. Он писал: "Я действительно здесь громко говорил, что ко дню открытия памятника Пушкина нужна серьезная о нем (Пушкине) статья в печати. И даже мечтал, в случае если б возможно мне было приехать ко дню открытия в Москву, сказать о нем несколько слов, но изустно, в виде речи, предполагая, что речи в день открытия непременно в Москве 5удут (в своих местах) произнесены". Далее Достоевский (возможно, не желая связывать себя обещанием отдать Юрьеву статью) указывал, однако, что ввиду интенсивной работы над "Братьями Карамазовыми" вряд ли найдет "сколько-нибудь времени, чтобы написать что-нибудь. Написать же -- не то, что сказать. О Пушкине нужно написать что-нибудь веское и существенное. Статья не может уместиться на немногих страницах, а потому потребует времени, которого у меня решительно нет. Впоследствии может быть. Во всяком случае ничего не в состоянии, к чрезвычайному сожалению моему, обещать положительно. Всё будет зависеть от времени и обстоятельств, и если возможно будет, то и на майскую книжку "Русской мысли" пришлю".
1 мая 1880 г. Юрьев направил Достоевскому новое письмо, выступая теперь уже не в качестве редактора журнала, а в качестве председателя Общества любителей российской словесности. Юрьев писал: "От имени всего Общества любителей русской словесности, от которого Вы получите формальное приглашение, единственного общества <...> в России, в заседаниях которого принимал участие А. С. Пушкин как его член, от имени московских его членов, глубоко уважающих дух Ваших произведений, и наконец, от моего имени как одного из ревностнейших Ваших почитателей, прошу Вас и умоляю почтить заседание нашего общества Вашим словом и наши празднества -- Вашим присутствием. Мне поручено выразить Вам, что Ваш отказ в личном участии в наших чествованиях памяти нашего великого поэта, лишение Вашего слова в эти дни, столь дорогие для нас всех, собирающихся в Москве, волею великого поэта нашего, Ваше отсутствие будет крайне для нас прискорбно. Эти слова, выражая мое глубокое искреннее чувство, выражают и чувства всех московских членов Общества л<юбителей> р<оссийской> слов<есности>, могу сказать безошибочно, и всех москвичей, от которых часто приходится слышать вопросы: будет на заседании в Об<ществе>, будет ли говорить Ф. М. Достоевский" ( Д, Письма, т. IV, стр. 412).
Еще не получив от Достоевского ответа, Юрьев отправил ему 3 мая второе письмо: ввиду дошедших до Москвы слухов о том, что в Петербурге в ознаменование пушкинских празднеств также предполагается устроить "учено-литературное собрание", посвященное Пушкину, Юрьев настойчиво повторял здесь свою просьбу приехать для выступления в Москву: "Бога ради, не откажите нам в чести Вас видеть в эти дни в среде нашей и слышать Ваше слово у нас в Москве. Вы будете среди людей, для которых Вы неоценимо дороги. Говорить будут И<вап> Сер<геевич> Аксаков, Писемский, Тургенев и -- рассчитываем очень на это -- Вы. Я ограничусь как председатель очень небольшим вступительным словом...". Далее Юрьев напоминал: "...в одном из Ваших писем, именно в последнем, мною полученном. Вы дали мне надежду, что напишете небольшую статью о Пушкине, которую предоставите мне напечатать в ж<урнале> "Русская мысль". Будет ли это то, что Вы произнесете в собрании в память Пушкина, шли другое -- все приму с величайшей благодарностью и почту за счастие напечатать. Прошу Вас покорнейше, не передавайте Вашей статьи о Пушкине другому журналу, а позвольте "Русской мысли" надеяться на Ваше слово..." (там же).
Одновременно Достоевскому было направлено на бланке Общества любителей российской словесности датированное 2 мая и подписанное Юрьевым как председателем и Н. П. Аксаковым как секретарем официальное приглашение произнести речь на публичном заседании Общества 26--27 мая 1880 г.
Достоевский ответил Юрьеву на все три письма -- два личных и официальное -- 5 мая: "Я хоть и очень занят моей работой, а еще больше всякими обстоятельствами,-- писал он,-- но, кажется, решусь съездить в Москву по столь внимательному ко мне приглашению Вашему и глубокоуважаемого Общества любителей русской словесности. И разве только какое-нибудь внезапное нездоровье или что-нибудь в этом роде задержит. Одним словом, постараюсь приехать к 25 числу наверно в Москву и явлюсь 25-го же числа к Вам, чтоб узнать о всех подробностях <...> Насчет же "Слова" или речи от меня, то об этом еще не знаю, как сказать. По Вашему письму вижу, что речей будет довольно и все такими выдающимися людьми. Если скажу что-нибудь в память величайшего нашего поэта и великого русского человека, то боюсь сказать мало, а сказать побольше (конечно в меру), то после речей Аксакова, Тургенева, Островского и Писемского найдется ли для меня время? Впрочем, это дело решим при свидании с Вами". Далее Достоевский спрашивал, должна ли его речь подвергнуться предварительной цензуре и -- соответственно -- должна ли она произноситься "по-написанному" или "à vive voix". {устно (франц.). } Писатель выражал сомнение в том, что в первом случае, поскольку он намеревается прибыть в Москву лишь 25-го, заседание же Общества назначено на 26-е и 27-е мая, цензор успеет к моменту заседания прочесть и одобрить текст его речи. В заключение писатель сообщал, что 4 мая состоялось общее, собрание членов Славянского благотворительного общества, на котором он был выбран уполномоченным и представителем Общества на московских торжествах по открытию памятника Пушкину.
7 мая Юрьев поблагодарил его за согласие приехать в Москву и сообщил, что по утвержденному правительством уставу Общества оно не обязано представлять речи и чтения своих членов "ни общей цензуре и ни на цензуру никаких властей" (Д, Письма, т. IV, стр. 412). Поэтому речь Достоевского также не подвергнется предварительной цензуре.
"Чтоб иметь возможность в тишине и на свободе обдумать и написать свою речь в память Пушкина,-- вспоминает А. Г. Достоевская,-- Федор Михайлович пожелал раньше переехать в Старую Руссу, и в самом начале мая мы всей семьей были уже у себя на даче" (Достоевская, А. Г., Воспоминания, стр. 359). Выехав из Петербурга 12 мая, Достоевский 14 мая писал А. С. Суворину из Старой Руссы: "Перед самым отъездом из Петербурга получил я от Юрьева (как председателя Общества люб<ителей> р<оссийской> словесности) и, кроме того, от самого Общества официальное приглашение прибыть в Москву и сказать "свое слово", как они выражаются, на заседаниях "Любителей" 27 и 28 мая. 26-го же мая будет обед, на котором тоже, говорят, будут речи. Говорить будет Тургенев, Писемский, Островский, Ив. Аксаков и, кажется, действительно многие другие. Сверх того меня выбрало Славянское благотв<орительное> общество присутствовать на открытии памятника и в заседаниях "Любителей" как своего представителя. Я решил, что выеду из Руссы 23".
19 мая -- уже в период интенсивной работы над пушкинской речью -- писатель сообщал о замысле ее и связываемых им с речью о Пушкине ожиданиях и надеждах К. П. Победоносцеву: "Приехал же сюда в Руссу не на отдых и не на покой: должен ехать в Москву на открытие памятника Пушкина, да притом еще в качестве депутата от Славянского благотворительного общества. И оказывается, как я уже и предчувствовал, что не на удовольствие поеду, а даже, может быть, прямо на неприятности. Ибо дело идет о самых дорогих и основных убеждениях. Я уже и в Петербурге мельком слышал, что там в Москве свирепствует некая клика, старающаяся не допустить иных слов на торжестве открытия, и что опасаются они некоторых ретроградных слов, которые могли бы быть иными сказаны в заседаниях люб<ителей> российской словесности, взявших на себя все устройство праздника <...> Мою речь о Пушкине я приготовил, и как раз в самом крайнем духе моих (наших то есть, осмелюсь так выразиться) убеждений, а потому и жду, может быть, некоего поношения. Но не хочу смущаться и не боюсь, а своему делу послужить надо и буду говорить небоязненно. Профессора ухаживают там за Тургеневым, который решительно обращается в какого-то личного мне врага <...> Но славить Пушкина и проповедовать "Верочку" я не могу" (в последних словах можно видеть намек на знакомство Достоевского не только с романом Тургенева "Новь", но и с его стихотворением в прозе "Порог", написанным в 1878, но впервые напечатанным после смерти Тургенева лишь в 1883 г.; центральный образ этого стихотворения -- героической русской девушки, революционерки -- воспринимался современниками как поэтический апофеоз Веры Засулич, стрелявшей 24 января 1878 г. в петербургского градоначальника генерала Трепова и оправданной присяжными. См. об этом и об отношении Достоевского к В. И. Засулич, на процессе которой он присутствовал лично: Д, Письма, т. IV, стр. 417; Тургенев, Сочинения, т. XIII, стр. 654--655; Г. К. Градовский. Итоги. Киев, 1908, стр. 8--9; Кони, т. II, стр. 90).
Начатая 13--14 мая, пушкинская речь была окончена 21--22 мая, до отъезда Достоевского из Старой Руссы в Москву, т. е. написана с огромным подъемом, в течение всего лишь одной недели.
3
Со времени вступления Достоевского на литературное поприще и до самой смерти писателя творчество Пушкина оставалось для него предметом напряженных раздумий. Достоевский не только постоянно перечитывал произведения поэта, он настойчиво стремился осмыслить для современного и будущих поколений "пророческое" их значение. Это побуждало его нередко к прямой полемике с предшествовавшей и современной ему критикой. Горячо споря с ней, пересматривая ее суждения о Пушкине, Достоевский постоянно вносил в них серьезные поправки и коррективы.
Новизна отношения Достоевского к Пушкину, принципиальность его подхода к оценке поэта сказались уже в первом его романе "Бедные люди". Роман этот создавался в момент, когда цикл статей Белинского о Пушкине еще не был завершен. Девятая его статья, в которой заканчивается разбор "Онегина", появилась в "Отечественных записках" в феврале 1845 г., вскоре после создания Достоевским черновой редакции первого его романа. Десятая статья с разбором "Бориса Годунова" была напечатана в ноябре 1845 г., когда "Бедные люди", оконченные в мае, проходили через цензуру. Одиннадцатая (заключительная) статья с оценкой поэм 30-х годов, маленьких трагедий и прозы Пушкина появилась в октябре 1846 г., т. е. почти через девять месяцев после выхода в свет "Бедных людей". Тем знаменательнее для нас уже те расхождения в оценке Пушкина, которые мы можем заметить при сопоставлении "Бедных людей" и создававшихся одновременно статей Белинского.
Белинский писал, заключая пушкинский цикл, что к особенным свойствам поэзии Пушкина "принадлежит ее способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека" (Белинский, т. VII, стр. 579).
Но в той же одиннадцатой статье о Пушкине, т. е. уже после выхода "Бедных людей", критик повторил свою, высказанную ранее в разборе "Онегина", мысль о Пушкине-дворянине, носителе "помещичьего принципа" (там же, стр. 577;: "Везде видите вы в нем человека,-- так формулировал Белинский эту мысль в более ранней, девятой статье,-- душою и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса; короче, везде видите русского помещика... Он нападает в этом классе на всё, что противоречит гуманности; но принцип класса для него -- вечная истина" (там же, стр. 502).
Иные социальные акценты в освещении проблемы гуманизма Пушкина можно отчетливо ощутить в "Бедных людях", автор которых показывает, что к Пушкину пришел новый, демократический читатель -- мыслящий разночинец, студент Покровский и даже бедный, малообразованный, иногда смешной, но горячий сердцем чиновник Макар Девушкин. И читатель этот признал Пушкина отнюдь не носителем "помещичьего принципа", но своим, отвечающим его внутренней душевной потребности. У Покровского нет более заветного желания, чем иметь сочинения Пушкина. Макар Алексеевич в повести о печальной судьбе Самсона Вырина находит историю собственной жизни, написанную человеком, сумевшим подойти к нему как бы "изнутри", глубоко проникнуть в душу простого человека, верно почувствовать его не только незаслуженные страдания, но и его скромное достоинство (см. наст. изд., т. I, стр. 59, 60). Белинский был убежден, что повести Белкина "недостойны ни таланта, ни имени Пушкина", что они "ниже своего времени", "вроде повестей Карамзина" (Белинский, т. VII, стр. 577); молодой Достоевский же, выделив в "Бедных людях" одну повесть белкинского цикла, показал ее художественную неисчерпаемость, огромность скрытых в ней моральных и человеческих проблем, связь художественных вопросов, поставлеппых Пушкиным, с проблематикой демократической литературы 40-х годов, одушевленной идеей братского участия к человеку, независимо от сложившихся в дворянском и буржуазном мире имущественных и социальных различий. Как свидетельствуют размышления Девушкина о Самсоне Вырине, уже в 40-х годах пушкинское творчество воспринималось Достоевским как высший образец искусства, глубоко демократического и гуманистического по своему духу. В этом смысле оно, с точки зрения писателя, не противостояло "гоголевскому" направлению,-- наоборот, более глубокое и вдумчивое отношение к художественным завоеваниям автора "Станционного смотрителя" и их освоение позволяло, по Достоевскому, сделать в литературе необходимый по сравнению с Гоголем шаг вперед.
Благодаря этому Достоевский и смог в "Бедных людях" сказать о Пушкине свое новое слово. Опираясь на суждения Белинского, молодой Достоевский не повторял критика, но и вступал с ним в спор, пересматривая то, что казалось ему в статьях Белинского неверным и устаревшим. Начатый Достоевским в "Бедных людях" принципиальный спор с современной ему критикой о Пушкине, об основном пафосе его произведений и их значении для русской литературы получил продолжение в последующем творчестве писателя.
Приступая к статьям о Пушкине, Белинский открыл первую из них общей оценкой исторического значения поэта: критик писал, что Пушкин, сохраняя навсегда свою роль великого поэта-художника и воспитателя будущих поколений, в то же время по духу и содержанию своей поэзии был "поэтом своего времени, своей эпохи, и <...> это время уже прошло, эта эпоха сменилась другою, у которой уже другие стремления, думы и потребности" (там же, т. VII, стр. 101). Слова эти были написаны в 1843 г., в период ожесточенной борьбы Белинского за утверждение в литературе принципов нового реалистического искусства, знаменем которого для критика были Лермонтов, Гоголь, их ученики и последователи. Борьба Белинского за утверждение "гоголевского" направления в литературе была огромной заслугой великого критика, она расчистила и подготовила почву для появления произведении также и молодого Достоевского. Но после того, как победа нового направления стала историческим фактом, для литературы и критики с конца 40-х годов возникла возможность рассматривать творчество Пушкина в более широкой исторической перспективе. Из всех тогдашних русских писателей эта новая историческая ориентация выражена у Достоевского, пожалуй, наиболее отчетливо.
Уже в начале 60-x годов Достоевский формулирует основное и определяющее зерно своих последующих высказываний о Пушкине.
Не только для Белинского, но отчасти и для Гоголя (вспомним его статью "В чем же наконец существо русской поэзии"), и для большей части других своих младших современников Пушкин, оставаясь великим поэтом, был в то же время в той или пион степени явлением цикла историко-литературного развития, завершающегося на их глазах. Для Достоевского же Пушкин на всю жизнь становится не только предшественником и учителем, но и живым современником. Это новое общественно-историческое и эстетическое качество восприятия Пушкина позволяет Достоевскому иначе подойти также и к истолкованию отдельных произведений поэта, их образов и идейной проблематики.
В понимании Белинского Пушкин был "поэтом-художником", представителем того периода в развитии русской литературы, когда она нуждалась прежде всего в поэзии, как искусстве, как "художестве" (там же, стр. 319, 320, 379). В этом смысле Пушкин противостоял в понимании Белинского поэтам "мысли" -- Лермонтову в России, Гете и Байрону на Западе. Достоевским же Пушкин воспринимается как великий поэт-мыслитель. В нем -- узел всех тех жгучих проблем русской литературы и русской национальной жизни, которые продолжают составлять ее главное содержание также и в настоящее время,-- не устает заявлять Достоевский. Отсюда совершенно особое отношение Достоевского к стихотворению Пушкина "Пророк", горячее утверждение им пророческого значения творчества Пушкина.
В то время как Белинский полагал, что "эпоха" Пушкина в собственном смысле слова завершена и что с вступлением в литературу Гоголя, Лермонтова и "натуральной школы" начался новый период литературного развития, Достоевский утверждает другой взгляд на соотношение Пушкина и его учеников. Не переставая восхищаться Лермонтовым и Гоголем -- этими двумя "колоссальными" русскими "демонами", которым равных по силе любви и отрицания не знал Запад (наст. изд., т. XVIII, стр. 59), Достоевский тем не менее утверждает, что пушкинский период, 40-е и 60-е годы составляют, если рассматривать их в более крупных, менее дробных чертах, не три разные, но одну эпоху русской жизни, с единым общественным и культурно-историческим содержанием. И именно Пушкин, благодаря величию своего гения и пророческому значению своей поэзии, наиболее полно и всесторонне воплотил основные вопросы всей русской истории XIX в. (там же, стр. 69--70).
Как мы хорошо знаем, взор Достоевского всю его жизнь был прикован к живой современности, ее противоречиям и проблемам. И вместе с тем современность воспринималась Достоевским в широкой культурно-исторической перспективе. В ее открытых вопросах, обращенных к будущему, Достоевский видел итог всех нерешенных, "вековечных" проблем, которыми веками жили человечество и его лучшие умы.
Подобный взгляд на соотношение прошлого и настоящего был определяющим и для отношения Достоевского к Пушкину. В пушкинских героях и типах Достоевский стремился акцентировать не моменты, обращающие нас к прошлому, к тем историческим годам, когда герои и типы эти непосредственно создавались (или к биографии и личности поэта), но к будущему Достоевский видел в Пушкине создателя образов, воплотивших такие явления, которые в эпоху самого Пушкина находились еще в зародыше, но получили полное развитие в последующие десятилетия и лишь благодаря этому обрели действительное свое значение и масштаб. В созданных Пушкиным формах, жанрах, типах, характерах содержались, по Достоевскому, истоки всей последующей русской литературы.
Отсюда переоценка Достоевским тех жанров пушкинского творчества, которые не были по достоинству оценены Белинским: недаром уже в молодости Достоевский не только глубоко постиг гуманизм и демократизм "Станционного смотрителя", но и возводил к этой повести целое направление в литературе, наиболее близкое ему по духу. Позднее Достоевский столь же решительно назовет "колоссальным лицом" пушкинского Германна из "Пиковой дамы" (наст. изд., т. XIII, стр. 113), высоко оцепит поэтическую красоту, народность формы и содержания "Сказки о медведихе" (наст. изд., т. XXV, стр. 353).
Пушкин остро, с необычайной глубиной поставил в своих произведениях, полагал Достоевский, все основные проблемы русской действительности XIX в. В "Медном всаднике" и "Пиковой даме" он дал как бы своеобразную лаконичную -- и в то же время бесконечно емкую по содержанию -- формулу императорского, "петербургского" периода русской истории, периода трагического противоборства одиноких "мечтателен" с мертвящим холодным миром самодержавной государственности и чиновничьего, бюрократического произвола (наст. изд., т. XIII, стр. 113). В лице Алеко и Онегина поэт предвосхитил психологический тип последующих мыслящих героев русской литературы, порывающих с моралью дворянского круга, находящихся на первом, начальном этапе исторически закономерного и необходимого движения русской интеллигенции к народу (наст. изд., т. XIX, стр. 11). В поэме о Клеопатре, воссоздавая эпоху упадка античного мира, Пушкин пророчески обрисовал психологию и типы также и эпохи заката западной буржуазной цивилизации с присущими им обеим чертами звериной жестокости и сладострастия, скрытыми под покровом внешней утонченности, роскоши, погони за наслаждениями (там же, стр. 133--137). К центральным жгучим социальным проблемам и нравственно-психологическим коллизиям жизни XIX в. непосредственно подводят, по Достоевскому, и другие пушкинские создания -- "Подражания Корану", "Бесы", "Песни западных славян", баллада о "рыцаре бедном", "Выстрел", "Борис Годунов", "Моцарт и Сальери", "Скупой рыцарь" (см. наст. изд., т. VI, стр. 212, 213; т. VIII, стр. 206, 211; т. X, стр. 5; т. XIII, стр. 75, 175 и др.). Наметив в "Онегине" сюжеты будущих своих романов в "преданиях русского семейства", Пушкин, по мнению писателя, подготовил этим романы Тургенева, Толстого и других крупнейших романистов -- современников Достоевского (наст. изд., т. XIII, стр. 453). И вместе с тем Пушкин, по словам его ученика, дал русскому читателю "почти все" другие формы искусства,-- в том числе "искусства фантастического", "верхом" которого Достоевский считал "Пиковую даму" (см. письмо к Ю. Ф. Абаза от 15 июня 1880; Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 361, 363).
В итоге Пушкин предстал в интерпретации Достоевского и как создатель идеала личности, готовой без насилия над собой принести свою жизнь в жертву благородной мечте, идеала, воплощенного в "рыцаре бедном", и как величайший критик и обличитель буржуазного индивидуализма, всесторонне исследовавший его многообразные психологические проявления и трагические последствия. Тема диалектики добра и зла в душе мыслящей, гордой, одинокой личности, тема ее искании, ее порывов к идеалу -- и стремления к эгоистическому самоутверждению, сознание своей власти над "тварью дрожащей" -- объединяют в сознании Достоевского такие несходные между собой и до этого не объединявшиеся критикой пушкинские произведения, как "Подражания Корану", "Выстрел", "Пиковая дама", "Скупой рыцарь". И с другой стороны, заявив еще в 40-х годах в "Бедных людях" о демократизме Пушкина, Достоевский в 60--80-х годах, на новом этапе своего развития, провозглашает идею народности Пушкина в качестве краеугольного камня своего эстетического мировоззрения. Приступая в 1861 г. к изданию журнала "Время", Достоевский в первом же номере его во Введении к "Ряду статей о русской литературе" отчетливо формулирует то основное зерно своей оценки Пушкина, его места в развитии русской литературы и формировании русского национально-общественного самосознания, которое в 1880 г. он положит в основу пушкинской речи: "Колоссальное значение Пушкина уясняется нам всё более и более <...> Для всех русских он живое уяснение, во всей художественной полноте, что такое дух русский, куда стремятся все его силы и какой именно идеал русского человека <...> Всё, что только могли мы узнать от знакомства с европейцами о нас самих, мы узнали; всё, что только могла нам уяснить цивилизация, мы уяснили себе, и это знание самым полним, самым гармоническим образом явилось нам в Пушкине. Мы поняли в нем, что русский идеал -- всецелость, всепримиримость, все-человечность <...> Дух русский, мысль русская выражались и не в одном Пушкине, по только в нем они явились нам во всей полноте, явились как факт, законченный и целый..." (наст. изд., т. XVIII, стр. 69). {Об оценке M. M. Достоевским в статье о "Грозе" Островского (1860) образа Татьяны, предвосхищающей анализ и оценку ее образа в речи о Пушкине, см.: Фридлендер, У истоков "почвенничества". }
Тогда же, в третьей статье названного цикла, в связи с появившейся незадолго до этого в "Отечественных записках" статьей о поэте С. С. Дудышкина, отрицавшего равенство Пушкина с другими великими поэтами Европы и право его на звание национального поэта, Достоевский писал, полемизируя не только с Дудышкиным, но и с другими представителями либерально-западнического направления: "Онегин, например, у них тип не народный. В нем нет ничего народного. Это только портрет великосветского шалопая двадцатых годов <...> Как не народный? <...> Да где же и когда так вполне выразилась русская жизнь той эпохи, как в типе Онегина? Ведь это тип исторический. Ведь в нем до ослепительной яркости выражены именно все те черты, которые могли выразиться у одного только русского человека в известный момент его жизни,-- именно в тот самый момент, когда цивилизация в первый раз ощутилась нами как жизнь, а не как прихотливый прививок, а в то же время и все недоумения, все странные, неразрешимые по-тогдашнему вопросы, в первый раз, со всех сторон, стали осаждать русское общество и проситься в его сознание <...> Онегин именно принадлежит к той эпохе нашей исторической жизни, когда чуть не впервые начинается наше томительное сознание и наше томительное недоумение, вследствие этого сознания, при взгляде кругом. К этой эпохе относится и явление Пушкина, и потому-то он первый и заговорил самостоятельным и сознательным русским языком <...> Это было первым началом той эпохи, когда наши передовые люди резко разделились на две стороны и потом горячо вступили в междоусобный бой. Славянофилы и западники ведь тоже явление историческое и в высшей степени народное" (см. наст. изд., т. XIX, стр. 9--10).
"В Онегине в первый раз русский человек с горечью сознает или, по крайней мере, начинает чувствовать, что на свете ему нечего делать. Он европеец: что ж привнесет он в Европу, и нуждается ли еще она в нем? Он русский: что же сделает он для России, да еще понимает ли он ее? Тип Онегина именно должен был образоваться впервые в так называемом высшем обществе нашем, в том обществе, которое наиболее отрешилось от почвы и где внешность цивилизации достигла высшего своего развития. У Пушкина это чрезвычайно верная историческая черта. В этом обществе мы говорили на всех языках, праздно ездили по Европе, скучали в России и в то же время сознавали, что мы совсем не похожи на французов, немцев, англичан, что тем есть дело, а нам никакого, они у себя, а мы -- нигде.
Онегин -- член этого цивилизованного общества, но он уже не уважает его. Он уже сомневается, колеблется; но в то же время в недоумении останавливается перед новыми явлениями жизни, не зная, поклониться ли им, или смеяться над ними. Вся жизнь его выражает эту идею, эту борьбу.
А между тем, в сущности, душа его жаждет новой истины. Кто знает, он, может быть, готов броситься на колена пред новым убеждением и жадно, с благоговением принять его в свою душу. Этому человеку не устоять; он не будет никогда прежним человеком, легкомысленным, не сознающим себя и наивным; но он ничего и не разрешит, не определит своих верований: он будет только страдать. Это первый страдалец русской сознательной жизни" (там же, стр. 11).
Достоевский страстно и убежденно утверждал уже в "Ряде статей о русской литературе" идею органической и глубокой народности пушкинского творчества: "...и летописец, <...> и Отрепьев, и Пугачев, и патриарх, и иноки, и Белкин, и Онегин, и Татьяна,-- восклицал писатель,-- всё это Русь и русское..." (там же, стр. 15).
Именно с Пушкина, писал он, у нас "мысль идет, развиваясь всё более и шире. Неужели такие явления, как Островский, ничего для вас не выражают в русском духи и в русской мысли?" (там же, стр. 115). Еще более ярко и рельефно мысль о народности Пушкина и его связи с родной "почвой" (возможно, не без влияния печатавшихся в те же годы во "Времени" статей Аполлона Григорьева) выражена в "Зимних заметках о летних впечатлениях": "А уж Пушкин ли не русский был человек! Он, барич, Пугачева угадал и в пугачевскую душу проник, да еще тогда, когда никто ни во что не проникал <...> Он художнической силой от своей среды отрешился и с точки народного духа ее в Онегине великим судом судил. Ведь это пророк и провозвестник. Неужели жив самом деле есть какое-то химическое соединение человеческого духа с родной землей, что оторваться от нее ни за что нельзя..." (см. наст. изд., т. V, стр. 51--52).
В эпоху "Времени", в статьях "Образцы чистосердечия" и "Ответ "Русскому вестнику"" (1861), восторженно оценивая в полемике с журналом Каткова "Египетские ночи", Достоевский подробно развивает впервые и ту интерпретацию поэмы о Клеопатре и образа самой египетской царицы, которую в более кратком виде он повторит в речи о Пушкине (см. наст. изд., т. XIX, стр. 135--137; ср. выше, стр. 146, 501).
Ряд суждений, предвосхищающих главные мотивы речи о Пушкине, содержит и "Дневник писателя" за 1876 и 1877 гг. Особенно важны в этом отношении первая глава февральского выпуска "Дневника" 1877 г. с оценкой "Песен западных славян" в контексте исторических событий 70-х годов, связанных с освободительной борьбой балканских славян и русско-турецкой войной, разделы, посвященные "Анне Карениной" в июльско-августовском и сравнительной характеристике Пушкина, Лермонтова и Некрасова -- в декабрьском номерах "Дневника" за тот же год.
Оценивая "Песни западных славян" как "шедевр из шедевров" Пушкина и подчеркивая их пророческое значение, Достоевский писал в феврале 1877 г. о значении Пушкина: "По-моему, Пушкина мы еще и не начинали узнавать: это гений, опередивший русское сознание еще слишком надолго. Это был уже русский, настоящий русский, сам, силою своего гения, переделавшийся в русского, а мы и теперь всё еще у хромого бочара учимся. Это был один из первых русских, ощутивший в себе русского человека всецело, вызвавший его в себе и показавший на себе, как должен глядеть русский человек,-- и на народ свой, и на семью русскую, и на Европу..." (наст. изд., т. XXV, стр. 39--40).
Еще более тесно с речью о Пушкине связана оценка его, высказанная в главах, посвященных разбору "Анны Карениной": "В Пушкине две главные мысли -- и обе заключают в себе прообраз всего будущего назначения и всей будущей цели России, а стало быть, и всей будущей судьбы нашей. Первая мысль -- всемирность России, ее отзывчивость и действительное, бесспорное и глубочайшее родство ее гения с гениями всех времен и народов мира. Мысль эта выражена Пушкиным не как одно только указание, учение или теория, не как мечтание или пророчество, но исполнена им на деле, заключена вековечно в гениальных созданиях его и доказана ими. Он человек древнего мира, он и германец, он и англичанин, глубоко сознающий гений свой, тоску своего стремления ("Пир во время чумы"), он и поэт Востока. Всем этим народам он сказал и заявил, что русский гений знает их, понял их, соприкоснулся им как родной, что он может перевоплощаться в них во всей полноте, что лишь одному только русскому духу дана всемирность, дано назначение в будущем постигнуть и объединить всё многоразличие национальностей и снять все противоречия их. Другая мысль Пушкина -- это поворот его к народу и упование единственно на силу его, завет того, что лишь в народе и в одном только народе обретем мы всецело весь наш русский гений и сознание назначения его. И это, опять-таки, Пушкин не только указал, но и совершил первый, на деле. С него только начался у нас настоящий сознательный поворот к народу, немыслимый еще до него с самой реформы Петра. Вся теперешняя плеяда наша работала лишь по его указаниям, нового после Пушкина ничего не сказала. Все зачатки ее были в нем, указаны им" (там же, стр. 199--200).
Оба эти тезиса получили дальнейшее развитие в конце 1877 г., в некрологе Некрасова: "...величие Пушкина, кик руководящего гения, состояло именно в том, что он так скоро, и окруженный почти совсем не понимавшими его людьми, нашел твердую дорогу, нашел великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был -- народность, преклонение перед правдой народа русского. "Пушкин был явление великое, чрезвычайное" <...> Он понял русский народ и постиг его назначение в такой глубине и в такой обширности, как никогда и никто. Не говорю уже о том, что он, всечеловечностью гения своего и способностью откликаться на все многоразличные духовные стороны европейского человечества и почти перевоплощаться в гении чужих народов и национальностей, засвидетельствовал о всечеловечности и о всеобъемлемости русского духа и тем как бы провозвестил и о будущем предназначении гения России во всем человечестве, как всеединящего, всепримиряющего и всё возрождающего в нем начала" (наст. том. стр. 114). Здесь же далее мы читаем: "Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда не был им, несмотря на многовековое рабство <...> Пушкин любил народ не за одни только страдания его. За страдания сожалеют, а сожаление так часто идет рядом с презрением <...> Это был не барин, милостивый и гуманный, жалеющий мужика за его горькую участь, это был человек, сам перевоплощавшийся сердцем своим в простолюдина, в суть его, почти в образ его <...> Начиная с величавой, огромной фигуры летописца в "Борисе Годунове", до изображения спутников Пугачева,-- всё это у Пушкина -- народ в его глубочайших проявлениях, и все это понятно народу, как собственная суть его <...> Если б Пушкин прожил дольше, то оставил бы нам такие художественные сокровища для понимания народного, которые, влиянием своим, наверно бы сократили времена и сроки перехода всей интеллигенции нашей, столь возвышающейся и до сих пор над народом в гордости своего европеизма,-- к народной правде, к народной силе и к сознанию народного назначения" (наст. том, стр. 115--117).
Речь о Пушкине не была задумана Достоевским только как выражение его взглядов на пророческое значение Пушкина и вообще на роль русской литературы в жизни русского общества.
В двух первых параграфах январского выпуска главы второй "Дневника писателя" за 1877 г. Достоевский обосновал свое общее понимание исторических судеб России и той роли, которую она призвана сыграть в мировой истории. "...национальная идея русская,-- писал Достоевский,-- есть в конце концов лишь всемирное общечеловеческое единение...". И далее: "...нам от Европы никак нельзя отказаться. Европа нам второе отечество,-- я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней всё Афетово племя, а наша идея -- объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше, до Сима и Хама". "...настоящее социальное слово несет в себе не кто иной, как народ наш <...> в идее его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям и к сохранению их..." (наст. изд., т. XXV, стр. 20, 23; ср.: т. XVIII, стр. 54--56). Тезис о "всемирном человеческом единении" как "национальной русской идее" предопределил философско-историческую проблематику пушкинской речи. "Всемирную отзывчивость" Пушкина Достоевский рассматривает здесь как залог способности русской культуры помочь человечеству в будущем его движении к "мировой гармонии" и "объединению всех наций", возлагая на русскую интеллигенцию и на молодое поколение задачу осуществления этих гуманистических заветов Пушкина.
4
До нас дошли рукописи, отражающие все последовательные стадии авторской работы над пушкинской речью: четыре черновых наброска (ЧН 2; из них три представляют конспективные заметки, планы и заготовки для будущей речи, а один является первоначальной редакцией ее начала, отброшенного и замененного автором в ходе дальнейшей работы), черновой автограф речи (ЧЛ); та рукопись (список рукою А. Г. Достоевской с ее стенограммы со вставками и исправлениями автора -- см. стр. 440), по которой писатель произносил свою речь в Москве и которая затем служила наборной рукописью при первой публикации пушкинской речи в "Московских ведомостях" (HP), и, наконец, часть корректуры второй главы "Дневника писателя" 1880 г., содержащая начало пушкинской речи (К).
Самый ранний набросок, который можно связать с замыслом речи о Пушкине, находится в верхней части листа, который Достоевский позднее перевернул, использовав свободную часть для позднейших заметок конспективного характера. {См. о них ниже, стр. 453--454.} Этот первый по времени возникновения набросок имеет полемический характер: он направлен против истолкования стихотворения Пушкина "Моя родословная" (1830) как доказательства того, что Пушкин "кичился своим аристократическим происхождением" (стр. 209). И. В. Иваньо высказал справедливое предположение о возможной связи этого отрывка с недавней публикацией стихотворения, осуществленной П. А. Ефремовым по рукописной копии в "Русской старине" (PC, 1879, No 12, стр. 729--737; ср.: ЛН, т. 86, стр. 103). Таким образом, данный отрывок мог возникнуть еще до получения Достоевским первого из цитированных писем Юрьева. "И Пушкин именно таких разумел: Мстислав, князь Курб<ский> иль Ермак. Этот и потомков не оставил и не аристократ -- стало быть, Пушкин именно разумел доблесть, доблестных предков -- не давить хотел он аристократическим происхождением, да и кого давил Пушкин, боже мой!" (стр. 209). Весьма характерны для Достоевского заключительные строки отрывка: "...гордиться происхождением от Мстислава по крайней мере так же простительно, как и от Митюшки-целовальника, ибо есть гордившиеся демократизмом и происхождением от Митюшки-целовальника" (стр. 209--210).
Вполне логично предположить, что после названного полемического наброска Достоевский перевернул лист и начал делать на нем заметки в направлении, обратном первоначальному тексту. Однако допустимо и другое предположение. Среди сохранившихся набросков есть, как уже отмечалось, один, представляющий первую известную нам редакцию начала пушкинской речи, которая также имеет полемический характер, и это сближает ее с цитированным наброском.
"Памятник Пушкину воздвигнут,-- так гласит начало речи в этой первоначальной редакции,-- и мы празднуем день справедливого воздаяния от земли Русской и от общества Русского величайшему из русских поэтов. А между тем еще так недавно, да и теперь конечно, существует и ходит множество мнений, перешедших в убеждение об ограниченности Пушкина, об ограниченности его политического ума, об ограниченности его гражданских воззрений, нравственного развития, подозревают в душе его осадок крепостничества. Признают за ним -- это-то уже почти все -- значение величайшего художника, но в чрезвычайном уме Пушкина и высоком нравственном развитии его весьма и весьма еще многие сомневаются" (стр. 218).
Предположению о том, что эта редакция начала речи возникла, как и цитированный выше набросок, на начальной стадии работы, противоречит, казалось бы, то обстоятельство, что мы имеем дело не с отрывочными заметками, конспективными заготовками для будущей речи, а со связным, логически стройно развивающимся текстом. По-видимому, начальная часть рукописи, о которой мы говорим, представляет собой не набросок, но беловик, написанный на основе предшествующих, не дошедших до нас черновых заготовок. Лишь позднее она переходит в черновик, и связный текст прерывается отрывочными набросками конспективного характера. Однако если учесть, что в письме к Достоевскому от 5 апреля Юрьев писал о дошедших до него слухах по поводу того, что Достоевский "что-то" пишет о Пушкине и что в ответном письме Достоевский, хотя и в уклончивой форме, подтвердил свое намерение (возникшее еще до получения письма Юрьева) выступить в связи с открытием памятника Пушкину со статьей о поэте, можно предположить, что дошедшая до нас ранняя редакция начала речи возникла либо до получения письма Юрьева (а следовательно, не дошедшие до нас заготовки к ней были сделаны уже в первые месяцы 1880 г.), либо вскоре после получения писем от него, еще в Петербурге, до отъезда Достоевского в Старую Руссу. Три обстоятельства говорят в пользу раннего происхождения известной нам первой редакции начала речи: 1) его полемический характер, созвучный отрывку с замечаниями по поводу стихотворения "Моя родословная"; 2) то, что основные положения этой первой редакции начала речи так же, как полемические заметки о "Моей родословной", не вошли в окончательный ее текст, в то время как основные мысли других сохранившихся набросков непосредственно в нем отражены; 3) в отброшенной первоначальной редакции речи еще не сформулированы те мысли о народности и о всемирной отзывчивости Пушкина, которые красной нитью проходят через остальные черновые наброски, относящиеся к пушкинской речи, и которые положены автором в основу при создании окончательного ее текста.
Споря с теми, кто, признавая в Пушкине "величайшего художника", сомневается в его "чрезвычайном уме", Достоевский в начальных строках первой редакции пушкинской речи обращается к анализу характера Онегина. Последнего он противопоставляет Чацкому: "...Грибоедов,-- по суждению Достоевского,-- сам взглянул на свой тип не отрицательно, а положительно, и сам уверовал в "ум" своего героя и вышло -- сбивчивость. Не таков Онегин: это тип твердый, глубоко осмысленный, это истинное изображение страдающего, оторванного от русской почвы интеллигентного русского человека, живущего на родине как бы не у себя, желающего стать чем-нибудь и не могущего быть самим собою" (стр. 219). Остальная часть первоначальной редакции начала речи также почти полностью посвящена полемике. Приводя из "Воспоминаний о Белинском" Тургенева (1869) то место, где Тургенев рассказывает о том, что Белинский в его присутствии нападал на стихотворение Пушкина "Поэт и чернь" (в современных изданиях "Поэт и толпа"), где поэт спорит с читателями, которым "печной горшок", служащий для приготовления пищи, дороже дела поэта, Достоевский яростно полемизирует с Белинским и теми его последователями (в первую очередь с не названным по имени Д. И. Писаревым {Ср.: Д. И. Писарев. Пушкин и Белинский (1865). -- Писарев, т. III, стр. 394--414.}, которые, считая Пушкина "барином", обвиняли его за ошибки в "гражданском и нравственном воззрении его на искусство". Повторяя одну из излюбленных своих мыслей об идее, которая "попала на улицу", Достоевский восстает против осмеяний, хулений, осуждений, ругательств над низким уровнем мировоззрения поэта, над его "гражданской несостоятельностью", "крепостнической неразвитостью". Писатель доказывает, что под "чернью" Пушкин имел в виду не народ, не "мужиков", "мещан", "чиновников" или "других бедняков", но "толстосумов", "светскую чернь" и вообще всех тех, кто предан "материализму привычек", "плотоядности инстинктов", "животности желаний", "жажде отличий", а потому "смотрят на искусство, как на игрушку" (стр. 219--221).
Напоминая слова Евангелия: "Не одним хлебом будет жив человек",-- Достоевский рассматривает их как доказательство того, что Христом "наравне с духовной жизнию признано за человеком полное право есть и хлеб земной" (стр. 220, курсив наш,-- Ред.). Эти слова из первоначальной редакции пушкинской речи особенно важны в связи с вызванной ею полемикой и в особенности -- в связи с выдвинутым по адресу Достоевского К. Н. Леонтьевым обвинением в неуместном, с точки зрения Леонтьева, смешении в представлениях Достоевского о грядущей "мировой гармонии" идеалов христианства и социализма (см. ниже, стр. 483--485).
Остальные три наброска к пушкинской речи (заметки на нижней части того листа, на котором записан первый охарактеризованный выше набросок и два других) по содержанию соответствуют преимущественно второй ее половине. Из сопоставления с окончательным текстом пушкинской речи, в особенности же -- с черновым ее автографом (ЧА), видно, что наброски эти возникли скорее всего после того, как начало речи сложилось в голове художника, в процессе обдумывания ее продолжения. Это делают особенно очевидным те две первые заметки, которые открывают записи в первом наброске, идущие в обратном направлении к цитированной отповеди, вызванной упреками по адресу Пушкина в том, что он якобы кичился своими аристократическими предками: "Понявший и правду его, что наметил уже в иноке-летописце" и "Но ведь несчастен и Онегин?" (и т. д. -- стр. 210). И анализ характера Онегина, и восторженная оценка фигуры "инока-летописца" в "Борисе Годунове" как воплощения "правды" народа, и развернутая характеристика "духовного" и "родственного" единения поэта с родной землей, как и противопоставление Пушкина с этой точки зрения представителям "помещичьей" литературы -- "господам, об народе пишущим" (стр. 210), получили непосредственное развитие во второй половине чернового автографа пушкинской речи (стр. 290--291) и окончательного ее текста. В черновом автографе пушкинской речи, в той же второй его половине, развернуты подробно и те беглые характеристики и молодого казака, подталкивающего Гринева к виселице и при этом ободряющего его, и самого Пугачева (в "Капитанской дочке"), которые непосредственно следуют за приведенными заметками (см. стр. 210 и 291--293).
В указанных конспективных заметках, как и в двух других названных набросках, намечены также все основные сквозные образы и идеи пушкинской речи -- тема русского скитальца (стр. 210), противопоставление Онегину как "отрицательному типу" "положительного типа" Татьяны (стр. 210), идея органического духовного сродства Пушкина с народом, соединенного с "всемирной отзывчивостью" (стр. 210), "усвоением всего общечеловеческого" (стр. 211), деление творчества поэта на три периода (стр. 211--212, 215) и т. д.
В отличие от строк, набросанных на одном листе с полемическими замечаниями о "Моей родословной", и примыкающего к ним по содержанию наброска (начало которого также соответствует второй половине пушкинской речи и лишь конец его (с характеристикой Татьяны -- стр. 213) возвращает к ее центральной части -- полемике с Белинским по поводу Татьяны, отказывающейся последовать за Онегиным), третий, наиболее пространный из дошедших до нас конспективных набросков (стр. 213--218) содержит изложение идей не только ее заключительной части по преимуществу, но и ее начала. В частности, здесь, в отличие от остальных набросков, даются подробный разбор характера Алеко и остро современное, злободневное истолкование смысла его конфликта с обществом: "Алеко, стремление к мировому идеалу. Беспокойный человек <...> И вот при первом столкновении обагряет руки кровью <...> От своих отстал, к чужим не пристал <...> Укажите ему тогда систему Фурье, который еще тогда был неизвестен, и он с радостью бы поверил в нее и бросился бы работать для нее, и если б его сослали за это куда-нибудь, почел бы себя счастливым <...> Но тогда еще не было системы Фурье".
Отрывок этот особенно важен, так как в нем сильнее и непосредственнее, чем в окончательном тексте пушкинской речи, звучат личные, автобиографические ноты. Алеко, с одной стороны, безоговорочно связывается здесь с петрашевцами, т. е. с самим молодым Достоевским, узнавшим "систему Фурье", "сосланным" за это и все же почитающим себя "счастливым" благодаря пережитым испытаниям (ибо без них он не обрел бы веры в народ и его идеалы). С другой стороны, от того же Алеко, который "обагряет руки кровью", тянутся, по мысли писателя, нити не только к петрашевцам 1840-х, но и к террористам-народовольцам 1870-х годов (ср. признание из "Дневника писателя" sa 1873 г., что Достоевский и сам мог стать нечаевцем -- наст. изд., т. XXI, стр. 129). И все эти три поколения Достоевский рассматривает как различные вариации одного и того же общего типа русского скитальца, не согласного довольствоваться "малым", ищущего не своего, узко личного, но общенародного и общечеловеческого счастья.
Следующая после возникновения всех четырех охарактеризованных набросков пушкинской речи стадия работы над ней -- создание ее чернового автографа, хранящегося в Гос. Публичной библиотеке им. M. E. Салтыкова-Щедрина (ЧА). Автограф этот содержит полный текст речи с многочисленными авторскими исправлениями. Из вариантов его наиболее интересны пять: 1) "Пушкин в Алеко уже отыскал этого скитальца и страдальца, в котором отразился русский век" (стр. 282); 2) "И если они не ходят теперь в цыганские таборы <...> то ударяются в социализм, ходят с новой верой в "народ"" (прямой отклик на народническое движение-- стр. 283); 3) "довольно лишь 10-й доли забеспокоившихся, чтобы затрещало все наше здание общественное..." (стр. 283); 4) упоминание имени Фурье, в связи с характеристикой идеалов "русского скитальца", имени, перенесенного из наброска ЧН 2 (стр. 215, 284); 5) "Это <Алеко,-- Ред.> именно тот русский [наш] человек, за неимением дела у себя <...> страдающий по мировой гармонии и, может быть, простодушнейшим образом обладающий в то же время крепостными людьми..." (стр. 284; ср. стр. 137). Все эти варианты обогащают данную в пушкинской речи характеристику "русского скитальца" важными дополнительными гранями.
С чернового автографа текст речи в последние дни перед выездом Достоевского в Москву из Старой Руссы был переписан набело А. Г. Достоевской. Так возникла та рукопись, по которой Достоевский читал речь о Пушкине в Москве. Она же, еще раз выправленная автором, служила наборной рукописью при публикации речи о Пушкине в "Московских ведомостях". После переписки рукописи А. Г. Достоевской писатель продолжал до отъезда в Москву и в Москве вносить в нее дальнейшие поправки и дополнения -- вплоть до дня чтения речи. В частности, по-видимому, в Москве Достоевский сделал на полях приписку с оценкой Лизы (из "Дворянского гнезда") и Наташи (из "Войны и мира") как двух женских образов русской после-пушкинской литературы, по нравственной красоте приближающихся к Татьяне Пушкина (см. стр. 140, 335, 496; о причинах, по которым имя Наташи Ростовой было затем в печатном тексте опущено, см. стр. 496). Два важных по содержанию куска рукописного текста речи подверглись при окончательной подготовке к ее устному произнесению сокращению, а затем соответственно были исключены автором также из ее печатного текста. Причиной этого могли явиться, с одной стороны, желание писателя не затягивать речи, а с другой -- стремление придать ей наибольшее внутреннее единство и цельность, которые позволили бы ему при произнесении держать слушателей в постоянно возрастающем напряжении. Первый из указанных пассажей -- пересказ того знаменитого эпизода из романа Бальзака "Отец Горио" (1834), где Бьяншон предлагает Растиньяку, отбросив прочь свойственные "обыкновенным" людям нравственные угрызения, дать свое согласие на "убийство мандарина" (стр. 288, 336). Обращение к этому эпизоду бальзаковского романа дало Достоевскому возможность еще более непосредственно, чем в окончательном тексте, связать нравственную проблематику пушкинской речи (критика индивидуализма, утверждение идеи, что ни один человек не имеет права строить свое счастье за счет несчастья другого) с проблематикой "Преступления и наказания" и "Братьев Карамазовых". {Ср. в черновой редакции в связи с характеристикой "Египетских ночей" слова: "...атеисты, ставшие богами, насмешливо смотрящие на народ свой..." (стр. 295). О других отражениях идей и образов "Преступления и наказания" и "Братьев Карамазовых" в речи о Пушкине см. ниже, стр. 468 и 499.} Второй -- еще более пространный пассаж первоначального текста, где он весьма любовно и тщательно разработан писателем,-- разбор "Капитанской дочки" Пушкина с характеристиками Пугачева и молодого казака, ободряющего Гринева перед тем, как набросить ему петлю на шею, а также -- противопоставлением односторонне, сатирически очерченных персонажей Фонвизина и героев Пушкина как людей русского "большинства", понятых во всей внутренней "полноте" и сложности характера, со всей присущей им реальной диалектикой положительного и отрицательного, добра и зла (стр. 291--293, 338--340).
Другие, более мелкие пропуски в печатном тексте по сравнению с наборной рукописью см. на стр. 334--342.
Перед сдачей в набор текст пушкинской речи подвергся, как уже отмечалось, и другим смысловым и стилистическим исправлениям. В частности, приведенная первоначально, по-видимому, на память, неточно, цитата из Гоголя, открывающая пушкинскую речь ("Пушкин есть явление великое, чрезвычайное" -- стр. 334), была выправлена в Москве в соответствии с подлинным текстом гоголевской статьи "Несколько слов о Пушкине" (стр. 130). Остальные варианты наборной рукописи и корректуры "Дневника писателя" см. стр. 332--334, 342--348.
5
22 мая Достоевский с переписанной А. Г. Достоевской и выправленной им рукописью речи о Пушкине выехал из Старой Руссы через Новгород и Чудово в Москву (Достоевская, А. Л, Воспоминания, стр. 360). Подробный отчет о поездке, днях пребывания писателя в Москве и впечатлениях его от пушкинского праздника содержат письма Достоевского к жене из Москвы от 23/24 мая -- 8 июня 1880 г.
В тот же день, вскоре после выезда из Новгорода, Достоевский в вагоне узнал о смерти жены Александра II, императрицы Марии Александровны, а 23-го в Твери прочел напечатанное в "Московских ведомостях" извещение московского генерал-губернатора В. А. Долгорукова о том, что, по повелению императора, открытие памятника Пушкину в связи с объявленным трауром откладывается. По приезде в Москву Достоевский утром был встречен на вокзале С. А. Юрьевым, В. М. Лавровым, Н. П. Аксаковым, Е. В. Барсовым и другими членами редакции и сотрудниками "Русской мысли" и представителями Общества любителей российской словесности. Остановившись в Лоскутной гостинице, у Воскресенских ворот, близ Иверской часовни, в начале Тверской улицы (ныне ул. Горького), Достоевский убедился, что о дне, на который будет перенесено открытие памятника, пока ничего определенного не известно. Долгое время циркулировали слухи, что оно будет отложено до осени, и Достоевский намеревался через пять дней уехать обратно. Наконец 27 мая стало известно, что открытие памятника состоится 4 июня; затем (1 июня) оно было снова отложено и окончательно назначено на 6 июня.
Очутившись в Москве в момент, когда о дне открытия памятника Пушкину еще не стало известно, Достоевский испытывает беспокойство за судьбу своей речи-статьи. "Предвижу, что статья моя до времени напечатана не будет, ибо странно ее печатать теперь. Таким образом, поездка до времени не окупится",-- пишет он в связи с этим жене 23 мая вечером. На следующий день у Достоевского происходит неприятный разговор с Юрьевым, который он излагает в письме от 25 мая таким образом: "Между прочим, я заговорил о статье моей, и вдруг Юрьев мне говорит: я у вас статью не просил (т<о> е<сть> для журнала)!.. Штука в том, что <...> ему не хочется брать теперь статью и платить за нее" (кроме того, как выяснилось позднее, Юрьев имел уже статью о Пушкине И. С. Аксакова). "Взбешенный на Юрьева", писатель в тот же день, как он писал жене, "почти обещал" статью Каткову, утешая себя мыслью, что "если "Русская мысль" захочет статью, то сдеру непомерно, иначе Каткову". В результате, несмотря на позднейшие извинения Юрьева, речь Достоевского появилась не в "Русской мысли" Юрьева, а в "Московских ведомостях" Каткова. На то, чтобы отдать пушкинскую речь Каткову и напечатать ее в "Московских ведомостях", у Достоевского было несколько причин: 1) возникшая у него уже вскоре после приезда антипатпя к Юрьеву в связи с желанием последнего в изменившейся обстановке отказаться от своих слов и колебаниями в вопросе оплаты за заказанную им статью; 2) желание, чтобы речь появилась в газете, а не в журнале, так как последнее обстоятельство задержало бы ее появление и помешало бы Достоевскому осуществить свой замысел и выпустить посвященный ей специальный номер "Дневника писателя" (см. об этом ниже, стр. 469, 470); 3) желание добиться за этот счет у Каткова и Любимова отсрочки в представлении начала одиннадцатой книги "Братьев Карамазовых", так как, чувствуя утомление и нуждаясь в отдыхе. Достоевский не хотел спешить с первыми ее главами (см. об этом письмо Достоевского к жене от 25 мая).
У Каткова были, в свою очередь, особые причины, побуждавшие его настойчиво добиваться печатания речи Достоевского в "Московских ведомостях". {Кроме Каткова и Юрьева речь Достоевского предлагал напечатать также А. С. Суворин в "Новом времени".} Дело в том, что Тургенев, M. M. Ковалевский и вообще либерально настроенная часть членов Общества любителей российской словесности настояли на том, чтобы посланное Каткову как редактору "Московских ведомостей" приглашение принять участие в пушкинских торжествах было в конце мая ввиду откровенно реакционного характера его газеты демонстративно аннулировано, о чем Обществом было направлено в редакцию "Московских ведомостей" специальное уведомление за подписью Юрьева (см. об этом письмо Достоевского к жене от 2/3 июня 1880 г., а также: Д, Письма, т. IV, стр. 416). К этому вскоре прибавилось другое оскорбление личного характера: после того, как Катков на Думском обеде, в зале Благородного собрания 6 июня произнес речь как представитель Думы и, призывая к примирению партий и забвению обид, "протянул Тургеневу свой бокал сам, чтобы чокнуться с ним, <...> Тургенев отвел свою руку и не чокнулся" (письмо Достоевского к Е. А. Штакеншнейдер от 17 июля 1880 г.). {Ср. об этом рассказ M. M. Ковалевского: "Катков позволил себе протянуть бокал в его (Тургенева,-- Ред.) направлении, но при всем своем добродушии Иван Сергеевич уклонился от этой дерзкой попытки возобновить старые отношения. "Ведь есть вещи, которых нельзя забыть,-- доказывал он в тот же вечер Достоевскому,-- как же я могу протянуть руку человеку, которого я считаю ренегатом?.."" (Тургенев в воспоминаниях современников, т. II, стр. 147).} В этих обстоятельствах Каткову было чрезвычайно важно получить для "Московских ведомостей" речь Достоевского (в особенности после того, как определился ее исключительный общественный успех и она приобрела значение исторического события) для того, чтобы отомстить Тургеневу и Юрьеву и вместе с тем попытаться реабилитировать себя в глазах широкой публики (ср. ЛН, т. 86, стр. 509--510).
25 мая Достоевский присутствовал на обеде, данном в его честь в ресторане гостиницы "Эрмитаж" членами редакции "Русской мысли". На обеде были 22 человека, в том числе С. А. Юрьев, В. М. Лавров, И. С. Аксаков, Н. П. Аксаков, Л. И. Поливанов, Н. Г. Рубинштейн, 4 профессора Московского университета и др. Здесь в честь Достоевского как художника, человека и публициста было произнесено шесть речей (в том числе Юрьевым, обоими Аксаковыми, Рубинштейном). Достоевский отвечал речью, в которой кратко изложил основные положения будущей речи о Пушкине и которая произвела "большой эффект" (текст этой краткой речи до нас не дошел); {Если верить воспоминаниям К. А. Тимирязева, возможно, что эту свою речь Достоевский закончил тем, что привел в качестве подтверждения своего мнения об огромности ума Пушкина сохраненный мемуаристами отзыв Николая I о нем как об умнейшем человеке в России, чем вызвал негодование M. M. Ковалевского и самого К. А. Тимирязева. "Сказано было это, очевидно, чтобы раздражить большинство присутствующих и насладиться их беспомощностью -- невозможностью ответить на этот вызов",-- замечает по этому поводу Тимирязев (К. А. Тимирязев. Наука и демократия. М., 1920, стр. 370).} за обедом были получены две приветственные телеграммы от профессоров Московского университета (см. об этом обеде" письмо Достоевского к жене от 25/26 мая, а также приписку его к предыдущему письму к жене от 25 мая).
25--27 мая Достоевский несколько раз порывался заявить о своем отъезде, но Юрьев и И. С. Аксаков постоянно убеждали его, что его ждет "вся Москва" и все, берущие билеты на заседание Общества любителей российской словесности, по нескольку раз справляются, "будет ли читать Достоевский". Со слов Юрьева, писатель сообщал жене 27 мая, что "отсутствие мое почтется всей Москвой за странность, что все удивятся, что вся Москва только и спрашивает: буду ли я, что о моем отъезде пойдут анекдоты, скажут, что у меня не хватило гражданского чувства, чтоб пренебречь своими делами для такой высшей цели, ибо в восстановлении значения Пушкина по всей России все видят средство к новому повороту убеждений, умов, направлений" (письмо к жене от 27 мая).
26 мая Достоевский был на вечере у издателя "Русской мысли" В. М. Лаврова. Последний заявил, что он -- "страстный, исступленный почитатель" писателя, "питающийся" его сочинениями "уже многие годы". "Если будет успех моей речи в торжественном собрании, то в Москве (а стало быть, и в России) буду впредь более известен как писатель (то есть в смысле уже завоеванного Тургеневым и Толстым величия. Гончарова, например, который по выезжает из Петербурга, здесь хоть и знают, но отдаленно и холодно)",-- писал Достоевский, волнуясь за успех речи, жене ночью с 27 на 28 мая.
После того, как 27 мая Тургенев, ездивший из Москвы в Спасское (и заезжавший по дороге к Толстому в Ясную Поляну, откуда Тургенев привез вести о новых его общественных настроениях периода работы над "Исповедью"), вернулся в Москву, Достоевский постепенно все более убеждается в значении своей речи для общего дела "антизападнически" настроенных, славянофильских кругов русского общества. 28--29 мая он пишет жене: "Дело главное в том, что во мне нуждаются не одни Любители российской словесности, а вся наша партия, вся наша идея, за которую мы боремся уже 30 лет, ибо враждебная партия (Тургенев, Ковалевский и почти весь университет) решительно хочет умалить значение Пушкина как выразителя русской народности, отрицая самую народность. Оппонентами же им, с нашей стороны, лишь Иван Серг<еевич> Аксаков (Юрьев и прочие не имеют весу), но Иван Аксаков и устарел и приелся Москве. Меня же Москва не слыхала и не видала, но мною только и интересуется. Мой голос будет иметь вес, а стало быть, и наша сторона восторжествует. {По свидетельству П. И. Бартенева, борьба "западников" и "славянофилов" в дни подготовки пушкинского праздника достигла такой напряженности, что часть либерально-западнически настроенной московской дворянской интеллигенции на одном из заседаний подготовительной комиссии "едва было не постановила не допускать Достоевского к чтению чего-либо на пушкинском празднике" (РА 9 1891, кн. 2, стр. 97, примеч.).} Я всю жизнь за это ратовал, не могу теперь бежать с поля битвы. Уж когда Катков сказал: "Вам нельзя уезжать, вы не можете уехать" -- человек вовсе не славянофил,-- то уж конечно мне нельзя ехать".
31 мая вечером у Тургенева происходило совещание, на котором обсуждалась программа литературно-музыкального и драматического вечера, который должен был состояться в день открытия памятника в зале Московского Благородного собрания. Достоевский не был извещен об этом совещании и раздраженно писал жене в ночь на 3 июня: "...третьего дня вечером было совещание у Тургенева почти всех участвующих (я исключен), что именно читать, как будет устроен праздник и проч. Мне говорят, что у Тургенева будто бы сошлись нечаянно. Это мне Григорович говорил как бы в утешение. Конечно, я бы и сам не пошел к Тургеневу без официального от него приглашения; но простофиля Юрьев, которого я вот уже 4 суток не вижу, еще 4 дня назад проговорился мне, что соберутся у Тургенева. Висковатов же прямо сказал, что уже три дня тому получил приглашение. Стало быть, меня прямо обошли. (Конечно, не Юрьев, это дело Тургенева и Ковалевского, тот только спрятался и вот почему, должно быть, и не кажет глаз.) И вот вчера утром, только что я проснулся, приходят Григорович и Висковатов и извещают меня, что у Тургенева составилась полная программа праздников и чтений вечерних. И так как-де позволена музыка и представление "Скупого рыцаря" (актер Самарин), то чтение "Скупого рыцаря" у меня взято, взято тоже и чтение стихов на смерть Пушкина {Имеется в виду стихотворение Ф. И. Тютчева "29 января 1837 (Из чьей руки свинец смертельный...)", незадолго до этого впервые опубликованное в "Гражданине" (1875, 13 января, No 2) и повторно -- в "Русском архиве" (1879, вып. 5, стр. 138).} (а я именно эти-то стихи и желал прочесть). Взамен того мне определено прочесть стихотворение Пушкина "Пророк". От "Пророка" я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально? Затем Григорович объявил мне, что меня просят прибыть завтра в залу Благородного собрания (подле меня), где будет окончательно все регламентировано".
Об этом втором заседании, посвященном обсуждению программы вечера, Достоевский писал жене в ночь с 3 на 4 июня: "...прямо с обеда, поехали в общее заседание комиссии "Любителей" для устройства окончательной программы утренних заседаний и вечерних празднеств. Были Тургенев, Ковалевский, Чаев, Грот, Бартенев, Юрьев, Поливанов, Калачев и проч. Всё устроили к общему согласию. Тургенев со мною был довольно мил, а Ковалевский (большая толстая туша и враг нашему направлению) всё пристально смотрел на меня".
5 июня в 2 часа дня пушкинские торжества открылись в зале Московской городской думы публичным заседанием комитета по сооружению памятника, посвященным приему делегаций, прибывших в Москву от различных учреждений и обществ. Достоевский присутствовал на этом заседании в качестве делегата от Славянского благотворительного общества, говорил с дочерью Пушкина, Островским, Тургеневым и др. (см. письмо Достоевского к жене от 5 июня). 6 июня утром происходило открытие памятника, в 2 ч. дня -- торжественный акт в большом зале Московского университета, затем в 6 ч. -- обед в зале Благородного собрания и там же литературно-музыкальный вечер. На этом вечере Достоевский вместо избранных им первоначально монолога "Скупого рыцаря" (чтение которого было передано актеру И. В. Самарину) и стихотворения Тютчева на смерть Пушкина прочел монолог Пимена из трагедии "Борис Годунов". 7 июня открылись двухдневные заседания Общества любителей российской словесности, где в этот день произнес свою речь о Пушкине Тургенев. После этого Обществом был устроен для участников торжества парадный обед. Речь Тургенева была воспринята Достоевским как "унижение" Пушкина, у которого Тургенев отнял "название национального поэта" (письмо к жене от 7 июня 1880 г.). Огромный успех Тургенева, его популярность у либерально настроенной публики и демократической молодежи, сделавшие его героем первого дня заседаний, вызвали у Достоевского раздражение, открыто вылившееся в его только что названном письме. Готовясь вечером к произнесению на следующее утро своей речи, Достоевский еще раз пересматривает ее и нравственно настраивает себя на успешный исход своего публичного соревнования с Тургеневым. "Всё зависит от произведенного эффекта,-- пишет он, волнуясь по поводу завтрашней речи, в полночь жене. -- Долго жил, денег вышло довольно, но зато заложен фундамент будущего. Надо еще речь исправить, белье к завтрому приготовить. Завтра мой главный дебют. Боюсь что не высплюсь. Боюсь припадка".
8 июня утром Достоевский произнес свою речь, произведшую огромное впечатление на слушателей и ставшую, по общему мнению, кульминационным пунктом всего пушкинского праздника. Вечером в тот же день Достоевский читал на завершавшем программу празднеств втором литературно-музыкальном вечере пушкинские "Пророк" и "Сказку о Медведихе", а через день, 10 июня утром, выехал обратно из Москвы в Старую Руссу.
6
В письме к А. Г. Достоевской от 8 июня 1880 г. сам писатель оставил нам наиболее выразительное описание того исключительного впечатления, которое произвела на слушателей его речь: "Утром сегодня было чтение моей речи в "Любителях". Зала была набита битком <...> Когда я вышел, зала загремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать. Я раскланивался, делал жесты, прося дать мне читать,-- ничто не помогало: восторг, энтузиазм (всё от "Карамазовых"!). Наконец я начал читать: прерывали решительно на каждой странице, а иногда и на каждой фразе громом рукоплесканий. Я читал громко, с огнем. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом (это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!). Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил -- я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду: гранд-дамы, студен<т>ки, государственные секретари, студенты -- всё это обнимало, целовало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня и целовали, все, буквально все плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика. "Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!". "Пророк, пророк!" -- кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами. Анненков подбежал жать мою руку и целовать меня в плечо. "Вы гений, вы более чем гений!" -- говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие! Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, всё рассеяло, всё осветило. С этой поры наступает братство и не будет недоумений. Да, да! -- закричали все и вновь обнимались, вновь слезы. Заседание закрылось. Я бросился спастись за кулисы, но туда вломились из залы все, а главное женщины. Целовали мне руки, мучали меня. Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств. Полная, полнейшая победа! Юрьев (председатель) зазвонил в колокольчик и объявил, что "Общество люб<ителей> рос<сийской> словесности" единогласно избирает меня своим почетным членом. Опять вопли и крики. После часу почти перерыва стали продолжать заседание. Все было не хотели читать. Аксаков вошел и объявил, что своей речи читать не будет, потому что всё сказало и всё разрешило великое слово нашего гения -- Достоевского. Однако мы все его заставили читать. Чтение стало продолжаться, а между тем составили заговор. Я ослабел и хотел было уехать, но меня удержали силой. В этот час времени успели купить богатейший, в 2 аршина в диаметре лавровый венок, и в конце заседания множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: "За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!". Все плакали, опять энтузиазм. Городской голова Третьяков благодарил меня от имени города Москвы".
Письмо Достоевского дополняют воспоминания современников: "Последние слова своей речи Достоевский произнес каким-то вдохновенным шепотом, опустил голову и стал как-то торопливо сходить с кафедры при гробовом молчании,-- вспоминает Д. Н. Любимов. -- Зала точно замерла, как бы ожидая чего-то еще. Вдруг из задних рядов раздался истерический крик: "Вы разгадали!1 -- подхваченный несколькими женскими голосами на хорах. Вся зала встрепенулась. Послышались крики: "Разгадали! Разгадали!", гром рукоплесканий, какой-то гул, топот, какие-то женские взвизги. Думаю, никогда стены московского Дворянского собрания ни до, ни после не оглашались такою бурею восторга. Кричали и хлопали буквально все -- и в зале и на эстраде. Аксаков бросился обнимать Достоевского. Тургенев, спотыкаясь, как медведь, шел прямо к Достоевскому с раскрытыми объятиями. Какой-то истерический молодой человек, расталкивая всех, бросился к эстраде с болезненными криками: "Достоевский, Достоевский!" -- вдруг упал навзничь в обмороке. Его стали выносить. Достоевского увели в ротонду. Вели его под руки Тургенев и Аксаков; он видимо как-то ослабел; впереди бежал Григорович, махая почему-то платком. Зал продолжал волноваться" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 377--378).
О чувстве горячего энтузиазма, на минуту охватившем и объединившем слушателей, и об истерических припадках, вызванных у некоторых из них словами Достоевского, писал по живым следам Г. И. Успенский: "Положительно известно, что тотчас по окончании речи г-н Достоевский удостоился не то чтобы овации, а прямо идолопоклонения; один молодой человек, едва пожав руку почтенного писателя, был до того потрясен испытанным волнением, что без чувств повалился на эстраду" (там же, стр. 341). О том же вспоминает Е. П. Леткова-Султанова: "Маша Шелехова упала в обморок. С Паприцем сделалась истерика" (там же, стр. 391). "Рассказывал мне, между прочим, Федор Михайлович о том, как он вернулся из последнего второго вечернего заседания (закончившего все пушкинские торжества) страшно усталый, но и страшно счастливый восторженным приемом прощавшейся с ним московской публики. В полном изнеможении прилег он отдохнуть, а затем, уже позднею ночью, поехал опять к памятнику Пушкина. Ночь была теплая, но на улицах почти никого не было. Подъехав к Страстной площади, Федор Михайлович с трудом поднял поднесенный ему на утреннем заседании, после его речи, громадный лавровый венок, положил его к подножию памятника своего "великого учителя" и поклонился ему до земли" (Достоевская, А. Г., Воспоминания, стр. 364--365). {Из мемуарных свидетельств о пушкинской речи см. также: Достоевская, А. Г., Воспоминания, стр. 360--367; Биография, стр. 304--315; РА, 1891, кн. 2, стр. 96--97; H. H. Страхов. Заметки о Пушкине и других поэтах. СПб., 1888, стр. 105--126; Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 333--380, 388--394; Звенья, т. VI, стр. 457--484; Н. Телешов. Избранные произведения, т. 3. М., 1956, стр. 7--9; ЛН, т. 86, стр. 502--507, 511--515; Кони, т. VI, стр. 438--440.}
Даже идейные противники Достоевского не могли не поддаться обаянию пушкинской речи. "Живо осталось в моей памяти,-- вспоминает Страхов,-- как П. В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: "Вот что значит гениальная художественная характеристика! Она разом порешила дело!"" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 351). Аналогичную характеристику дали пушкинской речи в первый момент после ее произнесения И. С. Тургенев и Г. И. Успенский, позднее, после обдумывания ее содержания, изменившие свое отношение к речи Достоевского и давшие ей резко критическую, полемическую оценку. {В. В. Стасов вспоминал о позднейшей оценке Тургеневым речи Достоевского: "когда он <...> услыхал, что я думаю о всем происходившем на открытии памятника, судя по русским газетам, он мало-помалу разговорился и рассказал, как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас с ума тысячи народа, чуть не вся интеллигенция, как ему была невыносима вся ложь и фальшь проповеди Достоевского, его мистические разглагольствования о "русском всечеловеке", о русской "всеженщине Татьяне" и обо всем остальном трансцендентальном и завиральном сумбуре Достоевского, дошедшего тогда до последних чертиков своей российской мистики. Тургенев был в сильной досаде, в сильном негодовании на изумительный энтузиазм, обуявший не только всю русскую толпу, но и всю русскую интеллигенцию" (Тургенев в воспоминаниях современников, т. II, стр. 117). Ср. слова Тургенева из письма к M. M. Стасюлевичу от 13 (25) июня 1880 г.: "эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится на фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия <...> И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика? <...> лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, стр. 272).}
Уже в момент слушания речи часть молодежи почувствовала, по припоминанию Е. П. Летковой-Султановой, что она "была насыщена выпадами против западников, а значит, и против Тургенева" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 391). Тем не менее речь произвела огромное впечатление и на подавляющую часть студенчества и демократической молодежи. "Конечно, молодежь, делавшая овации Достоевскому,-- вспоминал по этому поводу П. Л. Лавров,-- брала из его речи не то, что он действительно говорил, а то, что в этой речи соответствовало ее стремлениям. Не христианское прощение зла, наносимого братьям, читала она в туманных словах нервного оратора <...>, а солидарность в борьбе за право на лучшую будущность для всех обездоленных братьев против их эксплуататоров всех наций. Она готова была смириться пред народом в том смысле, который употреблял Иван Сергеевич (Тургенев,-- Ред.) в своем письме от 11 сентября 1874 года <...>, смириться для "мелкой и темной работы, смириться пред народом, жертвуя ему своими интересами, своим благополучием, своею жизнью, но пред народом, в пробуждающемся сознании которого она читала ненависть к его вековым притеснителям, пред пародом, который, в стремлении к правде умственной и нравственной, "принял бы в свою суть" уже не Христа, смиренно переносящего заушения, а Христа, воскресшего из могилы невежества и бессознательности, Христа, являющегося справедливым и грозным судьею <...>, эта страстная и самоотверженная молодежь только что горько испытала, насколько она оторвана от народа; за эту оторванность она заплатила шестью годами бесплодной пропаганды, тысячами жертв братьев, томившихся на каторге, умиравших в одиночном заключении и на виселице. Она только что начала новый, более ожесточенный бой с врагами этого народа, со своими врагами, и все более проникалась сознанием, что ей приходится выполнить делом "Аннибалову клятву", которую в молодости давал Тургенев; задачу, за которую сидел в "Мертвом Доме" прежний сторонник Петрашевского, говоривший теперь о христианском смирении и подразумевавший под словами: "Государство, которое приняло и внош" вознесло Христа' (ср. наст. том, стр. 169,-- Ред.) <...> ту самую царскую Русь Иванов Грозных и споров о двуперстном кресте, ту самую императорскую Россию Шаховских, Магницких, Дуббельтов, Мезенцевых, против которой поднималась русская молодежь. Свою боль скитальчества по русской земле, свое жаркое желание слиться с народом, свою страстную готовность жить и умереть за братьев она вносила в слова оратора, и ее овации, которые он гордо принимал за "событие", относились к ее собственной трагической истории, которую она подкладывала под его туманные фразы" (Тургенев в воспоминаниях современников, т. I, стр. 412--413).
Приведенные мемуарные свидетельства дополняются рассказом Достоевского в письме от 13 июня 1880 г. к графине С. А. Толстой (вдове поэта А. К. Толстого): "Верите ли, дорогие друзья мои, что в публике, после речи моей, множество людей, плача, обнимали друг друга и клялись друг другу быть впредь лучшими, и это не единичный факт, я слышал множество рассказов от лиц совсем мне незнакомых даже, которые стеснились вокруг меня и говорили мне исступленными словами (буквально) о том, какое впечатление произвела на них моя речь. Два седых старика подошли ко мне, и один из них сказал: "Мы двадцать лет были друг другу врагами и двадцать лет делали друг другу зло; после вашей речи мы теперь, сейчас помирились и пришли вам это заявить". Это были люди мне незнакомые. Таких заявлений было множество, а я был так потрясен и измучен, что сам был готов упасть в обморок, как тот студент, которого привели ко мне в ту минуту студенты-товарищи и который упал передо мной на пол в обмороке от восторга. Факт, по-видимому, невероятный, но он, однако же, явился в "Современных известиях", газете Гилярова-Платонова, который сам был свидетелем факта. Что же до дам, то не курсистки только, а и все, обступив меня, схватили меня за руки и, крепко держа их, чтобы и не сопротивлялся, принялись целовать мне руки. Все плакали, даже немножко Тургенев. Тургенев и Анненков (последний положительно враг мне) кричали мне вслух, в восторге, что речь моя гениальная и пророческая. "Не потому, что вы похвалили мою Лизу, говорю это",-- сказал мне Тургенев. Простите и но смейтесь, дорогие мои, что я в такой подробности всё это передаю и так много о себе говорю, но ведь, клянусь, это не тщеславие, этими мгновениями живешь, да для них и на свет являешься. Сердце полно, как не передать друзьям. Я до сих пор как размозженный".
Восторженные слушатели увенчали Достоевского после произнесения пушкинской речи огромным лавровым венком. "Не зная, что делать с венком,-- вспоминает враждебно относившийся к политическим идеям писателя К. А. Тимирязев,-- его надели Достоевскому через голову на плечи, и он несколько мгновений сидел, изображая из себя жалкую, смешную фигуру, пока не нашелся добрый человек, освободивший его от этого ярма" (К. А. Тимирязев. Наука и демократия. М., 1920, стр. 370).
Оценивая значение речи Достоевского и анализируя причины ее необычайного успеха, Глеб Успенский справедливо указал, что она стала крупным общественным событием благодаря тому, что Достоевский связал в ней -- чего не удавалось в такой мере ни одному из его предшественников -- в единый, нерасторжимый узел проблему национального значения Пушкина и самые жгучие вопросы современности,-- и прежде всего вопрос о русском освободительном движении, его природе и исторических судьбах.
"В течение двух с половиною суток,-- писал Успенский о пушкинских празднествах,-- никто почти <...> не сочел возможным выяснить идеалы и заботы, волновавшие умную голову Пушкина, при помощи равнозначащих забот, присущих настоящей минуте; никто не воскресил их среди теперешней действительности <...> Напротив, руководствуясь в характеристике его личности и дарования фактами, исключительно относившимися к его времени, господа ораторы, при всем своем рвении, и то только едва-едва, сумели выяснить Пушкина в прошлом, отдалили это значение в глубь прошлого, поставили его вне последующих и настоящих течений русской жизни и мысли". Лишь Тургенев "отрезвил и образумил публику, первый коснувшись, так сказать, "современности" <...> Но никто не подозревал, чтобы эта же "современность" могла завладеть всем существом, Bceju огромной массой слушателей, наполнявшей огромный зал Дворянского собрания, и что это совершит тот самый Ф. М. Достоевский, который все время "смирнехонько" сидел, притаившись около эстрады и кафедры, записывая что-то в тетрадке.
Когда пришла его очередь, он "смирнехонько" взошел на кафедру, и не прошло пяти минут, как у него во власти были все сердца, все мысли, вся душа всякого, без различия, присутствовавшего в собрании <...> Он нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске" (Успенский, т. VI, стр. 419--422; Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 336--338).
С пушкинской эпохи и вплоть до современной минуты -- таков основной смысл речи Достоевского -- наиболее характерным национальным типом русской жизни и русской литературы был образованный "скиталец", выходец из дворянской, а позднее и из разночинной среды, в силу свойственного ему духовного максимализма стремившийся не к узколичному, эгоистическому, а к общему, "всечеловеческому" счастью, мечтавший об установлении на земле новой "мировой гармонии". От пушкинского Алеко и Онегина до Рудина и Базарова и дальше -- до террористов-народников 70-х годов проходит через всю русскую историю и через всю историю русской литературы этот порожденный не случайными причинами, но глубокой исторической закономерностью литературно-общественный тип,-- тип человека, который мечтает о счастливой жизни не только для своего народа, но и для "всего арийского племени", и более того -- для всего мирового человечества. В том, что русская история и русская литература смогли породить этот тип, состоит их огромное, всемирное значение, дающее им неоспоримое право на общечеловеческое признание. Вместе с тем русский "скиталец" от времен Пушкина до конца XIX в. в силу тех же исторических причин, которые способствовали максимализму, силе и страстности его исканий, оставался разъединен с "почвой" -- с народом, лишенным голоса и закрепощенным созданной Петром I самодержавно-бюрократической монархией. Пушкин -- и в этом состоит его величайшая заслуга перед русской культурой -- при всем сочувствии русскому "скитальцу" -- не только осознал историческую бесперспективность одинокой и "гордой" борьбы личности, стоящей над другими людьми, не способной почувствовать единства их интересов и судеб, но и указал для нее "исторический исход" в повороте к массе, к народу, составляющим необходимую "почву" всей национальной жизни в целом. Без прочного объединения личности и народа, без их воссоединения невозможно ни личное счастье каждой отдельной личности, ни общее счастье всех людей. Причем глубокое уважение к народу и его правде, благоговейное отношение к родной, русской национальной стихии органически сочеталось у великого русского поэта со столь же глубокой отзывчивостью к своеобразию, идеалам и стремлениям других народов, с умением братски понять и полюбить их национальные идеалы, их историю, природу и быт. В органическом, нераздельном единстве личного и общего, родного и вселенского, национального и общечеловеческого, воплощенного Пушкиным, состоит вечное и пророческое значение его гения, указавшего будущим поколениям русских "скитальцев" ту единственную верную дорогу, идя по которой Россия и человечество могут обрести нравственное исцеление, гармоническое, согласное и счастливое, мирное будущее.
Проходящая через всю пушкинскую речь и ставшая одним из ее лейтмотивов характеристика типа передового, мыслящего (в том числе революционного) русского интеллигента, начиная с эпохи декабристов и кончая эпохой народнических революционеров 70-х годов, как "скитальца в родной земле" сложилась как философское обобщение художественных формул "странника" и "скитальца", в различных вариантах отразившихся во множестве произведений русской классической литературы со времен Пушкина. В частности, в поэме "Медный всадник" (1833) о герое ее, Евгении, говорится:
... Ужасных дум
Безмолвно полон, он скитался.
Его терзал какой-то сон.
(Часть вторая; курсив наш,-- Ред.)
Позднее глагол "скитаться" был употреблен Пушкиным и в связи с разработкой автобиографической темы поэта в стихотворении "Из Пиндемонте" (1836):
По прихоти своей скитаться здесь и там...
Называя передового русского дворянского и буржуазного интеллигента "скитальцем", Достоевский, без сомнения, намекал и на памятные его аудитории знаменитые слова из эпилога романа И. С. Тургенева "Рудин", служащие одним из итоговых выражений авторской оценки не только самого героя, но и других людей рудинского типа: "И да поможет господь всем бесприютным скитальцам!" (Тургенев, Сочинения, т. VI, стр. 356, 367--368; ср. наст. изд., т. XVII, стр. 290--291). {"Скитальцем" назван, впрочем, автором и Бельтов в романе А. И. Герцена "Кто виноват?" (1845--1846); см.: Герцен, т. IV, стр. 122.} Наконец, в журнале братьев Достоевских "Время" были впервые напечатаны автобиографические очерки Ап. Григорьева "Мои литературные и нравственные скитальчества" (Вр, 1862, No 11, стр. 5--31; No 12, стр. 378--391). Ср. также наст. изд., т. X, стр. 20; т. XIII, стр. 373-374; т. XVII, стр. 330-334.
Другое -- спорное на наш взгляд -- предположение о генезисе термина "скиталец" у Достоевского, связывающее его с названием романа Метьюрина "Мельмот Скиталец", см. в кн.: Д. Благой. От Кантемира до наших дней, т. 1. М., 1972, стр. 493--494. См. обоснованную критику гипотезы Д. Д. Благого в статье: М. П. Алексеев. Ч. Р. Метьюрин и его "Мельмот Скиталец" -- В кн.: Ч. P. Метьюрин. Мельмот Скиталец. Л., 1976, стр. 673.
Революционно-демократическая критика в оценке исторических судеб русской литературы, как и в решении всех вопросов русской жизни, исходила, как указал В. И. Ленин, в первую очередь, из задач борьбы с крепостным правом. {В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 2, стр. 520.} Отсюда -- и те два тезиса, которые разделялись главными ее представителями от Белинского до Добролюбова и Писарева. Первый из указанных тезисов -- оценка Пушкина как "поэта-художника" (в противовес Лермонтову и Гоголю как родоначальникам социально-критического направления в русской литературе), второй -- убеждение, что уровень общественной жизни самодержавно-крепостнической России не дает пока права представителям русской литературы оцениваться наравне с представителями литературы мировой -- это право они приобретут,-- так полагал еще Белинский,-- лишь после того, как Россия завоюет политическую свободу и в социально-экономическом отношении сравнится с другими передовыми странами Европы или превзойдет их. При всем остром социально-критическом содержании этих тезисов они отражали известную прямолинейность в понимании исторического прогресса, недооценку его неравномерности. Прямолинейность эта обусловила неточные акценты в оценке Пушкина Белинским и Чернышевским (см. об этом: Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.--Л., 1966, стр. 33--73). Позднее отвлеченный рационализм В. А. Зайцева, а затем Писарева привел их к полемике с оценкой Пушкина Белинским и Чернышевским и даже к "нигилистическому" его-отрицанию.
В своей речи 7 июня 1880 г. Тургенев сохранил верность основным акцентам статей Белинского о Пушкине: "Пушкин, повторяем, был нашим первым поэтом-художником",-- заявил он вслед за Белинским (Тургенев, Сочинения, т. XV, стр. 67). И далее: "Вопрос: может ли он назваться поэтом национальным, в смысле Шекспира, Гете и др., мы оставим пока открытым" (там же, стр. 69). "Под влиянием старого, но не устаревшего учителя -- мы твердо этому верим -- законы искусства, художнические приемы вступят опять в свою силу и -- кто знает? -- быть может, явится новый, еще неведомый избранник, который превзойдет своего учителя и заслужит вполне название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину, хотя и не дерзаем его отнять у него" (там же, стр. 75).
Следует иметь в виду, что славянофилы в лице К. С. и И. С. Аксаковых, А. С. Хомякова и других, хотя они подходили к оценке Пушкина с иных идеологических позиций, также не разделяли взгляда на Пушкина как на национального поэта. Подобному признанию противоречили религиозные идеалы славянофильства, как и романтический характер славянофильской эстетики: "...не тайна,-- писал по этому поводу H. H. Страхов,-- холодность наших славянофилов к нашему Пушкину. Она заявляется издавна и постоянно. Это печальный факт, который еще и еще раз свидетельствует о безмерной путанице нашей жизни". {Н. Страхов. Заметки о Пушкине и других поэтах. СПб., 1888, стр. 4.} И далее: "...не из славянофильства он (Достоевский,-- Ред.) почерпнул то восторженное поклонение Пушкину, которое так блистательно выразил и которое дало ему победу". {Там же стр. 120.} "Пушкин -- это наше право на Европу и на нашу европейскую национальность, а вместе с тем и право на нашу самобытную особенность в кругу других европейских национальностей,-- не на фантастическую и изолированную особенность, а на ту, какую бог дал, какая сложилась из напора реформы и отсадков, коренного быта, и вот почему его не любят славянофилы...",-- заявлял еще раньше Аполлон Григорьев. {А. Григорьев. Собр. соч., вып. 12. М., 1916, стр. 32.}
В речи о Пушкине Достоевский, как и Тургенев, в очень многом и существенном опирался на статьи Белинского о Пушкине и его эстетические принципы в целом. {См.: Белинский, т. VII, стр. 333, 436--437; ср.: Кирпотин, Достоевский и Белинский, стр. 248--279.} Но в то же время свою оценку Пушкина Достоевский подчинил основному общему комплексу своих, расходившихся с суждениями Белинского, эстетических и идейно-политических идей.
Из других статей 1820--1860-х годов о Пушкине, повлиявших так или иначе на формирование взглядов Достоевского на ход развития поэзии Пушкина в ее взаимоотношении с историей русского общества и литературы, а также на утверждение им ее национального характера, значение имели статья И. В. Киреевского "Нечто о характере поэзии Пушкина" (1828; здесь впервые творческий путь поэта разделен на три периода) и две известные статьи Гоголя -- "Несколько слов о Пушкине" (1835) и "В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность" (1847; {См.: Гоголь, т. VIII, стр. 383--384; Кирпотин, Достоевский и Белинский, стр. 263--264.} на начальные строки первой из этих статей ссылается в пушкинской речи сам писатель). Наконец, в пушкинской речи Достоевский переосмыслил ряд суждений о Пушкине А. А. Григорьева. Последний в своем понимании народности Пушкина делал особый акцент, как и Достоевский, на любви поэта к "смиренному" "белкинскому" началу. Начало это Григорьев рассматривал как антитезу "гордому" типу Сильвио и другим героям -- носителям начала романтического индивидуализма. А. А. Григорьев не протягивал, однако, подобно Достоевскому, от байронических героев 20--30-х годов прямых историко-культурных и психологических нитей к образам позднейших "русских скитальцев" в том несравненно более широком и емком смысле слова, какое приобрел этот термин в устах Достоевского, включившего в число русских скитальцев также народников-семидесятников и тем самым наполнившего его актуальным, трепетным общественно-политическим содержанием.
Не только декабристы и "лишние" люди из дворян 40--50-х годов, но и горстка героической народнической молодежи, вступившей в 70-е годы в отважное и трагическое единоборство с самодержавием,-- по Достоевскому,-- представители одного и того же глубоко национального типа беззаветного и бескорыстного искателя общественно-исторической правды и справедливости. Тип этот закономерно порожден русской историей. И автор пушкинской речи призвал своих слушателей воздать должное этим "скитальцам" (при всем критическом отношении к ним писателя) в истории идейных исканий русского общества на пути к народной и общечеловеческой правде. Тем самым Достоевский -- художник и мыслитель поднялся в пушкинской речи на исключительную историческую высоту. Страстная любовь к Пушкину, художническое проникновение в идеи и образы его произведений слились в его речи воедино с несомненным, горячим демократизмом, с признанием народа основой национальной жизни и культурного творчества. Осмысляя путь Пушкина, а также его наследников и продолжателей как этапы единого исторически закономерного и необратимого движения мыслящей части русского общества к народу, признавая русского "скитальца" (в том числе -- революционера) национальным типом и выражая одновременно горячую веру в то, что лишь единение интеллигенции и народа может послужить исходной точкой для продвижения к светлому будущему России и человечества, утверждая неразрывность судеб России и Европы, единство национального самосознания и гуманистического идеала братства народов, Достоевский выступил в пушкинской речи провозвестником политически неоформленных, стихийных, демократических чаяний и идеалов широких слоев русского общества. Уверенность в поступательном движении человечества, в будущем гармоническом братстве людей без различия языков и наций соединена в пушкинской речи со страстной любовью к России, глубокой верой в русского человека и его способность своей "всемирной отзывчивостью" и братским участием способствовать движению России и человечества к "мировой гармонии".
Говоря о Пушкине, о национальном и мировом значении его творчества, Достоевский говорил не об одном Пушкине. Он думал вместе с тем о миссии писателя и о миссии литературы вообще, о ее роли в общественной и культурной жизни России и всего человечества. Достоевский стремился разъяснить своим современникам и потомству, как он понимает исторический смысл деятельности и Пушкина, и его учеников и продолжателей.
Не только Пушкин, но и его ученики (в том числе сам Достоевский) были верпы, по мысли последнего, прежде всего русской истории. Ибо героем их был, говоря словами писателя, "все тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот <...> зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы..." (стр. 137--138).
Порожденный русской историей характер мыслящего и беспокойною "скитальца", час исторического рождения и первую фазу жизни которого зафиксировал Пушкин, не умер и не отошел в прошлое вместе с его эпохой, но продолжал жить, углубляться и развиваться дальше после смерти Пушкина. И позднейшие русские писатели, начиная с Лермонтова и Гоголя и вплоть до Толстого и Достоевского, были призваны историей в своем творчестве продолжать работу над решением той же самой исторической задачи, начало работы над которой положил Пушкин.
Итак, национальная жизнь, жизнь народа и человечества порождают, по Достоевскому, в своем движении определенные исторические типы, характеры, ситуации, специфические особенности которых в каждую эпоху обусловлены характерными для нее "законами истории" (см. т. XXVII). Литература же угадывает и отражает эти типы и характеры. Вот почему Достоевский резко полемизировал с представлением, что образы Алеко и Онегина явились в русской литературе как результат подражания байроновским героям.
Роль Байрона для Пушкина состояла в том, что он разбудил в поэте то, что было заключено "во глубине души его", и помог проявлению его поэтической "самостоятельности", ибо позволил Пушкину зорко разглядеть в русской действительности, схватить и изобразить "безошибочно" глубоко национальный тип русского скитальца, искателя не одного своего узколичного, эгоистического, но общего, всечеловеческого счастья,-- тип, который был, по Достоевскому, "типом постоянным и надолго у нас, в нашей Русской земле поселившимся" (стр. 137).
Перед Пушкиным и позднейшей русской литературой развертывалась великая историческая драма национальной жизни. Сотни и тысячи выходцев из господствующих образованных слоев общества отрывались от этих слоев, становясь "русскими скитальцами", которым, чтобы "успокоиться" и "примириться", нужно было не малое, узколичное, эгоистическое, но большое, общечеловеческое, "всемирное счастье". И начиная с Пушкина русская литература как живая и органическая часть жизни русского общества отражала беспокойство и скитальчество этих выходцев из образованных верхов, их трагические блуждания, их поиски путей к всемирному счастью и к воссоединению с народом. Тем самым Пушкин и позднейшие русские писатели не только верно отражали и выражали центральные трагические темы жизни своей страны, но и активно участвовали в решении всех самых сложных, запутанных вопросов русской и мировой истории, освещая обществу и пароду настоящее, а вместе с тем -- пути, ведущие от него к будущему.
Глубокое проникновение художника в суть национальной жизни, умение верно схватить ее потребности и идеалы, ее скрытые возможности и перспективы, видеть те элементы будущего, которые скрыты в настоящем, хотя элементы эти не осознаются сколько-нибудь отчетливо другими, менее чуткими участниками национальной жизни, делают великого поэта не только верным изобразителем настоящего, его типов и характеров, но и сообщают его творчеству в большей или меньшей степени пророческое значение, ибо они делают его угадчиком будущего, таящегося в настоящем.
Особую заслугу Пушкина Достоевский видел в том, что великий поэт сумел подойти и к народу, и к простому русскому человеку (эта мысль впервые выражена уже в "Бедных людях") не извне, а изнутри. Поэт смог оценить и полюбить в них их живую душу, без всякой снисходительности или проявлений барского, "господского" отношения к народу, взгляда на него сверху вниз.
Пушкин, по оценке Достоевского, всецело, до конца, сердечно и беспредельно проникся тем глубинным миросозерцанием, которое подспудно, часто стихийно, неосознанно на протяжении многих веков жило в душе русского человека из народа, направляя его историческую деятельность: именно поэтому, говоря о "всеотзывчивости" и "всемирности" Пушкина, Достоевский понял их не как черты индивидуального своеобразия Пушкина-поэта, а как черты национально-народные, отражающие психический склад множества русских людей: "И эту-то <...> главнейшую способность нашей национальности он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт" (стр. 145).
Однако в пушкинской речи особенно отчетливо проявились и основные, общие противоречия, которые характерны для всего мировоззрения и творчества позднего Достоевского.
Последние годы царствования Александра II были временем глубочайшего политического кризиса самодержавия,-- и это отчетливо ощущали не только мыслящие представители русского общества, но и само царское правительство, лавировавшее между планами созыва "земского собора" и жесточайшей реакцией. Все общественные силы были в большей или меньшей степени охвачены сознанием глубины и напряженности этого кризиса, наэлектризованы желанием найти из него выход. И, как показалось на первый взгляд многим слушателям речи Достоевского, она если и не давала решения "проклятых" вопросов политической жизни России, то, по крайней мере, остро ставила эти вопросы -- и тем самым откровенно формулировала мысль о необходимости найти пути не частичного, а коренного переустройства всех условий тогдашней русской жизни,-- такого переустройства, которое отвечало бы и самоотверженности и максимализму устремлений передовой части русского общества, персонифицированной Достоевским в образе "исторического русского скитальца", и извечным национально-народным идеалам и чаяньям.
Однако остро поставив в пушкинской речи основные вопросы исторической жизни тогдашней России, Достоевский не смог дать на них ответа, который соответствовал бы реальным потребностям и устремлениям русского общества. Высоко оценив максимализм требований "русского скитальца", признав, что потребность человечества не в узкокорыстном, "малом", идеале буржуазно-мещанского благополучия, а в создании на земле новой "мировой гармонии" исторически закономерна и оправдана, Достоевский в противоречие с этим закончил свою речь призывом к смирению.
Достоевский во многом верно ощущал трагический характер борьбы с царизмом не только декабристов и других дворянских революционеров, но и террористов-народников 70-х годов, невозможность коренного преобразования общества без единения интеллигенции и народа. Но отсюда писатель делал ложный, неправомерный вывод о том, что подлинное преобразование общества возможно лишь мирным путем и что отправным пунктом для этого должна послужить моральная перестройка сознания самой интеллигенции, восприятие ею христианского идеала. В соответствии с этим в пушкинской речи он призывал русскую интеллигенцию не к политической борьбе с самодержавием, а к примирению противоположных партий и идейных направлений в их совместной "работе на родной ниве".
При этом очевидно, что для того, чтобы до конца понять смысл тезиса последней части пушкинской речи: "Смирись, гордый человек",-- нужно соотнести ее также с логикой не только общественно-политической, но и художественной мысли Достоевского, ибо "гордый человек" в понимании писателя -- не только Алеко и Онегин, но и Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов, т. е. все те, кто в своем "гордом" самосознании и индивидуалистическом своеволии склонны высоко вознести себя над "тварью дрожащей", признать свое духовное избранничество, свое право "делать историю" за массу, без ее участия, без учета ее исторического опыта и традиций. Обращенный к интеллигенции призыв к смирению соответственно означал в устах Достоевского призыв, в первую очередь, к отказу от индивидуализма, к смирению перед правдой народной жизни, народных чаяний и идеалов, а не перед "правдой" самодержавно-крепостнической государственности. И все же в реальных условиях самодержавия призыв этот приобретал в политическом отношении глубоко реакционный смысл.
Иллюзорность надежд Достоевского на возможность примирения общественных сил и отражавших их интересы противоположных идейных направлений, борьба которых раздирала русское общество 70--80-х годов, исторически неизбежно обнаружилась, по меткому определению Глеба Успенского, уже "на другой день", сразу же после того, как у слушателей изгладилось первое впечатление от его вдохновенной речи и наступила пора трезвого критического и исторического ее анализа.
Призыв к "смиренной" работе "на родной ниве" не мог встретить поддержки ни у либеральной части русского общества, стремившейся к конституционным преобразованиям, ни -- тем более -- у революционно или демократически настроенных современников, самоотверженно боровшихся с самодержавием. Но и дворянской реакции, а равно правительственным кругам речь Достоевского не могла прийтись по вкусу, так как их смущали содержащиеся в пушкинской речи высокая оценка роли русского скитальца, оправдание его общественного и нравственного максимализма, обращенный к русскому обществу призыв действенно стремиться к утверждению на земле новой "мировой гармонии" и горячая вера в возможность ее достижения, страстное преклонение Достоевского перед народом и его идеалами.
Вот почему восторженно принятая слушателями в момент произнесения речь Достоевского уже "на другой день" (по выражению Г. И. Успенского -- см. стр. 480) вызвала почти одинаково бурные возражения у представителей всех общественных кругов. Утопическая надежда Достоевского примирить своей речью западников и славянофилов, правительство Александра II и революционную молодежь обнаружила перед лицом реальной жизни свою наивность и прямую реакционность.
7
О намерении издать пушкинскую речь в форме особого выпуска "Дневника писателя" Достоевский рассказал впервые накануне отъезда из Москвы, 9 июня, жене писателя и педагога Л. И. Поливанова Марии Александровне, посетившей его в этот вечер в Лоскутной гостинице: "Зачем вам списывать речь мою? -- заявил писатель в ответ на просьбу мемуаристки; -- Она появится в "Московских ведомостях через неделю, а потом издам выпуск "Дневника писателя", единственный в этом году и состоящий исключительно из этой речи" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 359).
Возможно, что первая мысль об издании статьи (или речи) о Пушкине в виде отдельного выпуска "Дневника писателя" зародилась у Достоевского еще весной, до открытия памятника. Такой вывод допускают цитируемые выше письмо С. А. Юрьева к Достоевскому, как и его ответ Юрьеву, где писатель, подтверждая, что еще до получения письма от Юрьева с заказом статьи о Пушкине для "Русской мысли", он "громко говорил, что <...> нужна серьезная о нем (Пушкине) статья в печати", в то же время проявляет заметную уклончивость в ответ на настойчивые предложения Юрьева дать эту статью в журнал (см. стр. 443). Так или иначе, мысль об издании номера "Дневника" за 1880 г. зародилась у Достоевского либо еще до произнесения пушкинской речи, либо сразу же после обнаружившегося колоссального ее успеха.
Появление пушкинской речи в "Московских ведомостях" Каткова было воспринято уже многими современниками как исторический парадокс. Друг писателя О. Ф. Миллер писал по этому поводу "Именно всечеловек всего менее и подходит к "Московским ведомостям" <...> Каков бы ни был этот язык (можно, если угодно, назвать его даже "юродствующим"), но это, конечно, не язык "Московских ведомостей"" (РМ, 1880, No 2, стр. 33).
И действительно Катков, как видно из свидетельства К. Н. Леонтьева, не был в восторге от речи Достоевского. "Катков,-- писал по этому поводу Леонтьев,-- заплатил ему (Достоевскому,-- Ред.) за эту речь 600 р., по за глаза смеялся, говоря, "какое же это событие?"" (PB, 1903, No 5, стр. 175). Но имя Достоевского и громадный успех речи побудили Каткова постараться первым завладеть речью и напечатать ее в "Московских ведомостях" с целью использовать ее как козырь в своей политической игре. {См. об этом: И. Волгин. Завещание Достоевского. -- ВЛ. 1980, No 6, стр. 195--196.}
Посредницей Каткова, помогавшей ему в осуществлении его плана напечатать речь Достоевского в "Московских ведомостях", была, по-видимому, писательница, близкая к славянофильскому направлению, О. А. Новикова, писавшая Достоевскому 9 июня (без сомнения, по поручению Каткова): "Вашей гениальной речи не подобает появиться в Чухонских Афинах (Петербурге,-- Ред.); Катков будет счастлив напечатать ее на каких угодно условиях; в этом не сомневаюсь..." (ЛН, т. 86, стр. 510).
9 июня же, днем, беловой автограф речи Достоевский передал секретарю редакции "Московских ведомостей", К. А. Иславину, обещавшему к утру 10 июня, до отъезда писателя из Москвы, изготовить набор, чтобы Достоевский еще в Москве смог прочесть корректуру. {Обещание это исполнено не было. См. об этом ниже.} Вечером же в присутствии М. А. Поливановой писатель окончательно отказал Юрьеву в просьбе дать статью для "Русской мысли", заявив: "Вот явится моя речь в газете, ее прочтет гораздо большее число людей, а потом, в августе, выпущу ее в единственном выпуске "Дневника писателя" и пущу номер по двадцати копеек" (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 360; ср.: ЛН, т. 86, стр. 509).
Выехав утром 10 июня из Москвы в Старую Руссу, Достоевский 12 июня пишет отсюда Иславину с просьбой "сохранить листки рукописи <...> и немедленно по напечатании выслать их мне сюда, в Старую Руссу". Смысл этой просьбы поясняет следующее письмо к Иславину от 20 июня, где Достоевский вновь настойчиво требует: "...выслать мне сюда писанные листки моей статьи <...> ибо они нужны мне для отдельного оттиска "Дневника писателя", который намеревался издать к 1-му июля". Аналогичную просьбу Достоевский повторяет в тот же день в письме к M. H. Каткову: "Немедленно по появлении моей статьи в "Моск<овских> в<едомостях>" <...> выслать мне сюда писанные листки моей статьи (рукопись), хотя бы испачканные и разорванные при наборе, ибо они нужны мне для отдельного оттиска "Дневника писателя", который намеревался издать к 1-му июля". И далее: "...если еще несколько дней не получу просимого, то, по обстоятельствам моим и за работами в "Р<усскии> в<естник>, издать "Дневник" будет уже поздно, отчего неминуемо потерплю ущерб".
13 июня Достоевский писал в цитированном выше письме к С. А. Толстой то же самое: "...к 1-му числу июля я издаю "Дневник писателя", то есть единственный No на 1880-й год, в котором и помещу всю мгю речь, уже без выпусков и со строгой корректурой" (в "Московских ведомостях)) речь была напечатана без авторской корректуры).
Здесь же Достоевский писал, что речь его "не простят в разных литературных закоулках и направлениях. Речь моя скоро выйдет (кажется, уже вышла вчера, 12-го, в ("Московских ведомостях"), {Первоначально пушкинская речь (как свидетельствуют пометы Достоевского, сделанные на наборной рукописи) должна была появиться в двух номерах "Московских ведомостей" -- первая половина ее (до слов "Татьяна не могла пойти за Онегиным", стр. 143) -- в No 162 от 13 июня, а продолжение -- в одном из следующих номеров. Но, очевидно, по решению Каткова, она была напечатана 13 июня в одном номере газеты. Передавая наборную рукопись Иславину, Достоевский указал ему те части и отдельные фразы речи, которые были выброшены им во время ее произнесения; некоторые из них были зачеркнуты им самим еще раньше, другие перечеркнуты синим карандашом Иславина (см. стр. 338). С этими сокращениями (без посылки Достоевскому обещанной корректуры) текст речи и был напечатан в газете. Возвращая Достоевскому рукопись пушкинской речи и посылая ему номер "Московских ведомостей", где она была напечатана, К. Иславин 17 июня писал ему: "Михаил Никифорович, просматривая корректуры вашего очерка, стеснялся изменить некоторые, как Вы выражаетесь, "шероховатости слога и липшие фразы", вырвавшиеся у Вас наскоро; он теперь даже жалеет, что не исправил их..." (ЛН, т. 86, стр. 510). Эти слова Иславина, как верно отметил И. Л. Волгин (ВЛ, 1980, No 6, стр. 196),-- еще одно свидетельство критического отношения редактора "Московских ведомостей" к пушкинской речи. По тексту "Московских ведомостей" пушкинская речь сразу же была перепечатана рядом других московских, петербургских и провинциальных периодических изданий ("Современные известия", М., 14 июня, No 162; "Русская газета", М., 14 июня, No 73; "Орловский вестник", 18 июня, No 61; "Харьков", 17 июня, No 631; 18 июня, No 632; "Семейное чтепие", СПб., 22 июня, No 22; 29 июня, No 23, и др. Полный список перепечаток речи Достоевского см.: Достоевская, А. Г., Библиографический указатель, стр. 48--49). Текст, опубликованный в "Московских ведомостях", был положен Достоевским в основу и при перепечатке пушкинской речи в качестве второй главы "Дневника писателя" 1880 г.} и уже начнут те ее критиковать -- особенно в Петербурге. По газетным телеграммам вижу, что в изложении моей речи пропущено буквально все существенное, то есть главные два пункта. 1) Всемирная отзывчивость Пушкина и способность совершенного перевоплощения его в гении чужих наций -- способность небывавшая еще ни у кого из самых великих всемирных поэтов, и во-2-х, то, что способность эта исходит совершенно из нашего народного духа, а стало быть, Пушкин в этом-то и есть наиболее народный поэт. (Как раз накануне моей речи Тургенев даже отнял у Пушкина (в своей публичной речи) значение народного поэта. О такой же великой особенности Пушкина: перевоплощаться в гении чужих наций совершенно никто-то не заметил до сих пор, никто-то не указал на это). Главное же я, в конце речи, дал формулу, слово примирения для всех наших партий и указал исход к новой эре. Вот это-то все и почувствовали, а корреспонденты газет не поняли или не хотели понять". Если в письмах к Иславину, Каткову и С. А. Толстой говорится о намерении издать "Дневник писателя" к 1 июля, причем содержание его к этому времени по плану писателя, по-видимому, должно было ограничиться перепечаткой пушкинской речи (с кратким предисловием к ней), то к началу июля план этот претерпевает изменения. 6 июля 1880 г. Достоевский в очередном письме в редакцию "Русского вестника", адресованном Н. А. Любимову, сообщает о дальнейшем изменении своего плана: "Задержан немного изданием "Дневника" (единственного номера на 1880 год, выйдет в конце июля), в котором воспроизведу мою речь в Общ<естве> люб<ителей> р<оссийской> словесности, с предисловием довольно длинным и, кажется, с послесловием, в которых хочу ответить несколько слов моим милым критикам" {Причины, побудившие отложить издание "Дневника" и сопроводить его ответом критикам пушкинской речи, делают ясными воспоминания жены писателя: "Но прошло дней десять (после возвращения Достоевского из Москвы,-- Ред.), и настроение Федора Михайловича резко изменилось; виною этого были отзывы газет, которые он ежедневно просматривал в читальне минеральных вод. На Федора Михайловича обрушилась целая лавина газетных и журнальных обвинений, опровержений, клевет и даже ругательств. Те представители литературы, которые с таким восторгом прослушали его Пушкинскую речь и были ею поражены до того, что горячо аплодировали чтецу и шли пожать ему руку,-- вдруг как бы опомнились, пришли в себя от постигшего их гипноза и начали бранить речь и унижать ее автора. Когда читаешь тогдашние рецензии на Пушкинскую речь, то приходишь в негодование от той бесцеремонности и наглости, с которою относились к Федору Михайловичу писавшие, забывая, что в своих статьях они унижают человека, обладающего громадным талантом, работающего на избранном поприще тридцать пять лет и заслужившего уважение и любовь многих десятков тысяч русских читателей" (Достоевская, А. Г., Воспоминания, стр. 365--366).} (прежде всего, А. Д. Градовскому). В связи с тем, что план номера подвергся расширению по сравнению с первоначальным замыслом, издание "Дневника" было отложено с начала июля на август.
Более подробный отчет о ходе работы над "Дневником" содержит письме к Е. А. Штакеншнейдер от 17 июля. "Я еще в Москве,-- пишет здесь Достоевский. -- решил, напечатав мою речь в "Моск<овских> ведомостях", сейчас же издать в Петербурге один No "Дневника писателя" -- единственный номер на этот год, а в нем напечатать мою речь и некоторое к ней предисловие, пришедшее мне в голову буквально в ту минуту на эстраде, сейчас после моей речи, когда, вместе с Аксаковым и всеми, Тургенев и Анненков тоже бросились лобызать меня, и, пожимая мне руки, настойчиво говорили мне, что я написал вещь гениальную! Увы, так ли они теперь думают о ней! И вот мысль о том, как они подумают о ней, сейчас как опомнились бы от восторга, и составляет тему моего предисловия. Это предисловие и речь я отправил в Петербург в типографию и уж и корректуру получил, как вдруг и решил написать и еще новую главу в "Дневник", profession de foi, с обращением к Градовскому. Вышло два печатных листа, написал -- всю душу положил и сегодня, всего только сегодня, отослал ее в Москву, в типографию <...> "Дневник" выйдет около 5-го августа...".
Дополнения к этому письму, касающиеся замысла и творческой истории первой и последней глав августовского номера "Дневника", содержат два других письма -- к В. Ф. Пуцыковичу от 18 июля и к К. П. Победоносцеву от 25 июля.
В первом письме говорится: "Здесь (в Старой Руссе,-- Ред.) тотчас же засел за "Карамазовых", написал три листа, {Имеются в виду первые пять глав одиннадцатой книги романа (см. наст. изд., т. XV, стр. 440).} отослал и затем тотчас же, не отдохнув, написал один No "Дневника писателя" (в который войдет моя речь), чтоб издать его отдельно как единственный No в этом году. В нем и ответы критикам, преимущественно Градовскому. Дело уже идет не о самолюбии, а об идее. Новый, неожиданный момент, появившийся в нашем обществе на празднике Пушкина (и после моей речи), они бросились заплевывать и затирать, испугавшись нового настроения в обществе, в высшей степени ретроградного по их понятиям. Надо было восстановить дело, и я написал статью до того ожесточенную, до того разрывающую с ними все связи, что они теперь меня проклянут на семи соборах. Таким образом, в месяц по возвращении из Москвы я написал буквально шесть листов печати".
Аналогичные сведения содержатся в письме к Победоносцеву от 25 июля 1880 г.: "...кроме "Карамазовых" издаю на днях в Петербурге один No "Дневника писателя" -- единственный No на этот год. В нем моя речь в Москве, предисловие к ней, уже в Старой Руссе написанное, и наконец, ответ критикам, главное Градовскому. Но это не ответ критикам, а мое profession de foi на всё будущее. Здесь уже высказываюсь окончательно и непокровенно, вещи называю своими именами. Думаю, что на меня подымут все камения. Не разъясняю Вам далее, выйдет в самом начале августа 5-го числа или даже раньше <...> То, что написано там,-- для меня роковое".
Из приведенных свидетельств видно, что работа над "Дневником писателя" 1880 г., начатая в мае (пушкинская речь), после перерыва, вызванного сначала поездкой в Москву на пушкинские празднества, а затем -- по возвращении в Старую Руссу -- работой над "Братьями Карамазовыми", была продолжена там же во второй половине июня и первой половине июля (до 17). В конце июня и начале июля (до 6) Достоевский реализовал мысль, возникшую еще в Москве, во время чтения речи,-- сопроводить ее предисловием, после чего наборная рукопись первой и второй глав "Дневника" были направлены из Старой Руссы в Петербург. Но к этому времени у Достоевского уже возник план продолжения -- ответа критикам пушкинской речи, который составил третью главу. Решающую роль для рождения ее замысла сыграло появление названной выше статьи Градовского "Мечта и действительность". Начатая под свежим впечатлением статьи Градовского, в качестве полемической отповеди ему и другим оппонентам Достоевского, третья глава писалась, по-видимому, без перерыва, с огромным подъемом и увлечением и была закончена 17 июля 1880 г., после чего переписанные А. Г. Достоевской с ее стенограммы начисто последние листы "Дневника" также ушли в типографию.
Для верного истолкования и оценки вступительной, первой главы "Дневника писателя" за 1880 г. важно учитывать, что эта глава, так же как и заключительная, третья глава "Дневника", писалась не одновременно с пушкинской речью, но, как и статьи многочисленных критиков и оппонентов Достоевского, "на другой день" после пушкинского праздника, т. е. тогда, когда писатель не мог не сознавать, что речь его не только не содействовала тому примирению противоположных политических группировок и направлений, к которому Достоевский в ней призывал, но способствовала еще более открытому и резкому их размежеванию. Не случайно поэтому многие идеи пушкинской речи подверглись в предпосланном ей в "Дневнике писателя" "Объяснительном слове" довольно существенной полемической переакцентировке.
В пушкинской речи Достоевский не только придал широкий символический смысл образу "исторического русского скитальца", угаданного Пушкиным и продолжавшего оставаться, по оценке Достоевского, центральной фигурой русской жизни на протяжении всего XIX в., но и отнесся к нему, при всех сделанных им оговорках, с несомненным уважением и сочувствием. В "Объяснительном слове" же возвеличенный в речи, ищущий и мятежный герой русской литературы характеризуется писателем как "отрицательный тип наш, <...> в родную почву и в родные силы ее не верующий...", тип, являющийся продуктом "оторванного от почвы" общества, "возвысившегося над народом" (стр. 129). В связи с этим Печорины, Рудины и Лаврецкие оказываются неожиданно объединенными в одном историческом ряду с Чичиковыми. "Отрицательному типу" "человека беспокоящегося и не примиряющегося" Достоевский противопоставляет "типы положительной красоты человека русского и души его", найденные Пушкиным в народной жизни, которую Достоевский резко противополагает всей "нынешней цивилизации" и "европейскому" образованию (стр. 130). "Наша нищая, неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек",-- формулирует Достоевский свой основной общественно-политической тезис, отделяя основную массу русской не только либеральной, но и демократической интеллигенции от народа (стр. 132).
Но если русская интеллигенция в массе своей, по словам писателя, чужда и враждебна народу и видит в нем всего лишь "косную массу", "которую всю надо пересоздать и переделать" (стр. 134), то в первую очередь Достоевский должен был бы, оставаясь последовательным, адресовать сходный упрек русскому самодержавию. Между тем, упрекая "высший слой" русского общества в отрыве от почвы, Достоевский парадоксальным образом отделяет от этого высшего слоя те общественные институты, которые были созданы первым русским помещиком и одновременно первым русским "западником" (в понимании Достоевского) -- Петром I, т. е. самодержавную государственность и послепетровскую русскую церковь. И самодержавие и православная церковь оказываются в представлении Достоевского воплощением не идей и духа Петра, но противопоставленными последним.
Таким образом, демократическая обращенность к народу, вера в его историческую самостоятельность и великое будущее оказываются в "Дневнике" 1880 г., как и в "Дневнике" прошлых лет, противоречиво слитыми с глубоко реакционным представлением Достоевского о том, что самодержавие и церковь в России его эпохи, в отличие от Западной Европы, являлись не органами господства "высшего слоя", но были институтами народными по своему духу и характеру, институтами, способными успешно противостоять грозящей России опасности развития по буржуазному, "европейскому" пути, на который ее толкает "западническая" -- и либеральная, и демократическая -- интеллигенция.
Ложная и реакционная мысль о том, что самодержавие и православие более "народны", чем идеалы передовой дворянской и демократической интеллигенции, разворачивается Достоевским в третьей главе "Дневника" в полемике с Градовским. Достоевский беспощадно критикует в этой заключительной главе "Дневника" за 1880 г. куцые либеральные идеалы Градовского и любых подобных ему представителей "профессорской", либерально-буржуазной мысли 70--80-х гг., с подлинно плебейской ненавистью он обрушивается на всех тех, кто снисходительно, "сверху вниз", смотрит на простой, "черный" народ. Такой барский взгляд на народ был -- в полемическом пылу утверждает он -- в известной мере свойствен порой и людям, превосходившим неизмеримо Градовского, каковы были, по оценке Достоевского, русские "люди 40-х годов" из круга Герцена и Огарева. Писатель подчеркивает также, что объяснять историческую необходимость появления типа "русского скитальца" одними задачами борьбы с крепостным правом, с Держимордами и Сквозниками-Дмухановскими недостаточно. Ибо перед Россией и человечеством стоит задача полного, радикального изменения всего существующего строя жизни, уничтожения не только крепостнических, но и тех "цивилизованных", "европейских" форм неравенства и угнетения, классово-антагонистической природы которых не видят Градовский и другие буржуазные прогрессисты. Поэтому Достоевский прав и тогда, когда он утверждает, что для создания грядущей "мировой гармонии" необходим переворот в существующей системе как общественных, так и нравственных представлений и ценностей. И в то же время, доказывая, что общественные и нравственные вопросы неотделимы друг от друга, Достоевский, не замечая этого, на деле тут же отрывает нравственные идеалы от общественных, приписывая самодержавию и православию значение внеисторических нравственных ценностей, адекватно выражающих исконные и вечные идеалы народной России, противостоящие в глазах Достоевского-публициста "западному", холодному и рационалистическому идеалу общественного "муравейника", лишенного внутреннего человеческого тепла и объединяющего духовно-нравственного начала.
Как и для пушкинской речи, до нас дошли рукописные материалы, документирующие все основные стадии работы Достоевского над первой и третьей главами "Дневника",-- первоначальный черновой автограф с набросками к главе третьей, черновой автограф завершенного связного текста первой и третьей глав, переписанные со стенограммы рукою А. Г. Достоевской их наборные рукописи со вставками и исправлениями рукою писателя и правленная им корректура первой главы (ср. стр. 347). Свод вариантов всех этих рукописных материалов см.: стр. 273--348.
Печатался августовский выпуск "Дневника писателя" на 1880 г. в Петербурге, в типографии братьев Пантелеевых. Цензурное разрешение -- 1 августа 1880 г. Относительно размеров тиража этого выпуска мемуаристы в своих показаниях расходятся. А. Г. Достоевская сообщает: "Для издания этого номера мне пришлось поехать на три дня в столицу. "Дневник" со статьею "Пушкин" и отповедью Градовскому имел колоссальный успех, и шесть тысяч экземпляров были распроданы еще при мне, так что мне пришлось заказать второе издание этого номера уже в большем количестве, и оно тоже все было раскуплено осенью" (Достоевская, А. Г., Воспоминания, стр. 367). Иные (более точные) данные приводит Страхов: "Один номер ("Дневника",-- Ред.), выпущенный в 1880 году (август) и содержащий в себе речь о Пушкине, был напечатан в 4000 экземплярах и разошелся в несколько дней. Было сделано новое издание в 2000 экз<емпляров> и разошлось без остатка" (Биография, стр. 300). Эти данные Страхов подтверждает размерами выручки за проданные экземпляры "Дневника" 1880 г. (там же, стр. 303). Второе издание было сделано с того же набора, что и первое, с исправлением опечаток (цензурное разрешение -- 5 сентября). После этого Достоевский к тексту "Дневника" и пушкинской речи не возвращался.
8
Выше уже говорилось, что, возбудившая энтузиазм в момент ее произнесения, пушкинская речь уже "на следующий день" вызвала острую и непримиримую общественно-политическую и литературную полемику. Причем в той напряженной, кризисной обстановке, которую самодержавие в России переживало во второй половине 1880 г., на главное место при обсуждении пушкинской речи в тогдашней периодической печати естественно и закономерно выдвинулись не взгляды Достоевского на Пушкина и на историческую миссию послепушкинской русской литературы, но более широкие -- общественно-политические и нравственные аспекты его речи. Иллюзорно-утопический призыв писателя к "смирению" и к объединению противоположных общественных сил и группировок -- правительства и общества, славянофилов и западников, революционеров и мыслящих представителей дворянства -- в общей "работе на родной ниве" не мог встретить полной поддержки ни у одного из реальных направлений общественно-политической мысли русского общества 1880-х гг.
Наиболее показательными для отношения к пушкинской речи различных общественных группировок явились ответные выступления на нее либеральных профессоров А. Д. Градовского и К. Д. Кавелина, а также Гл. И. Успенского и Н. К. Михайловского в демократических "Отечественных записках" и, наконец, язвительная критика пушкинской речи К. Н. Леонтьевым, отразившая реакцию на нее консервативных кругов.
Градовский, а позднее и Кавелин справедливо утверждали в своих статьях о пушкинской речи, что общественность и нравственность неотделимы друг от друга и что бунт "русского скитальца" был направлен, прежде всего, против самодержавия, против господства крепостников и Держиморд. Но оба они остались при этом глухи к мощному стихийно-демократическому пафосу речи Достоевского, выразившемуся в высокой оценке народных идеалов и традиций, значения их для мыслящей интеллигенции, к утверждению писателем общественного и нравственного максимализма как непреходящей, идеальной нормы, освещающей человечеству путь к будущему единению и братству народов. Провозглашенным Достоевским "всеотзывчивости" и "всемирности" русской культуры, его вере в будущее единение народов либералы Градовский и Кавелин противопоставили программу развития России по пути мирных, "западных", конституционно-буржуазных политических преобразований.
В отличие от Градовского и Кавелина публицисты "Отечественных записок" Глеб Успенский и Н. К. Михайловский справедливо указали на непримиримое глубочайшее противоречие между высокой оценкой Достоевским образа "русского скитальца" с его беспокойным исканием общего, "всемирного" счастья всех людей и призывом Достоевского к смирению, к отказу от идеалов революционной борьбы. К. Н. Леонтьев же, выразивший идеи церковников и защитников официальной государственности, признал, напротив, греховной уже самую веру Достоевского в возможность достижения на земле будущей "мировой-гармонии", ибо, по учению церкви, подлинное блаженство для людей возможно лишь в потустороннем мире, на небе, а не на земле. Вера в достижение "мировой гармонии" и земного счастья людей глубоко антицерковна по своему смыслу, утверждал Леонтьев, а потому христианство автора пушкинской речи и "Братьев Карамазовых", как и Толстого, на деле гораздо ближе к социалистическим учениям, чем к ортодоксальному церковному православию и учению отцов церкви, на которое последнее опирается. Эти три основные направления, определившиеся в ходе дискуссии о пушкинской речи, позволяют современному читателю осмыслить общую -- пеструю и неоднородную картину ее общественного восприятия современниками, обсуждения тогдашними читателями и критикой.
Первые печатные отклики на речь о Пушкине были выдержаны в восторженных тонах. Так, газета "Неделя" писала: "Достоевский произнес такую речь, какой мы не слыхивали. Если хотите, она была тоже на тему о примирении -- примирении между славянофилами и западниками во имя русского народа, носящего в себе идеал "всечеловека"" ("Неделя", 1880, 15 июня. No 24, стр. 776). "Это была молния, прорезавшая небо,-- писала в передовой статье другая газета -- "Современные известия" (1880, 9 июня, No 157). -- Никогда с такой силой не анализирован был наш великий поэт...". "Начатая довольно тихо, она (речь,-- Ред.) по мере развития ее все росла, крепчала и точно громом божиим в последнем возгласе оратора прогремела! Прежде аплодисментов ее сопровождали слезы и истерики. Да, светло, хорошо было! И откуда у этого маленького ростом человека взялись такие могучие, чудные звуки! Гений своими крылами осенил",-- говорилось в статье "Русской газеты" (1880, 12 июня, No 72) "Отблески "Пушкинских дней". Впечатление речи Достоевского".
Я. Полонский посвятил пушкинской речи стихотворение:
Смятенный, я тебе внимал,
И плакал мой восторг, и весь я трепетал,
Когда ты праздник наш венчал
Своею речью величавой,
И нам сиял народной славой
Тобою вызванный из мрака идеал,
Когда ты ключ любви Христовой превращал
В ключ вдохновляющей свободы...
( КА, 1922, т. 1, стр. 368--369; Из архива Достоевского. Письма русских писателей. М.--Пг., 1923, стр. 81).
С отрицательными отзывами выступили из газет в первые дни лишь "Молва" и "Страна". "Молва", основываясь на сокращенной телеграфной передаче текста пушкинской речи, писала следующее: "Все это очень заносчиво и потому фальшиво. Что это за выделение России в какую-то мировую особь <...> Мы то же, что и другие. Будем воспитывать в себе всечеловеческие идеалы, будем стремиться к общему сближению и умиротворению, будем трудиться наравне с другими и будем радоваться, если господь поможет нам не отставать от других и идти на одном уровне с другими по пути общечеловеческого развития и совершенствования" ("Молва", 1880, 10 июня, No 158). А спустя четыре дня после опубликования "Речи" в "Московских ведомостях" та же "Молва" оценила ее так: "Несомненно,-- писал И. Ф. Василевский (Буква),-- что Достоевский электризировал всех -- именно электризировал. Речь его, появившись в печати, потеряла 9/10 своего обаяния. Тут уже наступила очередь критики, логики, взвешиваний и спокойных подстрочных примечаний, а там было только увлечение, увлечение и увлечение. Там была -- воспользуюсь удачно сделанным сравнением -- "молния, прорезавшая небо"" (Буква. Пушкинская неделя в Москве. -- "Молва", 1880, 14 июня, No 162).
Мысль о том, что успех речи связан с ее эмоциональным воздействием, содержание же ее вызывает бурные возражения,-- становится постепенно все более распространенной: "Каждый, кто слышал или читал г-на Достоевского, знает, как трудно не подчиниться ему в то время, как он говорит или пока внимание читателя приковано к страницам его произведений,-- пишет А. Градовский. -- Только потом возникают в уме читателя разные сомнения" (А. Градовский. Мечты и действительность. -- Г, 1880, 25 июня. No 174). "Каждый, надо думать, понимал по-своему слова Достоевского и. аплодируя ему, аплодировал самому себе, своему собственному взгляду, который, думалось ему, вот, мол, хотел выразить Достоевский",-- писал журнал "Древняя и новая Россия" (1880, No 6, стр. XVIII), и продолжал: "Можно было соглашаться или не соглашаться с темп или другими взглядами Ф. M. Достоевского, быть довольным или недовольным некоторыми местами речи его, но что никто не в силах был не поддаться неотразимому обаянию в момент самого ее произнесения -- факт, единогласно засвидетельствованный всеми, кто ее слышал" (там же, стр. XX).
Основной спор сразу же после публикации речи разворачивается вокруг слов Достоевского о "смирении перед народной правдой". ""Молва",-- писала газета "Русский курьер" в передовой от 18 июня,-- <...> первая признала, что исповедуемая г-ном Достоевским всечеловечность может сопровождаться "застоем внутренней жизни, самым унизительным положением в нравственном, умственном и литературном отношениях". Русская интеллигенция прежде всего должна завоевать себе в государстве ту независимость и влияние, какими она пользуется на Западе. Если гордый интеллигентный человек должен смириться перед народною правдою, то и смиренный народ должен подняться до понимания хотя бы Пушкина" (РК, 1880, 18 июня, No 163).
"Да, г-н Достоевский объявился ревностным, вдохновенным проповедником славянофильства,-- и, без сомнения, его чтение не выдержит строгой критики",-- заявлял Вл. Михневнч в еженедельнике "Живописное обозрение" (1880, 28 июня, No 26, стр. 494).
Наибольшее внимание Достоевского привлекла к себе, как мы уже знаем, статья либерального профессора и публициста А. Д. Градовского, опубликованная в "Голосе" (1880, 25 июня, No 174), ответом на которую явилась третья глава "Дневника" за 1880 г.
"Никому, быть может, не удавалось проникнуть так глубоко в суть пушкинской поэзии, как Ф. М. Достоевскому,-- так начинает эту статью Градовский,-- но он не дал <...> типам (пушкинской поэзии,-- Ред.) полного объяснения именно потому, что связал их не со всем последующим движением литературы, а исключительно со своим мировоззрением, представляющим много слабых сторон <...> остается объяснить, откуда взялись эти "скитальцы", эти мученики, оторванные от народа? <...> Отчего просвещенная часть русского общества относилась отрицательно к явлениям русской жизни и, поэтому, выработала из себя отрицательные типы "скитальцев"? <...> Пушкин, действительно, изобразил первых русских скитальцев, но по свойству своего светлого дарования не воспроизвел тот мрачный мир, который они отрицали. Это сделал Гоголь -- великая оборотная сторона Пушкина. Он поведал миру, отчего бежал к цыганам Алеко, отчего скучал Онегин, отчего народились "лишние люди", увековеченные Тургеневым. Коробочка, Собакевич, Сквозняки-Дмухановские, Держиморды, Тяпкины-Ляпкины -- вот теневая сторона Алеко, Бельтова, Рудина и многих других. Это фон, без которого непонятны фигуры последних". {Ср. противоположное мнение славянофила И. С. Аксакова: "Можно, конечно, многое сказать о бродяжничестве на Руси; это самый народный тип, некогда меня пленивший, но всего менее может быть он истолкован отсутствием политической свободы и присутствием Держиморд..." (письмо О. Ф. Миллеру от 14 июля 1880 г. -- ЛН, т. 86, стр. 512). Следует заметить, что сходная мысль была высказана на Пушкинском празднике А. А. Потехиным, выступавшим 8 июня вслед за Достоевским: "Многие застарелые общественные язвы требовали или лечения, или хирургического ножа. Этот анализ впервые начал другой современный Пушкину гений -- Гоголь" (см.: "Берег", 1880, 10 июня, No 77).}
Градовский продолжает: "Итак, нам представляется, прежде всего, недосказанным, что "скитальцы" отрешились от самого существа русского народа, что они перестали быть русскими людьми <...> Тем менее вправе мы определить их как "гордых" людей и видеть источник их отчуждения в этом сатанинском грехе <...> Не решен вопрос, чем гордились "скитальцы"; остается без ответа и другой -- пред чем следует "смириться"...".
"Личная и общественная нравственность не одно и то же,-- заявлял далее Градовский. -- Улучшение людей в смысле общественном не может быть произведено только "работой над собой" и "смирением себя". Работать над собой можно и в пустыне, и на необитаемом острове. Но как существа общественные, люди развиваются и улучшаются в работе друг подле друга, друг для друга и друг с другом. Нот почему в весьма великой степени общественное совершенство людей зависит от совершенства общественных учреждений, воспитывающих в человеке если не христианские, то гражданские доблести <...> Правильнее было бы сказать и современным "скитальцам" и "народу": смиритесь пред требованиями той общечеловеческой гражданственности, к которой мы, слава богу, приблизились благодаря реформам Петра. Впитайте в себя все, что произвели лучшего народы -- учители ваши. Тогда, переработав в себе всю эту умственную и нравственную пищу, вы сумеете проявить и всю силу вашего национального гения <...> А тут не сделавшись как следует народностью, мечтать о всечеловеческой роли! Не рано ли?.." ( Г, 1880, 25 июня, No 174). {Защищая Достоевского, молодой И. П. Павлов писал в сентябре 1880 г. невесте С. В. Карчевской: "Что мне все Градовские (А. Д.) и им подобные с их интеллигентным кланом. Народа они сами не видали, с ним не жили душой, видят его только внешность <...> Они говорят, как слепые о цветах, носясь со своими кабинетными теориями. Не то Достоевский. Человек с душой, которой дано вмещать души других <...> не барин и не теоретик, а действительно на равной ноге в тюрьме, как преступник, стоял с народом. Его слово, его ощущения -- факт" (И. П. Павлов. Письма к невесте. -- "Москва", 1959, No 10, стр. 155).}
С отповедью Градовскому выступила поддержавшая Достоевского газета А. С. Суворина "Новое время": "Почтенный профессор,-- писала она в статье "Профессор Градовский и Достоевский",-- решил идти путем "придирок" <...> Познать самого себя значит познать очень многое, познать человека и его лучшие стремления. Но г-ну Градовскому нужно это для повторения либеральных истин, которых Достоевский не касался, ибо они выходят сами собой из его речи, а г-н Градовскии не может не повторять их, ибо у него за душой ничего нет" (НВр, 1880, 26 июня, No 1553). На следующий день газета вновь выступила со статьей, направленной не только против статьи Градовского, но и против статей Гл. И. Успенского (см. о них далее; ср.: В. Буренин. Литературные очерки. -- НВр, 1880, 27 июня, No 1554).
Заслуживают упоминания два отзыва ежедневной печати, по тону и содержанию близкие статье Градовского: "Почему стремление к "всечеловечности" и к "великой гармонии" есть и должно быть отличительным свойством русской народности -- этого мы не можем понять. Мысль о братстве всех людей не есть и не может быть достоянием одного народа уже просто потому, что если бы другие народы не могли проникнуться ею, то она сама оказалась бы совершенно бесполезной <...> Заметим еще г-ну Достоевскому, что мысль его даже не оригинальна: раньше его немецкие писатели старались усвоить германскому национальному гению идеал общечеловечности и стремления к общему братству, истекающего из лучшего знания немцами особенностей других народов. Что же нам, спорить с немцами, что мы -- настоящие всечеловеки, а не они?" ("Страна", 1880, 11 июня, No 46). Еще более резко возражал Достоевскому журнал "Слово": "Г-н Достоевский <...> учит русское общество думать о других народах, как думали наши помещики о своих крестьянах" ("Слово", 1880, No 6, стр. 159).
Критикам речи отвечала "Петербургская газета": "Юридически, статистически и даже канцелярским способом вы ни за что не докажете, что французы, итальянцы, испанцы и т. д. более носят рогов сравнительно с русским, но художник-романист и художник-критик не обязаны руководствоваться этими способами доказательств. Нужны другие органы восприимчивости кроме раздвоенных копыт, чтобы понимать, что Татьяна Ларина немыслима, невозможна ни в какой другой среде, как в русской патриархальной среде" (Оса. <И. А. Баталин.> Ежедневная беседа. -- ПГ, 1880, 17 июня, No 116).
Вслед за газетами с откликами на пушкинскую речь выступили толстые журналы. Своего рода резюме оценок ее либеральными газетами явилась заметка в "Вестнике Европы". "Она (речь,-- Ред.) имела свой успех; сказанная в известном стиле талантливого писателя, она подействовала -- без сомнения, в значительной степени потому, что сказана была перед аудиторией, уже приготовленной к крайнему увлечению: несколько дней, проведенных в непрекращающемся ряду сильных впечатлений, сообщили этой аудитории почти нервическое возбуждение -- по степени этого возбуждения ей требовалось все больше увлекающих и обольстительных слов. Их предложил г-н Достоевский. Не будем передавать содержания его речи <...> В ее содержании не было особенно нового; такие мысли высказывались издавна в славянофильской школе; {И. С. Аксаков писал О. Ф. Миллеру 17 августа 1880 г.: "Мысли, в ней (речи,-- Ред.) заключающиеся, не новы ни для кого из славянофилов") (ЛН, т. 86, стр. 515).} и г-н Достоевский только применил их к Пушкину, сделав его поэзию предвещанием. Это -- темы Хомякова, Языкова, Тютчева. Мы не поклонники ни такой поэзии, ни таких теорий <...> Нам говорят о всечеловечности или всечеловечестве русского народа, но -- выделяя пример "всесветной (поэтической) отзывчивости" Пушкина как пример исключительного, единственного в своем роде писателя -- не была ли наша "всечеловечность" просто признаком известной исторической ступени развития, стремлением усвоить сделанные ранее другими приобретения; наклонность вживаться в умственную жизнь Европы не была ли следствием умственной бедности нашего собственного быта, бедности, которую столько могущественных причин производили и поддерживали <...> "Врачу, исцелися сам",-- могут нам сказать, и с полным правом, в ответ на наши самонадеянные порывы исцелить Европу и человечество. "Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом",-- воскликнул в минуту встречи с нашей владычествующей действительностью Пушкин, который не был вообще фантазером. Трудно было бы г-ну Достоевскому комментировать это восклицание поэта, по-видимому, не разделяющего его мнения об удобстве быть "всечеловеком". Но дело в том, что речь г-на Достоевского была построена на фальши -- на фальши, крайне приятной только для раздраженного самолюбия" (ВЕ, 1880, No 7, стр. XXXI--XXXIII).
"Вестнику Европы" вновь возражал Буренин: "На его знамени написано крупными литерами: "...европейская умеренность, аккуратность и либерализм" <...> Кажется, слово г-на Достоевского было подвигом <...> возбуждения в обществе интереса к народу. Но вот подите же, для формального либерализма такие одушевленные слова кажутся вредной фальшью, требующей вмешательства доктринерской полиции". Буренин пытался объяснить причины глубокого взаимного непонимания друг друга журналистами разных направлений: "В нашу журналистику въелись формальные тенденции, мешающие познать своих и ставящие на первом плане только одно: мундирный либерализм" (В. Буренин. Литературные очерки. -- НВр, 1880, 4 июля, No 1561).
Орган русской демократической печати "Отечественные записки" напечатал в июньском номере очерк Г. И. Успенского "Пушкинский праздник (Письмо из Москвы)". В нем, еще до появления речи Достоевского в печати, под свежим впечатлением от нее, Успенский писал: "Он (Достоевский,-- Ред.) нашел возможным, так сказать, привести Пушкина в этот зал и устами его объяснить обществу, собравшемуся здесь, кое-что в теперешнем его положении, в теперешней заботе, в теперешней тоске. До г-на Достоевского этого никто не делал, и вот главная причина необыкновенного успеха его речи <...> Как же было не приветствовать г-на Достоевского, который в первый раз, в течение трех десятков лет с глубочайшею (как кажется) искренностью решился сказать всем исстрадавшимся за эти трудные годы -- "Ваше неуменье успокоиться в личном счастье, ваше горе и тоска о несчастье других, и, следовательно, ваша работа, как бы несовершенна она ни была, на пользу всеобщего благополучия -- есть предопределенная всей нашей природой задача, задача, лежащая в сокровеннейших свойствах нашей национальности " (ОЗ, 1880, No 6, стр. 186, 190). {См. также: Успенский, т. VI, стр. 422, 424, 427.} Успенский оговаривался, однако, уже в то время: "...нет ничего невероятного, что речь его (Достоевского,-- Ред.), появясь в печати и внимательно прочтенная, произведет совсем другое впечатление" -- и отмечал противоречивость позиции Достоевского, многие досадные оговорки которого "как бы прошли мимо ушей" его слушателей, зачарованных общим ее пафосом (там же, стр. 190).
Опасения писателя-демократа подтвердились. Прочтя в "Московских ведомостях" речь Достоевского, Успенский сопроводил свой очерк post scriptum'ом, получившим позднее подзаголовок "На другой день". В этом post scriptum'е он писал: "...г-н Достоевский к всеевропейскому, всечеловеческому смыслу русского скитальчества и проч. ухитрился присовокупить множество соображений, уже не всечеловеческого, а всезаячьего свойства. Эти неподходящие черты он разбросал по всей речи, где по словечку, где целыми фразами, и всегда вблизи с разговором о всечеловечности <...> Тут оказалось, как-то незаметно для читателя, что Алеко, который, как известно, тип вполне народный, изгоняется народом именно потому, что ненароден <...> Как-то оказывается, что все эти скитальчески-человеческие народные черты -- черты отрицательные <...> "всечеловек" превращается в "былинку, носимую ветром", в человека-фантазера без почвы... "Смирись! -- вопиет грозный глас,-- счастие за морями!" Что же это такое? Что же остается от всемирного журавля? Остается Татьяна, ключ к разгадке всего этого "фантастического делания" <...> Она потому пророчество, что, прогнавши от себя всечеловека, потому что он без почвы (хотя ему и нельзя взять дешевле), предает себя на съедение старцу-генералу (ибо не может основать личного счастия на несчастии другого), хотя в то же время любит скитальца <...> Итак, вот к какой проповеди тупого, подневольного, грубого жертвоприношения привело автора обилие заячьих идей. Нет ни малейшего сомнения в том, что девицы, подносившие г-ну Достоевскому венок, подносили ему его не в благодарность за совет посвящать свою жизнь ухаживанию за старыми, насильно навязанными мужьями <...> Очевидно, что тут кто-нибудь ошибся" (ОЗ, 1880, No 6, стр. 194--196). {См. также: Успенский, т. VI, стр. 427--430.}
M. E. Салтыков-Щедрин как редактор "Отечественных записок" не был вполне удовлетворен корреспонденциями Успенского. В письме к Н. К. Михайловскому от 27 июня 1880 г. Щедрин просил его ознакомиться с речами Тургенева и Достоевского и критически отозваться о них в журнале. "Пушкинский праздник,-- писал Щедрин А. Н. Островскому,-- произвел во мне некоторое недоумение. По-видимому, умный Тургенев и безумный Достоевский сумели похитить у Пушкина праздник в свою пользу <...> Достоевский всех проходящих спрашивает: а видели вы, как они целовали у меня руки" (Салтыков-Щедрин, т. 19, кн. 1, стр. 157). Недовольный "необыкновенно легкомысленной и противоречивой" корреспонденцией Успенского, не сумевшего понять, что Достоевский и Тургенев "надувают публику и эскамотируют Пушкинский праздник в свою пользу" (там же, стр. 159). Щедрин просил Михайловского выразить эту оценку речи Достоевского в журнале более прямо и недвусмысленно. В "Литературных записках" Михайловский исполнил пожелание Щедрина. Он заметил здесь, развивая мысль сатирика, что Достоевский болен не Пушкиным, а "самим собою". О статьях же Успенского "Пушкинский праздник" и "Секрет" Михайловский писал: "Увлеченный общим настроением минуты, г-н Г. У<спенский> подслушал в речи Достоевского то самое, что ему подсказало его собственное сердце, и только затем, посмотрев на дело "с холодным вниманьем рассудка", разобрал, что речь эта есть пустая и не совсем умная шутка". "Впрочем,-- утверждал далее Михайловский,-- характеристика Г. У<спенского> вышла замечательно удачная, даже помимо воли автора <...> Он (Достоевский,-- Ред.) ведь на то и бил, чтобы раздать всем сестрам по серьгам с фальшивыми камнями, да потом все серьги опять обобрать и к себе в карман положить, подменив крашеные стеклышки своих сережек чистыми алмазами и жемчугами искреннего увлечения толпы" (H. M. Литературные заметки. -- ОЗ, 1880, No 7, стр. 132, 133).
В том же -- июльском -- номере "Отечественных записок" появился еще один очерк Г. И. Успенского, посвященный пушкинской речи, позднее получивший название "Секрет", {См.: Успенский, т. VI, стр. 431--445, 586--588.} тогда же шедший первым в серии "На родной ниве", печатавшейся до конца года. Отправной точкой для его создания явилась статья Буренина в "Новом времени" от 27 июня (см. выше, стр. 478). Буренин обвинял Успенского в "передержках" и "фальсификации". "Очевидно,-- отвечал Успенский,-- что мы оба слышим в речи г-на Достоевского разное, каждый свое: я говорю про Фому, а г-н Буренин про Ерему и бранится еще нехорошими словами. Бранится, а аппетиту настоящего, чтобы, например, икру прокусить насквозь,-- этого нет, не чувствует. И рад бы, да г-н Достоевский напутал" (ОЗ, 1880, No 7, стр. 113--114). И утверждал: "...я додумался кой до чего и, как кажется, понял, отчего <...> я не чувствую обиды и отчего г-н Буренин ругал меня без аппетита. Виноват оказался все тот же известный русский писатель Ф. М. Достоевский, автор знаменитой речи. Желая всех силою своего слова покорить, всем понравиться и быть приветствованным всеми, г-н Достоевский соединил в своей речи вещи совершенно несоединимые..." (там же, стр. 107--108).
Далее Успенский описывает следующую сцену: на квартиру Достоевского приходят самые разные люди -- от племянницы состарившейся Татьяны Лариной (и самой Татьяны, и ее мужа) до И. С. Аксакова и некоего безымянного социалиста. Все благодарят писателя, и всем он несколько смущенно отвечает, что "там в середине есть одно место" (там же, стр. 110--112). Это место, этот "секрет" -- слова "смиренно потрудись на родной ниве". "Вот это-то слово "нива" и есть, по нашему мнению, корень зла",-- пишет Успенский (там же, стр. 114). И он продолжает: "Те, которые, не вникая в сущность речи, просто довольствовались смирением Татьяны, смирением букашки, проткнутой булавкой и до конца жизни безропотно шевелящей лапками,-- были, разумеется, очень довольны тем, что от этих булавок и букашек со временем произойдет нечто всемирно замечательное. Ни о ниве, ни о работе на ней -- такого рода господа, конечно, не думали <...> Но те, кто "ниву", заменили "делом" -- те невольно, но неминуемо должны были искать в речи г-на Достоевского и определений самого дела народного... В смысле этого определения также слушатели должны были обращать особенное внимание <...> на те места <...>, где говорится о всечеловеческих страданиях, о том, что сердце русское наиболее к ним восприимчиво <...> В такого рода неправильном толковании наиболее торжественных мест речи г-на Достоевского, конечно, виновато самовольство его слушателей, подставивших на место умилительного слова "нива" довольно грубоватое слово "дело"" (там же, стр. 115). Конечный вывод Успенского: "...не следует ли из этого, что прежде, нежели <...> рекомендовать смирение как наилучшее средство для этого труда, заняться с возможною внимательностью изучением самой нивы и положения, в котором она находится, так как, очевидно, только это изучение "определит и "дело", в котором она нуждается, и способы, которые могут помочь его сделать. А прорицать можно и после" (там же, стр. 121). {См. об отношении Г. И. Успенского к пушкинской речи также: В. А. Туниманов. Достоевский и Глеб Успенский. -- В кн.: Материалы и исследования, т. I, стр. 30--57.}
С "Отечественными записками" вступила в спор газета "Новороссийский телеграф". Ее не удовлетворяло слишком "узкое" будто бы определение народа, которое приводил журнал (см.: Z. Журнальные заметки. -- "Новороссийский телеграф", 1880, 13 августа, No 1652). Но другие демократические органы печати поддержали "Отечественные записки". Так, народнический журнал "Русское богатство" писал: "Теперь, когда речь г-на Достоевского появилась в печати, мы сознаем, что успех ее в значительной мере и обуславливается градом аплодисментов, заглушавших то один, то другой конец мысли, почему-либо симпатичной обществу... но без конца" (Очевидец <О. А. Боровитинова?>. Еще несколько слов о пушкинском празднике. -- РБ, 1880, No 7, стр. 47).
Мягче выступил журнал "Дело": "Вообще г-н Достоевский мастер действовать на нервы,-- писал О. П. в статье "Пушкинский юбилей и речь г-на Достоевского". -- Высказанное им в своей речи по поводу Пушкина profession-de foi не новость. Он не раз его высказывал в своих произведениях устами тех или иных героев. Это -- какое-то туманно-неопределенное искание "правды", проповедь любви с оттенком мистицизма и некоторым запахом; постного масла <...> в первый раз, по крайней мере, в течение последних лет вы слышите, что за русскими "скитальцами" последнего времени хоть признано право страдания {Намек на революционную эмиграцию, с которой был связан журнал.} <...> Так, вероятно, поняла это место и та молодежь, которая сделала овацию г-ну Достоевскому, и так хотелось бы понять и нам". О. П. связывает причины "неудачи" Достоевского с его "мистицизмом": "Нашего романиста трудно понять, потому что у него мистицизм затемняет и те проблески истины, которые порой являются, хотя и в фантастическом виде. И вот почему речь его, производившая потрясающее впечатление на слушателей, в чтении производит далеко не то впечатление, несмотря на талантливость. Вот почему она даже пришлась по плечу "Московским ведомостям", где она напечатана, и может вызывать, с одной стороны, венки со стороны молодежи, а с другой -- одобрение "Нового времени"" ( Д, 1880, No 7, стр. 116, 118, 120).
Примечательно, что славянофил А. И. Кошелев, в отличив от И. С. Аксакова, хотя и мягко, но достаточно решительно отклонил многие из основных положений речи Достоевского. Как мы теперь знаем, публикации статьи Кошелева в "Русской мысли" предшествовали следующие события: 17 августа Аксаков писал О. Ф. Миллеру: "Вышла августовская книжка "Русской мысли". Очень рад, что там нет статей против Достоевского. А должны были быть. Кошелев приезжал сюда на один день и сказал мне, что он послал свою статью Юрьеву, который также пишет статью. Может быть, Кошелев устыдился после сильных моих слов и отменил помещение статейки" (ЛН, т. 86, стр. 515). Миллер написал после этого о речи Достоевского свою статью и отправил ее Юрьеву, который в сентябре 1880 г. отвечал, что "статья Кошелева ни в каком противоречии с вашей не состоит". Но работа Миллера (вероятно, после существенных переделок) появилась лишь в декабрьской книжке "Русской мысли", а октябрьский номер журнала вышел со статьей Кошелева, где говорится: "Нельзя без особенно глубокого, сердечного сочувствия прослушать или прочесть прекрасную статью Ф. М. Достоевского о нашем бессмертном Пушкине <...> Он называет Пушкина пророком к даже по преимуществу таковым. Мы думаем, что всякий гениальный поэт и даже гениальный человек вообще -- более или менее пророк <...> Вполне согласны, что Пушкин народный поэт и, прибавим,-- первой степени, но что отзывчивость вообще составляет главнейшую способность нашей народности -- это, кажется нам, неверно; и мы глубоко убеждены, что не это свойство утвердило за Пушкиным достоинство народного поэта <...> Не могу также согласиться со следующим мнением г-на Достоевского: "Что такое сила духа русской народности, как не стремление ее, в конечных целях своих, ко всемирности и всечеловечности?" Думаем, что это стремление также вовсе не составляет отличительной черты характера русского народа. Все народы, все люди более или менее, с сознанием или без сознания, стремятся осуществить идею человека -- это задача каждого из нас. До сих пор с сознанием мы менее других ее исполняем или даже стремимся к ее исполнению" (РМ, 1880, No 10, отд. XVII, стр. 1--3). Те свойства русской души, которые писатель считает зародившимися в результате петровских реформ, А. Кошелев считает порождением современной русской действительности: "Собственно, мы фантазеры не по природе, а в силу внешних обстоятельств: нам душно, нам скучно <...> Все наши идеалы мы должны переносить бог весть куда..." (там же, стр. 6). {Достоевский реагирует так: "Кошелева статью в "Р<усской> мысли" до сих пор не читал. И не хочу. Известно, что свои-то первыми и нападают на своих же. Разве у нас может быть иначе?" (письмо к И. С. Аксакову от 4 ноября 1880 г.).}
Кошелеву возражал историк литературы и педагог В. Я. Стоюнин, который видел ошибку Достоевского не в неумеренном расширении, а, напротив, в сужении временных границ возникновения такой национальной черты, как скитальчество: "Г-н Достоевский находит <...> скитальчество явлением новым в русской жизни <...> Мы же говорим, что скитальчество составляет коренную черту русской жизни от самого начала ее истории. Все, что было недовольно установившеюся обыденною жизнью, скованною старыми правилами, порядками и преданиями, все отдавалось скитальчеству, чему благоприятствовала ширь русской земли с ее степями и лесами" (В. Я. Стоюнин. А. С. Пушкин. -- ИВ, 1880, No 10, стр. 264).
Из "толстых" журналов лишь "Мысль", да и то лишь поначалу, была безоговорочно на стороне Достоевского. "По нашему мнению,-- писал NN (Л. Е. Оболенский) в статье "А. С. Пушкин и Ф. М. Достоевский как объединители нашей интеллигенции",-- обозначился новый момент в истории развития нашего сознания <...> Идеал есть реальная, физическая сила, и эту-то силу Ф. М. Достоевский пробудил в русских сердцах, показал ее воочию, и его не забудут вовеки, как не забыт Моисей и его огненные столбы...". Критик продолжает: "Почему он именно был вдохновлен более других, и почему именно Пушкиным? Пушкин представлял уже в себе такой синтез более других наших поэтов, а Достоевский соединяет в себе более всех других и идеализм, и страшный опыт реальной жизни, он ближе всех нас стоял к народу, страдал вместе с ним, и вот почему он больше всех реалист, но он больше всех и идеалист, потому что он больше всех человек беззаветной непосредственной веры, которой, быть может, тоже научился у народа, живя и страдая вместе с ним <...> Он говорил не от одной интеллигенции, но от всей массы народа русского и от его интеллигенции, как части. Речь Достоевского была сильна не ее тоном, не ее жестами и не звуками голоса; она сильна той величественной сущностью идеала, который заключается в ней" ("Мысль", 1880, No 6, стр. 76--80).
Здесь следует добавить, что в августовской книжке журнала началось печатание романа самого же Л. Е. Оболенского (под псевдонимом Л. Орлов) "Спаситель человечества" с посвящением Достоевскому. "Миссия русского интеллигентного человека,-- заявляет Оболенский,-- <...> не в труде черном и не в труде белом, не в земледелии, не в науке, не мастерских и промышленности, она в осчастливлении всего человечества. "Русский человек не помирится на меньшем",-- справедливо говорит г-н Достоевский в своей последней речи, и я с ним глубоко согласился" (там же, No 8, стр. 105). Уже из самого названия романа видно, что его автор разрабатывает -- хотя и с несравненно меньшей глубиной и мастерством -- столь близкую Достоевскому тему "скитальца в родной земле". Отнеся действие романа к началу 1860-х гг., в "то <...> время беспредельной нервности, быть может, потому, что долго спавший мозг проснулся вдруг, сразу, и вся накопившаяся энергия его, собиравшаяся столетиями, хлынула в область надежд, ожиданий, веры, в область чудного неизвестного, сверкающего впереди" (там же, No 9, стр. 44), Л. Орлов еще раз подчеркивает жизненность "старых" проблем, вновь поднятых в речи о Пушкине.
Особое место в ряду откликов на пушкинскую речь Достоевского занимает статья К. Н. Леонтьева "О всемирной любви", появившаяся в газете "Варшавский дневник" (1880, 29 июля, 7 и 12 августа, NoNo 162, 169, 173). В статье этой, отразившей взгляды верхов тогдашней православной церкви, консерватор-охранитель Леонтьев писал: "Г-н Достоевский, по-видимому, один из немногих мыслителей, не утративших веру в самого человека <...> Мыслители или моралисты, подобные автору "Карамазовых", надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ"" Между тем христианство не верит, по Леонтьеву, "безусловно ни в то, ни в другое,-- то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле" (Леонтьев, т. VIII, стр. 188--189).
Леонтьев сам охарактеризовал себя как сторонника "идеи христианского пессимизма": "неисправимый трагизм" земной жизни, включающий в себя неравенство аристократа-дворянина и мужика, представлялся ему "оправданным и сносным". "Страдания, утраты, разочарования несправедливости,-- писал он,-- должны быть; они даже полезны нам для покаяния нашего и для спасения нашей души за гробом". Идеям общественного равенства и свободы, "безверию и упорной погоне за счастьем земным", "надменному недовольству господствующим порядком общественной жизни", "национальным собраниям" и "палатам депутатов" Леонтьев противопоставлял в качестве вечного положительного идеала сословно-иерархическое устройство общества, беспрекословное подчинение "строгости церковного учения" (там же, стр. 111, 118). "И в политике реакция от времени до времени необходима,-- писал Леонтьев незадолго до произнесения Достоевским пушкинской речи,-- чтобы дать обществу передохнуть, оглядеться и одуматься" (там же, стр. 99).
С этих позиций Леонтьев подошел и к оценке пушкинской речи, усмотрев в призыве Достоевского к "мировой гармонии" подозрительную и опасную близость к социалистическим учениям и общим традициям передовой революционно-гуманистической мысли. "О "всеобщем мире" и "гармонии" <...>,-- писал он, полемизируя с Достоевским,-- заботились и заботятся, к несчастью, многие и у нас, и на Западе: Виктор Гюго, воспевающий междоусобия и цареубийства; Гарибальди, составивший себе славу военными подвигами; социалисты, квакеры; по-своему Прудон, по-своему Кабе, по-своему Фурье и Ж. Занд" (там же, стр. 176--177).
Водораздел между консервативным лагерем и революционно-гуманистической мыслью, все фракции которой для Леонтьева одинаково неприемлемы, определяет, по мнению последнего, ответ на вопрос о том, возможны или невозможны уничтожение классов и счастье людей на земле. Революционные и социалистические учения дают положительный ответ на этот вопрос, церковь же категорически отвергает и осуждает как греховную идею "земного рая", ибо она считает, "что Христос пророчествовал не гармонию всеобщую (мир всеобщий), а всеобщее разрушение". А потому "пророчество всеобщего примирения людей во Христе не есть православное пророчество..." (там же, стр. 183).
Как провозвестник и защитник идеи "мировой гармонии" Достоевский, по мнению Леонтьева,-- типичный представитель не церковно-православной, а европейской гуманитарной мысли. Его идеалы, выраженные в пушкинской речи, при всей их нравственной возвышенности, имеют "космополитический" характер (там же, стр. 177). Они противоположны не только вере церкви в неискоренимость зла на земле (""Будет зло!" -- говорит церковь"), но и учению Христа, который "не обещал нигде торжества поголовного братства на земном шаре" (там же, стр. 177, 186). Истинный завет церкви, по Леонтьеву: ""Терпите!". Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже <...> И больше ничего не ждите <...> одно только несомненно,-- это то, что всё здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений?" (там же, стр. 189).
"Из этой речи, на празднике Пушкина,-- заключал Леонтьев,-- для меня, по крайней мере (признаюсь), совсем неожиданно оказалось, что г-н Достоевский, подобно великому множеству европейцев и русских всечеловеков, все еще верит в мирную и кроткую будущность Европы и радуется тому, что нам, русским <... > придется утонуть и расплыться бесследно в безличном океане космополитизма. <...> Было нашей нации поручено одно великое сокровище -- строгое и неуклонное церковное православие; но наши лучшие умы не хотят просто "смиряться" перед ним <...> Они предпочитают "смиряться" перед учениями антинационального эвдемонизма, в которых по отношению к Европе даже и нового нет ничего. Все эти надежды на земную любовь и на мир земной можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд и у многих других" (там же, стр. 199).
Непримиримо относясь к пушкинской речи как к отражению ненавистных ему идей "европейского" гуманизма и социализма, Леонтьев стремится доказать, что она противоречит смыслу творчества Достоевского-художника, столь чуткого к "трагизму жизни*. Но тут же он подвергает, вступая в противоречие с самим собой, критике романы "Преступление и наказание", "Бесы" и "Братья Карамазовы", ибо Достоевский не проявил в них, по его словам, внимания к "святоотеческому учению" и "гуманитарная идеализация" у него везде господствует над "собственно мистическим чувством" (там же, стр. 193, 196, 198). Гуманизм Достоевского не позволил ему, по мнению Леонтьева, верно оценить "чувственный, воинственный, демонически пышный гений Пушкина", для которого жизнь была не исканием социальной справедливости и гармонии, а постоянным исканием "сильных и новых ощущений" и который поэтому любил не только "сражения" и "опасности" войны, но и "удовольствия штабной жизни" (там же, стр. 177, 201). Живи Пушкин в современную эпоху, он не только не призывал бы к смирению перед народной правдой, как Достоевский, но был бы поклонником папы и даже дона Карлоса в их борьбе с европейской демократией (там же, стр. 211--212).
Переиздавая уже после смерти Достоевского статью о пушкинской речи в 1885 г. в брошюре "Наши новые христиане", Леонтьев сопроводил ее примечанием, где повторял, что в речи этой, по его мнению, "очень мало истинно религиозного" и что ее надо оценивать как "ошибку, необдуманность, промах какой-то нервозной торопливости". Вере Достоевского в "мировую гармонию", нашедшую выражение в речи о Пушкине, Леонтьев сочувственно противопоставил "остроумные насмешки" героя "Записок из подполья" "над этой окончательной гармонией или над благоустройством человечества" (там же, стр. 213).
Статья Леонтьева была переслана как своеобразное "назидание" Достоевскому 12 августа 1881 г. К. П. Победоносцевым, на которого Леонтьев прямо ссылался как на своего ближайшего единомышленника (там же, стр. 206--207, 210), противопоставляя "благородно-смиренное" слово Победоносцева, произнесенное им при посещении летом 1881 г. Ярославского училища для дочерей священно- и церковнослужителей, и основную идею этой речи Победоносцева -- любовь к церкви и строгое, неуклонное следование ее учению и догматам -- речи Достоевского с ее антицерковными, "еретическими" по оценке Леонтьева идеалами "мировой гармонии", братства народов и преклонения перед народной правдой. В ответном письме к Победоносцеву от 16 августа 1880 г. Достоевский вернул Леонтьеву высказанный последним по его адресу упрек, охарактеризовав как "еретические" взгляды самого Леонтьева (что, учитывая сочувственные ссылки Леонтьева на речь Победоносцева и противопоставление ее речи Достоевского, не могло не уколоть в определенной мере самолюбие и самого Победоносцева).
Общую свою оценку статьи Леонтьева и ее идей писатель дал в записной книжке 1880--1881 гг., где Достоевский писал, отвечая ему: "Леонтьеву (не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет). В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх этого, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, так чего ж стараться, чего любить добро делать? Живи в свое пузо (живи впредь спокойно в одно свое пузо)". И далее: "Г-н Леонтьев продолжает извергать на меня <...> свою завистливую брань. Но что же я могу ему отвечать? Ничего такого не могу отвечать, кроме того, что ответил в прошлом No "Дневника"" (имеется в виду ответ А. Д. Градовскому, т. е. третья глава августовского выпуска "Дневника писателя" за 1880 г. См.: Биография, стр. 24; наст.-изд., т. XXVII {Ср. о критике Леонтьевым идей Достоевского: наст. изд., т. XV, стр. 496--498. Интересно, что позицию Леонтьева горячо поддержал в письме к нему от 16 августа 1880 г. такой убежденный реакционер как Б. М. Маркевич (см.: ЛН, т. 86, стр. 514). Своеобразным переложением идей Леонтьева является статья Победоносцева "Новое христианство без Христа" (Московский сборник. Изд. 5-е. М., 1901, стр. 211--217), где имя Достоевского прямо не названо, но которая, как можно полагать, направлена, как и статья Леонтьева, равно против идей Льва Толстого и Достоевского. Напротив, Н. С. Лесков в статье "Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский как ересиархи (Религия страха и религия любви)" ("Новости и Биржевая газета", 1883, No 1, 1 апреля; No 3, 3 апреля), резко критикуя выпады Леонтьева против Достоевского, сравнивал Леонтьева с Торквемадой.}).
9
После того, как августовский выпуск "Дневника писателя" за 1880 г. поступил в продажу, полемика вокруг пушкинской речи возобновилась с новой силой. Первой на "Дневник" отозвалась "Молва", на этот раз с очень резкой статьей журналиста Г. К. Градовского: "Не взыщите, Федор Михайлович, если каким-нибудь словом обмолвимся. Мы люди темные, непросветленные, как вы сами признаете, тем светом, который вас озаряет". Гнев Г. К. Градовского вызывает и разделение в речи Достоевского и "Дневнике" "передовых от смердов", и уверение, что русский народ "уже просвещен", и отношение писателя к "западникам, которые мешают устроиться России". "Как это могло случиться,-- возражает критик Достоевскому,-- что гений Пушкина и последовавших за ним лучших русских писателей заставлял нас любить тех гадких людей, которых г-н Достоевский оплевывает, приучал нас страдать их страданиями, ненавидеть то зло, те условия, которые заставляли их скитаться?" ("Молва", 1880, 16 августа, No 225). Даже язык "Дневника" Г. К. Градовский называет "гостиннодворским".
18 августа "Молве" ответила консервативная одесская газета "Берег" в обозрении "Столичная и областная печать": "А отчего же Достоевскому и не выделять передовых от смердов? <...> Это (т. е. обвинения в мракобесии) говорится для того, чтобы выставить Достоевского ретроградом и врагом просвещения перед теми читателями "Молвы", которые не видали "Дневника писателя" <...> Как же после этого Достоевский не проповедник мракобесия, когда он говорит, что русский народ уже просвещен? Достоевский говорит об одном (о просвещении духовном), а г-н Гр. Градовский, передергивая это, глумится над тем, что будто бы Достоевский отвергает необходимость образования народа в смысле научном, экономическом" ("Берег", 1880, 18 августа, No 146, стр. 3).
18 августа в "Молве" появилась заметка, написанная гораздо спокойнее предыдущей и доказывающая, что русский народ не может считаться хранителем христианских традиций. "Как это ни прискорбно,-- писала газета,-- но приходится сказать, что зачатки любви или хотя бы внимания к правам и положению народа зародились у нас одновременно с проникновением к нам европейского просвещения" ("Из газет и журналов". -- "Молва", 1880, 18 августа, No 227).
На следующий день выступили "Новости и биржевая газета". "Когда я читал "Дневник" г-на Достоевского,-- пишет Вл. Михневич (Коломенский Кандид),-- меня поразила мысль, что я где-то все это уже читал в почти таких же выражениях. Маленькое усилие памяти, а затем библиографическая справка привели меня к неожиданному открытию... "Дневник" Достоевского живьем восстановил в моей памяти самые выразительнейшие места из печально известной "Переписки с друзьями" Гоголя" ("Новости и биржевая газета", 1880, 19 августа, No 219).
"Не гордиться <...> должна Россия,-- писал А. П. Налимов в газете "Современность",-- своим любвеобилием по отношению к иноземным сердцам; а просто радоваться, что довольно поздно застали нас дурные стороны западной культуры; что не потеряна еще возможность найти более прямой выход к свету и правде. В такой редакции взгляды г-на Достоевского, нам думается, выдержали бы какие угодно нападки". "К сожалению, г-ну Достоевскому всегда необходим мистический фон <...> И нравственность и общественность,-- продолжает Налимов,-- слишком смелы и важны для разрубления гордиева узла... мистикой <...> Как только г-н Достоевский заведет свою длинную речь о народном духе, народных началах, народных воззрениях -- так невольно и напрашиваются вопросы: Господи! Да в чем же, наконец, заключается этот дух, эти принципы, эти взгляды? <...> Что же вы, г-н Достоевский, так сильно любите? -- спрашивает в заключение критик. -- Одну только заоблачную мечту, одну только отдаленную возможность далекого идеала? И почему же именно эти воздушные замки -- народны?" (А. Налимов. Сила или бессилие? -- "Современность", 1880, 20 августа, No 148).
Кроме "Берега" среди ежедневных газет лишь суворинское "Новое время" оценило "Дневник" положительно: "Он пишет и думает "по-своему",-- заявляет В. Буренин,-- его можно упрекнуть в каких угодно недостатках, но уж никак не в шаблонности мысли, не в повторении чужого. Притом он обладает, кроме качеств великого таланта, еще двумя превосходными качествами: искренностью и силой убеждения <...> Как хорошо все то, что говорит г-н Достоевский о наших либералах и их разумении народа". Далее критик принимается за пересказ "Дневника", обрушиваясь на либералов (см.: В. Буренин. Литературные очерки. -- НВр, 1880, 15 августа, No 1603).
Лишь критик журнала "Мысль" дал "Дневнику" и на этот раз положительную оценку, хотя преклонения перед автором речи о Пушкине в новой статье его уже нет: Достоевский из "объединителя нашей интеллигенции" переводится в ранг "многих писателей 40-х годов": "В русской интеллигенции,-- пишет Л. О. (Л. Оболенский),-- замечается одно поразительное явление: за неимением живого дела и действительных политических партий, т. е. таких партий, которые бы явились реальными деятелями текущей действительности, у нас мнения, взгляды, даже слова и речи принимаются за дело <...> Уже с первого взгляда видно, что хотя народ г-на Достоевского более конкретен, чем народ либералов-народников, однако и этот народ -- не вполне реальный, а несколько идеализированный, у которого сильнее освещены путем чисто философским, а отчасти художественным, те его стороны, которые противопоставляются Европе как идеал и лекарство. В свою очередь и Европа, так сказать, оскоплена, т. е. из нее берутся черты, не представляющие вовсе всецелой полноты ее жизни <...> Мы видели, что идеал народников-либералов неудовлетворителен, что этот идеал рассекает конкретную душу народа на две половинки -- симпатичную и несимпатичную. Уже по этому одному при столкновении с реальным народом народник-либерал или возненавидит народ, или уйдет от него после живого столкновения -- с мукой и отчаянием, с единственным исходом -- самоубийством. Не таков идеал г-на Достоевского. Он примиряет эти обе половинки души в чаянии великого грядущего; он, как истинный человек 40-х годов, быть может, совершенно бессознательно употребляет метод, напоминающий одного тогдашнего мыслителя (Ш. Фурье,-- Ред.), известный под именем Attraction passioné. {Страстное притяжение (франц.). } Эта теория или метод состоит в том, что в душе человека нет, собственно, ничего дурного; все дурные стороны души становятся таковыми только в силу условии, искажающих, извращающих душевные свойства. Обставьте человека так, чтобы его самые несимпатичные свойства могли приносить пользу, и зла не будет на земле. Эта теория, быть может, несколько фантастическая, понятно, совершенно непригодна в смысле живой практической программы, но когда дело идет об идеалах отдаленного будущего, она вполне законна. Именно такое употребление делает г-н Достоевский из тех душевных свойств нашего народа, которые менее симпатичны либеральному образу мыслей". Автор статьи приходит к выводу, сделанному еще А. Градовским: "Чем воспитаем и большую терпимость, и большую реальность наших отношений к жизни? Только одним: соответственными учреждениями, расширяющими область деятельного соприкосновения с жизнью. И вот здесь г-н Достоевский опять не прав..." (Л. О<боленский>. Народники и г-н Достоевский, бичующие либералов. -- "Мысль", 1880, No 9, стр. 82--96).
В отличие от либеральной "Мысли" орган радикального народничества "Русское богатство" занял по отношению к "Дневнику писателя" непримиримую позицию: "Можно ли допустить,-- писал Александр Горшков (М. А. Протопопов) в августовской книжке журнала,-- чтобы разумное, с виду человеческое существо, да еще одаренное с виду божьей искрою, могло до такой степени утратить всякое чувство реальной действительности <...> Он боится довериться благородной природе человека, видит в ней вместилище всякой скверны и готов бороться против нее всеми орудиями и средствами вплоть до инквизиции, пожалуй <...> Сказать о народе, как говорит г-н Достоевский, что он "все знает, все то, что именно нужно знать" -- значит сказать, что народу ничего не нужно. А сказать это может только злейший враг народа (злостный или по недоразумению -- это безразлично), враг, от которого нельзя ожидать ни настоящей любви, ни настоящего уважения к нему" (А. Горшков. Проповедник "нового слова". -- PB, 1880, No 8, стр. 2--3, 9, 19). Ту же мысль об игнорировании Достоевским реальных нужд и интересов народа журнал проводит в дальнейшем: "Ах, г-да Л. О. и Достоевский! Вам для того, чтобы любить народ и жить для него, требуется возвести его в генеральский чин" (Л. Алексеев. <Л. А. Паночини>. Почему вскипел бульон. -- Там же, No 12, стр. 7). С резкой критикой "Дневника писателя" за 1880 г. выступило и "Дело". Критик "Дела" писал: "В этом непроглядном, полумистическом, полупророческом и чревовещательном тумане ничего не разберешь; никакая логика и никакой здравый смысл неприменимы к этой литературной кабалистике <...> Из того, что народ наш знает молитвы наизусть и читает Четьи-Минеи, у г-на Достоевского следует, что народу никакого другого просвещения не нужно <...> От нас, именно от нас, у которых есть такие публицисты, как г-да Катков и Достоевский, Европа должна ожидать "окончательного слова великой гармонии"". Далее Достоевский просто обвиняется в исторической неграмотности. "Рабство,-- пишет критик,-- было исконной идеей, с которой мы начали свою историю. -- И продолжает: -- По словам Крижанича, всякое место в России наполнено кабаками, откупщиками, тайными доносчиками, все делается со страхом и трепетом <...> Всеми светлыми моментами в нашей общественной жизни мы всегда были обязаны Европе и ее умственному влиянию <...> Подумайте, г-н Достоевский, какой вы христианин и имеете ли право им называться, когда в каждом вашем слове чувствуется гордость и ложь заносчивого смиренномудрия" (Г-н. Романист, попавший не в свои сани.-- "Дело", 1880, No 9, стр. 161, 163, 166, 169). В сентябре в "Отечественных записках" с критикой идей Достоевского в связи с оценкой августовского выпуска "Дневника писателя" вновь выступил Н. К. Михайловский. Мысль о служении Европе кажется Н. К. Михайловскому (как и А. Д. Градовскому) несостоятельной: "... не народ служил Европе, а император Павел, да и не Европе вовсе, а монархическому принципу". Многие из проблем, поднятые писателем, Михайловский не без основания оценил как безнадежно устаревшие: "Славянофильство и западничество изжиты нами, мы переросли их, так что попытки г-на Достоевского и других, так или иначе, вновь воздвигнуть эти состарившиеся знамена не имеют для нас, по крайней мере, ровно никакого значения". Но общий вывод Михайловского спокойнее, яснее и проще, чем у публицистов "Русского богатства" и "Дела": "Ах, господа, дело, в сущности, очень просто. Если мы в самом деле находимся накануне новой эры, то нужен прежде всего свет, а свет есть безусловная свобода мысли и слова, а безусловная свобода мысли и слова невозможна без личной неприкосновенности, а личная неприкосновенность требует гарантий. Какие это будут гарантии -- европейские, африканские, "что Литва, что Русь ли" -- не все ли это равно, лишь бы они были гарантиями? Надо только помнить, что новая эра очень скоро обветшает, если народу от нее не будет ни тепло, ни холодно. А искать себя в себе под собой -- это просто пустяки" (H. M. Литературные заметки.-- О З, 1880, No 9, стр. 128, 133, 140).
В декабре в "Русской мысли", как уже отмечено выше, появилась статья О. Ф. Миллера. 3 ноября Юрьев писал Миллеру по поводу "Дневника писателя": "Не могу считаться вполне солидарным с его мировоззрением, невольно вызывающим на возражения. Послушать его, стать на его точку зрения -- надо перестать думать и об экономических и политических усовершенствованиях народной жизни, похерить все эти вопросы и ограничиться молитвой, христианскими беседами, монашеским смирением, сострадательными слезами, личными благодеяниями. Надо, говорю, похерить все вопросы о политической свободе, потому что Зосима и в цепях свободен. Не тут ли кроется, что Достоевский мирится с катковщиной? <...> Мне хотелось оправдать перед вами, почему я не могу быть против всех возражений на речь и особенно на последний "Дневник" Достоевского и почему почитал эти возражения необходимыми. Я не читал "Письма" Кавелина, но знаю из разговоров с ним его воззрения и из писем его ко мне, как он смотрит на речь Достоевского, и не могу не высказать, что я ему во многом сочувствую. На основании сказанного я бы вас просил, если можно, оставить Кавелина без возражений в вашей статье" (см.: ЛН, т. 86, стр. 520). {Миллер учел это мнение. Кроме того, его статья вышла с рядом редакционных примечаний, например: "...неизвестна еще, кто удостоится войти в царство Христа и воплотить в своей жизни его истину: мы, получившие эту истину без личной нашей заслуги, или народы Запада..." (РМ, 1880, No 12, стр. 32).}
Точка зрения Миллера такова: "Спорить с ним (Достоевским,-- Ред.), разумеется, можно, и даже с успехом, останавливаясь на частностях; но сила вовсе не в этом, а в том, чтобы схватить его мысль в ее целости. К частностям отношу я самые характеристики Татьяны, Онегина и Алеко". Возражая Градовскому и защищая писателя, Миллер замечает, что в засилии Держиморд повинны, прежде всего, сами дворяне, и дает либеральную характеристику крестьянской реформы (О. Миллер. Пушкинский вопрос. -- РМ, 1880, No 12, стр. 17, 31, 40).
Наиболее значительным откликом на "Дневник" было упомянутое выше "Письмо к Достоевскому" К. Д. Кавелипа, напечатанное в ноябрьской книжке "Вестника Европы". В предыдущем номере этого журнала была дана отрицательная оценка "Дневнику писателя": "...спорить правильно против г-на Достоевского нет никакой возможности,-- писал тогда обозреватель "Вестника Европы",-- потому что изложение его <...> есть <...> раздраженное словоизвержение, ясно показывающее, что автор резонов слушать не намерен, что им овладела страсть и то жестокое настроение, при котором аргументация невозможна и бесполезна. Эта страсть -- крайне неумеренное самолюбие, это настроение -- мистицизм" (В. В. <В. П. Воронцов). Литературное обозрение. -- ВЕ, 1880, No 10, стр. 812).
Статья К. Д. Кавелина, в отличие от обозрения Воронцова, выдержана в примирительных топах. "Пора спокойно, отбросив личности и взаимное раздражение,-- заявляет он,-- откровенно и прямо объясниться по всем пунктам <...> Начну с рассмотрения взгляда на взаимные отношения у нас простого народа и образованных слоев общества, так как в нем резко и наглядно выражается характерная черта славянофильских учений. Подобно славянофилам сороковых годов, вы видите живое воплощение возвышенных нравственных идей в духовных качествах и совершенствах русского народа, именно крестьянства, которое осталось непричастным отступничеству от народного духа, запятнавшему, будто бы, высшие, интеллигентные слои русского общества. Полемика, которая когда-то велась об этих тезисах между славянофилами и западниками с горячностью, подчас с ожесточением, мне кажется, уже принадлежит прошедшему <...> Все люди и все народы в мире учились и учатся у других людей и у других народов, и не только в детстве и юности, но и в зрелые годы. Разница в том, что в детстве и юности и люди, и народы больше перенимают у других; а достигнув совершеннолетия, они пользуются чужим опытом, чужим знанием с рассуждением, разбором, критикой..." (ВЕ, 1880, No 11, стр. 433--439).
"Славянофилы сороковых годов, а за ними и вы, осуждая западных христиан,-- обращается к Достоевскому критик,-- упустили из виду, что они, хотя и недостаточно, неправильно, представляют, однако, собою деятельную, преобразующую сторону христианства в мире. По мысли западных европейцев, христианство призвано исправить, улучшить, обновить не только отдельного человека, но и целый быт людей, живущих в мире, посреди ежедневных дрязг и соблазнов. По европейскому идеалу, христианин не должен удаляться от мира, чтоб соблюсти свою чистоту и святость, а призван жить в мире, бороться со злом и победить его <...> Вы сами себе противоречите, преклоняясь перед европейской наукой, искусством, литературой, в которых веет тот же дух, который породил и католичество, и протестантизм. Идя последовательно, вы должны, отвергнув одно, отвергнуть и другое; середины нет -- и быть не может" (там же, стр. 444--448).
Далее Кавелин переходит к спору с этическими идеалами Достоевского: "Во-первых, нравственных идей нет, как нет общественной нравственности, вопреки мнению проф. Градовского. Нравственное есть прежде всего -- личное, известный душевный строй, склад чувств, дающие тон и направление нашим помыслам, намерениям и поступкам <...> Совсем другое дело -- наши понятия или идеи о том, что хорошо и что дурно. Каждая идея есть формулированная, определенная мысль о предмете, следовательно, о том, что нам представляется как нечто вне нас существующее, объективное. Понятие о том, что добро и что дурно (я здесь говорю только о наших понятиях общественных), есть суждение, основанное на аргументах, почерпнутых не из неопределенного и бесформенного чувства, а из условий и фактов устроенного общежития с другими людьми <...> Нравственный человек тот, кто в своих помыслах и поступках остается всегда верен голосу своей совести, подсказывающей ему, хороши они или дурны; только в отношении человека к самому себе и заключается нравственность, только в согласовании мыслей и поступков с совестью и состоит нравственная правда. Что именно совесть подсказывает, почему она одни помыслы и поступки одобряет, другие осуждает -- это уже выступает из области нравственности и определяется понятиями или идеями, которые слагаются под влиянием общественности и потому, в разное время, при разных обстоятельствах, бывают весьма различны <...> Какой же вывод из всего сказанного? Тот, что вы неправы, утверждая, будто "общественных гражданских идеалов, как таких, как не связанных органически с идеалами нравственными, а существующих сами по себе, в виде отдельной половинки, оторванной от целого",-- "нет вовсе, не существовало никогда и не может существовать". Говоря это, вы не доводите анализ до конца. Правильный, полный анализ приводит, мне кажется, к тому заключению, что образцовая общественная жизнь слагается из хороших общественных учреждений и из нравственно развитых людей <...> Я мечтаю только о том,-- заключает К. Д. Кавелин,-- чтоб мы перестали говорить о нравственной, душевной христианской правде и начали поступать, действовать, жить по этой правде! Чрез это мы не обратимся в европейцев, по перестанем быть восточными людьми и будем в самом деле тем, что мы есть по природе,-- русскими" (там же, стр. 448--451, 454--456). {Наброски Достоевского для полемического ответа Кавелину см.: Биография, стр. 370--375; наст. изд., т. XXVII. О К. Д. Кавелине как характерном выразителе общественного самосознания либерально-профессорских кругов 70--80-х гг. см.: В. К. Кантор. Русская эстетика второй половины XIX столетия и общественная борьба. М., 1978, стр. 81--110 (здесь же на стр. 104--105 сжато охарактеризован основной смысл полемики между Кавелиным и Достоевским). Отклики русской периодической печати на пушкинскую речь и "Дневник писателя" более подробно отражены в кн.: И. И. Замотин. Ф. М. Достоевский в русской критике. Ч. 1. 1846--1881. Варшава, 1913, стр. 287--321; ср. библиографический перечень полемических откликов на речь Достоевского и "Дневник писателя" 1880 г. в кн.: Достоевская А. Г. Библиографический указатель, стр. 82--93; В. И. Межов. Puschkiniana. СПб.. 1886, стр. 74--75; ср. также отклик? В дневниках и письмах современников: Известия ОЛЯ, т. XXVI, 1972, No 4, стр. 353--354; ЛН, т. 86, стр. 502--524; Материалы и исследования, т. V, стр. 266--267.}
Подводя итоги полемике, вызванной пушкинской речью, Достоевский писал в "Дневнике писателя" в январе 1881 г.: "Я про будущее великое значение в Европе народа русского (в которого верую) сказал было одно словцо прошлого года на пушкинских празднествах в Москве,-- и меня все потом забросали грязью и бранью, даже и из тех, которые обнимали меня только за слова мои,-- точно я какое мерзкое, подлейшее дело сделал, сказав тогда мое слово. Но может быть не забудется это слово мое" (наст. изд., т. XXVII).
Это предвидение Достоевского исполнилось. Полемика вокруг пушкинской речи показала ложность, иллюзорность и утопичность надежд Достоевского на возможность участия самодержавия и церкви в совместной с народом и интеллигенцией работе "на родной ниве". Последующая история России окончательно и навсегда обнаружила противоположность классовых интересов народа и господствующих классов старой России, орудием которых были царская монархия и тогдашняя церковь. Она подтвердила, что мечту Достоевского о великом будущем России и русского народа могла реально осуществить лишь социалистическая революция. {С этим связана резкая критика реакционных общественно-политических идей пушкинской речи М. Горьким в 1905--1909 гг. (см.: Горький, т. XXIII, стр. 353; т. XXIV, стр. 53).} История освободила, таким образом, глубокое демократическое содержание речи Достоевского от оболочки его реакционной утопии.
Вместе с тем опыт последующего развития России и человечества позволяет нам сегодня иначе оценить основное, глубинное содержание пушкинской речи по сравнению с современниками писателя. При всех свойственных ей противоречиях речь Достоевского о Пушкине вошла не только в число классических документов, характеризующих историю восприятия Пушкина русским обществом, но и в число наиболее глубоких интерпретаций творчества великого русского поэта, сохранивших свое непреходящее значение. Этого мало. Отраженные в речи Достоевского идеи преемственности, закономерного движения человечества к будущей "мировой гармонии", его вера в великое будущее России, в способность русского народа и интеллигенции активно содействовать союзу народов Европы и всего мира, призыв к творческому единению мыслящей части общества с народом как о важнейшей предпосылке мирного гармонического развития цивилизации сделали пушкинскую речь Достоевского выдающимся памятником истории мировой гуманистической мысли, духовным завещанием писателя позднейшим поколениям.
Из выдающихся деятелей русской культуры XX в. пушкинская речь большое влияние оказала на А. А. Блока, в публицистике которого, как и в поэме "Скифы" (1918), получили развитие в условиях новой, пооктябрьской эпохи идеи Достоевского о великой исторической миссии России, которую Блок связал с победой советского строя. В общественной обстановке XX в. высоко оценил гуманистический пафос речи Достоевского о Пушкине Т. Манн, сблизивший выраженное в ней гуманистическое самосознание великого русского писателя с гуманизмом немецкой классики и резко противопоставивший возвышенные национальные идеалы Достоевского, соединенные с призывом к братскому отношению к другим европейским народам, любым формам реакционного национализма, в том числе -- фашистскому мракобесию и варварству. {Т. Манн. Собр. соч., т. 10. М., 1961, стр. 593--594. Ср. также о пушкинской речи, об оценке ее последующей критикой и о современном её значении: "Октябрь", 1937, No 1, стр. 271--282; Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.--Л., 1966, стр. 80--83; Достоевский и его время, стр. 62--63; ЛН, т. 86, стр. 101--105; Достоевский -- художник и мыслитель, стр. 417--426; Д. Благой. От Кантемира до наших дней, т. 1. М., 1972, стр. 492--501; Б. Меила х. "Загадка" пушкинской речи Достоевского. -- "Литературная Грузия", 1976, No 8, стр. 76--79; И. Волгин. Завещание Достоевского. -- ВЛ, 1980, No 6, стр. 154--196; Г. Фридлендер. 1) Достоевский и мировая литература. М., 1979, стр. 132--140; 2) Речь о Пушкине как выражение эстетического самосознания Достоевского. -- РЛ, 1981, No 1, стр. 52--64; И. Л. Волгин. Последний год Достоевского.-- "Новый мир", 1981, No 10, стр. 100--183.}
Стр. 129. Иван Сергеевич Аксаков ~ заявил с кафедры, что моя речь "составляет событие". -- И. С. Аксаков выступал 8 июня, после Достоевского, во втором отделении юбилейного заседания. Вечером того же дня Достоевский писал А. Г. Достоевской: "Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил, что речь моя -- есть не просто речь, а историческое событие/". Эти слева Аксакова были приведены во множестве газет (Г, 1880, 9 июня, No 159; "Молва", 1880, 10 июня, No 158; НВр, 1880, 11 июня, No 1538); см. также свидетельства Н. Н. Страхова и Д. Н. Любимова (Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 352 и 378). Аксаков заявил: "Всё, что я готовился прочесть, потеряло всякое значение. Моя речь упраздняется речью Достоевского <...> Если я и могу прочесть что-нибудь, то разве это отрывок из приготовленной речи" (Г, 1880, 9 июня, No 159). "На это послышались крики: "всю речь, всю, читайте всё",-- говорилось в "Голосе". -- Г-н Аксаков начал чтение своей речи" (там же. См. об этом также в письме А. М. Барсуковой к А. П. Барсукову от 10 июня 1880 г.: Звенья, т. I, стр. 480). Речь Аксакова см.: РА, 1880, вып. II, стр. 4G7--484. См. также выше, стр. 460.
Стр. 130. ... может вновь обновиться и воскреснуть... -- Ту же мысль Достоевского о возможности для русского общества обновления и воскресения выражает эпиграф к "Братьям Карамазовым" (см. наст. изд., т. XIV, стр. 5; т. XV, стр. 523).
Стр. 130. Инок. См. также стр. 144: О типе русского инока-летописца ~ образы такой неоспоримой правды. -- Имеется в виду пушкинский Пимен из драмы "Борис Годунов". Ср. характеристики этого образа в статье 1861 г. "Книжность и грамотность" (наст. изд., т. XIX, стр. 9).
Стр. 130. ... типы бытовые, как в "Капитанской дочке"... -- Черновой автограф речи о Пушкине содержит развернутую характеристику "Капитанской дочки" как "чуда [искусства] понимания русского быта и народной души". Ее более отделанный вариант содержится в тексте, подготовленном для выступления. Но произнесено это место не было и не вошло в печатный текст (см. варианты ЧА и HP к стр. 144). Работая над третьей главой "Дневника писателя" 1880 г., Достоевский продолжал размышлять об особенностях пушкинского реализма, сказавшихся в "Капитанской дочке". В рукописях речи "Капитанская дочка" сопоставлялась с "Недорослем" Фонвизина. Дополнив свой анализ сравнением с "Мертвыми душами" Гоголя, Достоевский сформулировал в черновом автографе третьей главы "Дневника" 1880 г. свое понимание соотношения пушкинского и гоголевского реализма (см. варианты ЧА к гл. 3, к стр. 156. См. об этом: Библиотека, стр. 78; Д. Благой. От Кантемира до наших дней, т. I. М., 1972, стр. 432--433). Так как эти размышления ("Мне хочется тут уклониться [в сторону] на минутку в область чисто литературную" -- см. стр. 312),не были связаны с полемикой с А. Градовским, они не вошли в окончательный текст.
Стр. 131. ... что нищая земля наша ~ новое слово миру". -- Утверждение Достоевского в речи о Пушкине о том, что России суждено сказать миру новое слово (см. стр. 147--148), вызвало возражение А. Д. Градовского: "... истинно всечеловеческое значение мы можем приобрести только после того, как мы разовьемся и укрепимся в качестве народности, умеющей и могущей делать свое общественное дело..." ( Г, 1880, 25 июня, No 174). Еще ранее возражал Достоевскому критик "Молвы": "Что это за выделение России в какую-то мировую особь, в избранной богом народ?" ("Молва", 1880, 10 июня, No 158). Более развернуто Достоевский изложил свою позицию в ответе Градовскому в третьей главе "Дневника" (см. стр. 171--172).
Стр. 131. ... надобно нам самим развиться ~ как народы Европы". -- Эта мысль является одним из основных положений, противопоставленных Достоевскому А. Д. Градовским в статье "Мечты и действительность": "Впитайте в себя всё, что произвели лучшего народы -- учители ваши,-- утверждал он. -- Тогда, переработав в себе всю эту умственную и нравственную пищу, вы сумеете проявить и всю силу вашего национального гения, внести и свою долю в сокровищницу всечеловеческого" ( Г, 1880, 25 июня, No 174). Достоевский ответил Градовскому в третьей главе "Дневника" (см. стр. 167--168).
Стр. 131--132. Может ли кто сказать, что русский народ есть только косная масса ~ Увы, так многие утверждают... -- Позиция Достоевского, выраженная в этих словах, была подготовлена его публицистикой 60--70-х годов. Со всей определенностью она была заявлена в объявлениях об издании "Времени" и "Эпохи" (см. наст. изд., т. XVIII, стр. 35--41; т. XX, стр. 207--210, 217--222). В апрельском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. Достоевский полемизировал с критиком и романистом реакционного катковского журнала "Русский вестник" В. Г. Авсеенко: "Нам прямо объявляют, что у народа нет вовсе никакой правды, а правда лишь в культуре и сохраняется верхним слоем культурных людей" (паст, изд., т. XXII, стр. 110).
Достоевский имел здесь в виду и Л. Д. Градовского, писавшего в ответ на речь о Пушкине: "Ему (русскому народу,-- Ред.) еще много надо работать над собою, чтобы сделаться достойным имени великого народа. Еще слишком много неправды, остатков векового рабства засело в нем, чтоб он мог требовать себе поклонения и, сверх того, претендовать еще на обращение всей Европы на путь истинный..." ( Г, 1880, 25 июня, No 174).
Стр. 132. ... "этой фантазии моей", как я сам выразился... -- См. стр. 148 и примеч. к ней.
Стр. 132. Все восемьдесят миллионов ее населения представляют собою такое духовное единение ~ и не может быть... -- Еще во "Введении" к "Ряду статей о русской литературе" (1861) он писал: "...у нас давно уже есть нейтральная почва, на которой всё сливается в одно цельное, стройное, единодушное, сливаются все сословия, мирно, согласно, братски <...> Наша новая Русь поняла, что один только есть цемент, одна связь, одна почва, на которой всё сойдется и примирится,-- это всеобщее духовное примирение, начало которому лежит в образовании" (наст. изд., т. XVIII, стр. 49--50, см. также стр. 57). Как проявление духовного единения народа охарактеризовал Достоевский в "Дневнике писателя" 1876 г. и 1877 г. отношение русского общества к борьбе славянских народов за независимость (см. наст. изд., т. XXIII, стр. 102--106; т. XXV, стр. 213). В январском выпуске "Дневника писателя" за 1877 г. Достоевский писал, что европейцы знают: "...нас много, восемьдесят миллионов <...> мы знаем и понимаем все европейские идеи" (см. наст. изд., т. XXV, стр. 22).
Слова Достоевского вызвали полемическую реплику В. В. (В. П. Воронцова) в либеральном "Вестнике Европы": "Автор не однажды ссылается на восемьдесят миллионов русского народа (именно русского, потому что речь идет о свойствах русской народности). Но восемьдесят миллионов (теперь считают уже девяносто или за девяносто) составляют цифру населения русской империи, а вовсе не русского народа, владеющего идеалами; в восьмидесяти или девяноста миллионах заключено, кроме русской, множество иных народностей, кроме православных -- миллионы католиков, протестантов, евреев, магометан, сотни тысяч язычников. Собственно же русского народа полагают только тридцать пять миллионов" (ВЕ, 1880, No 10, стр. 818). Еще существеннее было возражение К. Д. Кавелина: "Предоставляю этнографам и статистикам сбавить эту цифру на двадцать или двадцать пять миллионов; между остальными пятьюдесятью пятью или шестьюдесятью действительно поразительное единение, но какое? Племенное, церковное, государственное, языка -- да; что касается духовного, в смысле нравственного, сознательного -- об этом можно спорить" (там же, No 11, стр. 442).
Стр. 132. ... "в один миг исчезнет и богатство". -- В Апокалипсисе говорится о судьбе Вавилона -- Рима: "...ибо в один час погибло также богатство" (Откровение Иоанна Богослова, гл. 18, ст. 17).
Стр. 132. ... нашествия Батыева... -- Батый, Бату, Саинхан (1208--1255) -- монгольский хан, внук Чингисхана; в 1237--1243 гг. возглавил поход на Русь, сопровождавшийся жестоким истреблением населения и уничтожением городов. Достоевский в 1880 г. особенно часто вспоминал о событиях русской истории периода монголо-татарского ига, так как 8 сентября этого года исполнялось 500 лет со времени Куликовской битвы. В то время, когда готовился "Дневник писателя", шла подготовка к празднованию этой годовщины (см. письмо Достоевского к О. Ф. Миллеру от 26 августа 1880 г., а также наст. изд., т. XV, стр. 307 и примеч. на стр. 616--617).
Стр. 133. "Этого народ не позволит" ~ "Так уничтожить народ!" -- ответил западник спокойно и величаво, ~ один из представителей нашей интеллигенции. Анекдот этот верен. -- "Анекдот может быть верен,-- отозвался В. В. (В. П. Воронцов) в "Вестнике Европы",-- как верно то, что есть на свете очень глупые люди; нам сомнительно одно, чтобы это мог быть "представитель интеллигенции"" (ВЕ, 1880, No 10, стр. 817). В статье И. Л. Волгина высказано предположение, что у Достоевского здесь речь идет о Г. З. и Е. П. Елисеевых (см.: "Новый мир", 1981, No 10, стр. 125--127).
Стр. 133. ... представители славянофильства ~ вполне согласились со всеми ее выводами. -- Выступавший после Достоевского И. С. Аксаков заявил: "С Достоевским согласны обе стороны: и представители так называемых славянофилов, как я например, и представители западничества, как Тургенев" (Г, 1880, 9 июня, No 159; "Молва", 14 июня, No 162. См. также свидетельства Н. Н. Страхова и Д. Н. Любимова: Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 351, 379). Ср. наст. том, стр. 460 и примеч. к стр. 129.
Стр. 133. ... заявил это в самой речи моей... -- См. выше, стр. 148.
Стр. 133. ... "западникам и славянофилам не о чем будет и спорить, как выразился Иван Сергеевич Аксаков, так как всё отныне разъяснено"...-- Ср. выше, примеч. к стр. 129.
Стр. 134. ... подошли ко мне пожать мою руку и западники... -- Имеются в виду И. С. Тургенев и П. В. Анненков. См. выше, стр. 460.
Стр. 134. ... называли мою речь гениальною, и несколько раз, напирая на слово это, произнесли, что она гениальна. -- См. выше, стр. 460.
Стр. 135. Не можем же ~ толковать вместе с вами, например, о таких странных вещах, как le Pravoslavié... -- Эти слова Достоевского вызвали реакцию критика "Вестника Европы": "...Достоевский накидывается на таких "либералов", которые о православии говорят "Le Pravoslavié". Кого он разумеет здесь, остается непонятно; потому что в литературных наших кругах <...> такая терминология вовсе не употребляется. Кто же это? и если такие люди есть, то что общего между этими людьми и литературой" (В. В. <В. П. Воронцов>. Литературное обозрение. -- ВЕ, 1880, No 10, стр. 811-818).
Стр. 136. ... середина-то, улица-то, по которой влачится идея... -- Образ этот -- сквозной в романах и публицистике Достоевского: ср. характеристику мелководных и зубоскальствующих обличителей в статьях 1863 г. "Необходимое литературное объяснение по поводу разных хлебных и нехлебных вопросов" и "Опять "молодое перо"" (см. наст. изд., т. XX, стр. 55 и 94), а также либералов в "Дневнике писателя" за 1876 г. (т. XXII, стр. 101). Смысл, вкладываемый Достоевским в этот образ, в наибольшей степени раскрывает реплика Степана Трофимовича Верховенского в романе "Бесы": "...какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею <...> подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг встречаете ее уже на толкучем, неузнаваемую, в грязи..." (т. X, стр. 24; т. XII, стр. 285).
Стр. 136. ... все эти смерды-то "направления"... -- Речь идет о взглядах рядовых приверженцев либерально-западнических идей (смерды -- феодально-зависимое крестьянство в Древней Руси и других славянских странах). О полемике, вызванной этими словами Достоевского, см. выше, стр. 486.
Стр. 136. ... уже было заявлено в одном издании ~ цель славянофилов -- это перекрестить всю Европу в православие.) -- В "Вестнике Европы" (1880, NoNo 2 и 4) была напечатана статья А. П. Пыпина "Польский вопрос в русской литературе". В первой части ее, во втором номере журнала, были охарактеризованы стихотворения о Польше и польском вопросе Пушкина, Вяземского, Жуковского и Тютчева, статьи Погодина. В апрельском номере Пыпин выступил с разбором статьи Ю. Ф. Самарина "Современный объем польского вопроса" ("День", 1863, 21 сентября, No 38, а также: Ю. Ф. Самарин. Сочинения, т. I. М., 1877, стр. 325--350). Как основные положения статьи Самарина Пыпин отметил "идею об исконной противоположности греко-славянского и романо-германского мира и о полной несовместимости славянофильства с латинством" и утверждение, что разрешение польского вопроса немыслимо "без коренного, духовного возрождения поляков, другими словами -- без обращения их в православие" (ВЕ, 1880, No 4, стр. 698 и 702). "Это -- наиболее цельное, логическое и наглядное изложение теории, которая вообще высказывалась писателями славянофильской школы и их более или менее близкими последователями" -- утверждал Пыпин (там же, стр. 694). В "Литературной летописи" газеты "Голос" было помещено краткое изложение статьи Пыпина (Г, 1880, 10 апреля, No 101).
Стр. 136. "Пушкин есть явление чрезвычайное ~ сказал Гоголь. -- Достоевский цитирует начало статьи Гоголя "Несколько слов о Пушкине" (1832. Напечатана в 1835 г. в сборнике "Арабески", ч. I). У Гоголя далее следовало: "... это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет" (Гоголь, т. VIII, стр. 50).
Стр. 138. ... из четырнадцати классов, на которые разделено образованное русское общество. -- В 1722 г. Петром I была утверждена "Табель о рангах...", согласно которой русское служилое сословие было разделено на четырнадцать разрядов (чинов) -- от канцлера до коллежского регистратора (см.: А. Е. Шепелев. Отмененные историей. Чины, звания и титулы в Российской империи. Л., 1977, стр. 11--12).
Стр. 138. ... живущими "без закона"... -- См. ниже, примеч. к стр. 139.
Стр. 138. ... женщина, "дикая женщина", по выражению одного поэта... -- В черновом автографе было вписано продолжение: "нашего. Дайте мне женщину, дикую женщину" (стр. 2S4). Возможно, имеются в виду слова поэта Я. П. Полонского из его статьи "По поводу последней повести графа Л. Н. Толстого "Казаки" (Письмо к редактору "Времени")": "Я был также на Кавказе, также испытал на себе страсть к полудикой женщине..." (Вр, 1863, No 3, отд. II, стр. 96).
Стр. 139. Оставь нас, гордый человек; // Мы дики, нет у нас законов, // Мы не терзаем, не казним. -- Слова Старика из поэмы Пушкина "Цыганы" (1824), обращенные к Алеко.
Стр. 139. Зачем, как тульский заседатель, // Я не лежу в параличе? -- Цитата из "Путешествия Онегина".
Стр. 140. Бес благородный скуки тайной. -- Цитируется стихотворение Некрасова "Отрадно видеть, что находит..." (1845):
Отрадно видеть, что находит
Порой хандра и на глупца,
Что иногда в морщины сводит
Черты и пошлого лица
Бес благородный скуки тайной...
(Некрасов, т. I, стр. 17)
Стр. 140. Не такова Татьяна ~ это апофеоза русской женщины... -- Это понимание образа Татьяны является развитием и углублением сказанного о ней Белинским, в его девятой пушкинской статье. Критик утверждал: "...едва ли не выше подвиг нашего поэта в том. что он первый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину..." (Белинский, т. VII, стр. 473). Писал он и о замечательных свойствах натуры Татьяны: "Вся ее жизнь проникнута тою целостностью, тем единством, которое в мире искусства составляет высочайшее достоинство художественного произведения", "...Татьяна -- существо исключительное, натура глубокая..." (там же, стр. 482--484). О расхождении Достоевского с Белинским в оценке решения Татьяны в последней сцепе романа см. ниже, примеч. к стр. 142.
Образ Татьяны привлекал внимание Достоевского и ранее. В статье "Книжность и грамотность" (1861) содержалась хоть и краткая, но очень высокая оценка: "... тип единственный до сих пор в нашей поэзии, перед которым с такой любовью преклонилась душа Пушкина как перед родным русским созданием ..." (наст. изд., т. XIX, стр. 11; ср. также стр. 212). См.: Фридлендер, У истоков почвенничества, стр. 407.
Стр. 140. ... и ей предназначил поэт высказать мысль поэмы в знаменитой сцене последней встречи Татьяны с Онегиным. -- Имеются в виду строфы XL--XLVII восьмой главе "Евгения Онегина". См. стр. 141--142 и примеч. к ним. В "Подростке" (1875) Достоевский писал: "...у великих художников в их поэмах бывают иногда такие больные сцены, которые всю жизнь потом с болью припоминаются,-- например, последний монолог Отелло у Шекспира, Евгений у ног Татьяны..." (наст. изд., т. XIII, стр. 382).
Стр. 140. Можно даже сказать ~ кроме разве образа Лизы в "Дворян ском гнезде" Тургенева. -- На полях наборной рукописи речи о Пушкине эта фраза была вписана Достоевским и имела продолжение: "... и Наташи в "Войне и мире" Льва Толстого" (см. варианты HP к стр. 140 и стр. 455). Затем эти слова были вычеркнуты и не вошли в печатный текст. Но вся эта фраза была полностью произнесена Достоевским в речи 8 июня. H. H. Страхов свидетельствовал: "При имени Тургенева зала, как всегда, загрохотала от рукоплесканий и заглушила голос Федора Михайловича. Мы слышали, как он продолжал: "....и Наташи в "Войне и мире" Толстого". Но никто в зале не мог их слышать, и он должен был остановиться, чтоб переждать, когда утихнет вновь и вновь подымавшийся шум. Когда он стал продолжать речь, он не повторил этих заглушённых слов и йотом выпустил их в печати, так как они действительно не были произнесены во всеуслышание" (Биография, отд. I, с. 310--311; также: Достоевский в воспоминаниях, т. II, стр. 351). О реакции публики на упоминание Тургенева в речи Достоевского см. также в воспоминаниях Д. Н. Любимова и Е. П. Султановой-Летковой (там же, стр. 375 и 391), в дневнике М. А. Веневитинова и в письме И. С. Аксакова к О. Ф. Миллеру от 17 августа 1880 г. (ЛН, т. 86, стр. 504, 505, 514).
"Дворянское гнездо" Достоевский ценил выше всех романов Тургенева. "Чрезвычайно хороню",-- так выразил он свое впечатление при первом чтении его (см. письмо к H. M. Достоевскому от 9 мая 1859 г.). "Дворянское гнездо", "Мертвые души", "Обломова" и "Войну и мир" писатель отнес к самым сильным произведениям русской литературы (см. письмо к А. Н. Майкову от 12 (21) февраля 1870 г.). В "Дневнике писателя" за 1876 г. упоминания этого романа Тургенева связаны с размышлениями о Пушкине. В февральском выпуске Достоевский утверждал, что все вековечное и прекрасное в типах Гончарова и Тургенева ("Обломов" и "Дворянское гнездо") от того, что "они в них соприкоснулись с народом", и поставил это в прямую зависимость от поворота к народу, который совершил Пушкин (см. наст. изд., т. XXII, стр. 44). См. также о Татьяне, женщинах Тургенева и Толстого в июльско-августовском выпуске "Дневника" за 1876 г. (т. XXIII, стр. 88--89). И. С. Аксаков писал О. Ф. Миллеру 17 августа 1880 г. о реакции Анненкова и Тургенева на речь Достоевского: "Скажу, впрочем, что оба они, особенно Тургенев, был отчасти (и даже не отчасти, а на две трети) подкуплены упоминанием о Лизе Тургенева. {Это сопоставление было покрыто рукоплесканиями. (Примеч. И. С. Аксакова). } Ив. Сергеевич вовсе этого от Достоевского не ожидал, покраснел и просиял удовольствием <...> Некоторые тогда же подумали, что со стороны Достоевского это было своего рода captatio benevolentiae <заискивание -- лат.>. Это несправедливо. Ровно дней за двенадцать <...> Достоевский в разговоре со мною о Пушкине повторил почти то же, что потом было прочтено им "Речи", и также упомянуто о Лизе Тургенева, прибавив, впрочем, при этом, что после этого Тургенев ничего лучшего не написал..." (ЛН, т. 86, стр. 514).
Стр. 140. ... Онегин совсем даже не узнал Татьяну ~ можнт быть, принял ее за "нравственный эмбрион". -- Ср. со словами Белинского из девятой статьи о Пушкине: "Немая деревенская девочка с детскими мечтами -- и светская женщина, испытанная жизнию и страданием, обревшая слово для выражения своих чувств и мыслей: какая разница! <...> Да это уголовное преступление -- не подорожить любовию нравственного эмбриона!" (Белинский, т. VII, стр. 499).
Стр. 140. Если есть кто нравственный эмбрион ~ сам, Онегин... -- Д. И. Писарев также писал в статье "Пушкин и Белинский" (1865): "Наконец, отвращение Онегина к упорному труду <...> составляет симптом очень печальный, по которому мы уже заранее имели право предугадывать, что Онегин навсегда останется эмбрионом" (Писарев, т. III, стр. 314).
Стр. 140. ... постигал душой все ее совершенства". -- У Пушкина:
Внимать вам долго, понимать
Душой все ваше совершенство.
("Евгений Онегин"),
гл. восьмая, строфа XXXII --
"Письмо Онегина к Татьяне")
Стр. 140. ... в этих мировых страдальцах так много подчас лакейства духовного! См. также стр. 213: ... рабство и лакейство души перед авторитетом. -- Лакейство как подчинение авторитету, как слепое следование готовой чужой догме относится к выражениям, постоянно применявшимся Достоевским. См. в подготовительных материалах к "Преступлению и наказанию": "NB. Нигилизм -- это лакейство мысли. Нигилист -- это лакей мысли" (наст. изд., т. VII, стр. 202). В "Бесах" Шатов говорит об атеистах: "Люди из бумажки, от лакейства мысли всё это" (т, X, стр. 110). "Лакейство мысли" русского дворянина за границей не раз отмечено в записных тетрадях к "Бесам" (т. XI, стр. 71 и 157; см. также примеч. в т. XII, на стр. 334). В тех же тетрадях много близких заметок о либералах-западниках. Так, Стасюлевич и его соратники "родились лакеями", ибо: "Наш либерал прежде всего лакей"; либеральные органы: "Лакейская журналистика и лакейские журналы только и смотрят, как бы доказать, что в России нет самостоятельности перед Европою..."; и повторяется примененная по отношению к нигилизму формулировка: "NB. Западничество есть лакейство, лакейство мысли" (см. т. XI, стр. 169; т. XII, стр. 348). Полемике с "русскими европейцами" в вопросе о войне с Турцией посвящены первые главки ноябрьского выпуска "Дневника писателя" за 1877 г.: "Лакейство или деликатность?" и "Самый лакейский случай, какой только может быть" (см. выше, стр. 67, 73).
В черневом автографе пушкинской речи после слова "страдальцах" было вписано: "в этих свободных и страдающих душах" (стр. 286). В февральском выпуске "Дневника писателя" за 1877 г., говоря о требующих свободы "современных мыслителях" ("...мыслители провозглашают общие законы..."), Достоевский утверждал: "...а свобода эта ведет огромное большинство лишь к лакейству перед чужой мыслью..." (наст. изд., т. XXV, стр. 47).
Стр. 141. ... отправился с мировою тоской своею ~ кипя здоровьем и силою... -- Имеются в виду странствия Онегина, описанные в строфах XII и XIII восьмое главы "Евгения Онегина" и в "Отрывках из путешествия Онегина", цитируемых ниже.
Стр. 141. В бессмертных строфах романа ~ загадочного еще для нее человека. -- Речь идет о строфах XVI--XXV седьмой главы "Евгения Онегина".
Стр. 141. Уж не пародия ли он? -- Цитата из строфы XXIV седьмой главы "Евгения Онегина".
Стр. 141....кто сказал, что светская, придворная жизнь тлетворно коснулась ее души ее светские понятия были отчасти причиной отказа ее Онегину? -- Имеются в виду, с одной стороны, Белинский, с другой -- Писарев. В последнем объяснении Татьяны с Онегиным, по утверждению Белинского, сказалось "все, что составляет сущность русской женщины с глубокою натурою",-- задушевность, чистота и искренность чувств. Но критик пишет и "о тщеславии добродетелью, под которой замаскирована рабская боязнь общественного мнения", и что пока Татьяна "в свете -- его мнение всегда будет ее идолом" (Белинский, т. VII, стр. 498, 500). Писарев же в своей нарочито-заостренной полемической характеристике Татьяны заявляет более резко: "...отталкивая его (Онегина,-- Ред.) из уважения к требованиям свети, они презирает "всю эту ветошь маскарада"; презирая всю эту ветошь, она занимается ею с утра до вечера", "свет мне противен, но я намерена безусловно исполнять все его требования" -- так интерпретировал критик слова Татьяны (Писарев, т. III, стр. 349).
Стр. 141. Но я другому отдана // И буду век ему верна. -- У Пушкина:
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.
("Евгений Онегин",
гл. восьмая, строфа XLVII)
См. ниже, примеч. к с. 142.
Стр. 141. ... (а не южная или не французская какая-нибудь)... -- Современники усматривали в этих словах намек на возлюбленную Тургенева Полину Виардо-Гарсиа. К. А. Тимирязев, слушавший пушкинскую речь, вспоминает: "Уставившись своими злобными маленькими глазками на Тургенева, поместившегося под самой кафедрой и с добродушным вниманием следившего за речью, Достоевский произнес следующие слова: "Татьяна могла сказать: "Я другому отдана и буду век ему верна", потому что она была русская женщина, а не какая-нибудь француженка или испанка"" (К. А. Тимирязев. Наука и демократия. М., 1920, стр. 370).
Стр. 141. Нет, русская женщина смела. Русская женщина смело пойдет за тем, во что поверит, и она доказала это. -- Речь идет о подвиге декабристок. Еще в 1854 г. в письме от 22 февраля Достоевский писал М. М. Достоевскому о встрече с А. Г. Муравьевой, П. Е. Анненковой и Н. Д. Фонвизиной на пересыльном пункте в Тобольске в 1850 г.: "Ссыльные старого времени (то есть не они, а жены их) заботились о нас как о родне. Что за чудные души, испытанные 25-летнпм горем и самоотвержением. Мы видели их мельком, ибо нас держали строго. Но они присылали нам пищу, одежду, утешали и ободряли нас". В "Дневнике писателя" за 1873 г. писатель так выразил свое восхищение: "Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. Они бросили всё, знатность, богатство, связи и родных, всем пожертвовали для высочайшего нравственного долга, самого свободного долга, какой только может быть. Ни в чем неповинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли всё, что перенесли их осужденные мужья" (наст. изд., т. XXI, стр. 12 и 385). Говоря о высоком нравственном облике русской женщины, Достоевский в июльско-августовском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. вновь напомнил о декабристках (см. т. XXIII, стр. 89).
Стр. 141. Этому-то старику генералу... -- Ошибочное представление о возрасте мужа Татьяны было широко распространено в 60--70-е годы. Анализ романа Пушкина в сопоставлении с реальными биографиями военных деятелей топ эпохи позволил Н. О. Лернеру сделать вывод о том, что мужу Татьяны было не более 35 лет. "В своей знаменитой речи о Пушкине (1880 г.) он (Достоевский,-- Ред.),-- писал Лернер,-- несколько раз назвал мужа Татьяны "стариком", "старцем", "старым мужем": эта старость в глазах писателя увеличивала жертву Татьяниной верности. Жалостливое сердце Достоевского невольно подсказало эту, по существу ненужную, черту, не оправдываемую ни показаниями самого создателя Онегина, ни общеисторическими условиями онегинской эпохи" (Н. О. Лернер. Муж Татьяны. -- В кн.: Н. О. Лернер. Рассказы о Пушкине. Л., 1929, с. 215).
Стр. 141. ... с слезами заклинаний молила мать"... -- "Евгений Онегин", гл. восьмая, строфа XLVII.
Стр. 142. А разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? ~ Чем успокоить дух, если назади стоит нечестный, безжалостный, бесчеловечный поступок? -- Здесь и ниже (см. следующие примечания) отразились идеи, составляющие зерно философско-этической проблематики романов "Преступление и наказание" и "Братья Карамазовы": утверждение о невозможности достижения высокой цели низкими средствами и общего блага -- ценою страдания отдельной личности, о пагубности бесчеловечного поступка для общества и личности самого преступившего, осуждение индивидуализма (см. наст. изд., т. VI, стр. 210--212, 419--420; т. XIV, стр. 224; т. XV, стр. 469--470. См.: Фридлендер, с. 309--365; Ю. Ф. Карякин. О философско-этической проблематике романа "Преступление и наказание".-- В кн.: Достоевский и его время, стр. 166--195).
Стр. 142. Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой ~ Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии? -- Ср. со словами Ивана, обращенными к Алеше, в главке "Бунт" книги "Pro и contra" романа "Братья Карамазовы": "...представь, что ты сам возводишь здание судьбы человеческой <...>, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице <...> согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!" (наст. изд., т. XIV, стр. 224. См. также следующее примечание). Ранее, в "Дневнике писателя" за 1877 г., Достоевский утверждал: "Лучше верить тому, что счастье нельзя купить злодейством, чем чувствовать себя счастливым, зная, что допустилось злодейство" (наст. изд., т. XXV, стр. 49).
Стр. 142. И можете ли вы допустить хоть на минуту идею, что люди ~ согласились бы сами принять от вас такое счастие, если в фундаменте его заложено страдание ~ и, приняв это счастие, остаться навеки счастливыми? -- В "Братьях Карамазовых" сходным вопросом к Алеше закончил Иван свое рассуждение о построенном на страдании здании человеческой судьбы: "И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь, согласились бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленького замученного, а приняв, оставаться навеки счастливыми?" (наст. изд., т. XIV, стр. 224).
В черновом автографе речи о Пушкине, а также и в наборной рукописи, после слов "навеки счастливыми" следовал пересказ разговора Бьяншона с Растиньяком из романа Бальзака "Отец Горио", еще более непосредственно (см. об этом выше, стр. 455), чем в окончательном тексте, связывавший проблематику пушкинской речи с романами "Преступление и наказание" и "Братья Карамазовы" (см. выше, стр. 288 и 336).
Стр. 142. Скажите, могла ли решить иначе Татьяна, с ее высокою душою... -- С самого начала работы над пушкинской речью Достоевский неизменно подчеркивал принципиальную значимость развязки "Онегина". В одном из первых черновых набросков отмечено: "Финал "Онегина": русская женщина, сказавшая русскую правду,-- вот чем велика эта русская поэма" (стр. 217). Затем, уже в черновом автографе, новая запись на полях: "...в решении Татьяной вопроса в последней главе романа я вижу мысль и всю правду поэмы, для которой, может быть, она и была задумана" (стр. 285. -- Курсив наш.-- Ред.). См. стр. 140--141 и примеч. к пиль
Стр. 142....вопрос: почему Татьяна не пошла с Онегиным, имеет у нас ~ историю весьма характерную... -- Достоевский полемизирует здесь с девятой статьей Белинского о Пушкине. Белинский писал: "Вот истинная гордость женской добродетели! Но я другому отдана -- отдана, а не отдалась! Вечная верность -- к ому и в чем? Верность таким отношениям, которые составляют профанацию чувства и чистоты женственности, потому что некоторые отношения, не освящаемые любовью, и высшей степени безнравственны..." (Белинский, т. VII, стр. 501). В одном из первых черновых набросков к пушкинской речи Достоевский возражал Белинскому: "Тут другой вопрос: не кому и чему отдана, а кому и чему отдаться? Да если б она освободилась, она не пошла бы за ним", "Если б она верила в него, она бы пошла за ним <...> Но во что было верить Татьяне?" (стр. 217, 216). В письме к А. Н. Майкову от 9 (21) октября 1870 г. Достоевский иронически вспоминал о строках Белинского, "в которых тот плачет, зачем Татьяна осталась верна мужу?". См. также юношески-прямодушный упрек Коли Красоткина в "Братьях Карамазовых", обращенный к Татьяне и навеянный чтением приведенного отрывка Белинского "о Татьяне, зачем она не пошла с Онегиным" (наст. изд., т. XIV, стр. 501. Ср. также т. XIX, стр. 234).
Стр. 143...."счастье было так возможно, так близко!" -- "Евгений Онегин", гл. восьмая, строфа XLVII.
Стр. 143. У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром. -- Раньше, в статье "Книжность и грамотность" (1861), Достоевский резко выступил против Каткова, отрицавшего народность Онегина как типического лица. Писатель утверждал, что тип этот народен и что пушкинский герой принадлежит к тем представителям образованного общества, которые "стали сознавать себя русскими и почувствовали на себе, как трудно разрывать связь с родной почвой и дышать чужим воздухом..." (наст. изд., т. XIX, стр. 10. Курсив наш,-- Ред. Ср. там же, стр. 233--234). В черновом наброске к речи о Пушкине Онегин также "всецело русский человек, русская тоска тогдашнего времени" (см. выше, стр. 214), но далее добавляется: "Это тоже Алеко -- оторванный от почвы" (там же. Курсив наш,-- Ред.).
Стр. 143...."крест и тень ветвей над могилой ее бедной няни". -- У Пушкина: "Где нынче крест и тень ветвей Над бедной нянею моей..." ("Евгений Онегин", гл. восьмая, строфа XLVI).
Стр. 144. В надежде славы и добра // Гляжу вперед я без боязни... -- Начальные строки стихотворения Пушкина "Стансы" (1826).
Стр. 144....за одним, много что за двумя исключениями из самых позднейших последователей его, это лишь "господа", о народе пишущие. -- "Одним исключением" Достоевский считал, по-видимому, Льва Толстого. Добавление "из самых позднейших" делает затруднительным отнесение той же оценки к Тургеневу, Некрасову, Островскому. Скорее Достоевский мог иметь в виду под другим Ф. М. Решетникова, а может быть, и Н. С. Лескова. См. также стр. 454.
Стр. 144. Возьмите Сказание о медведе и о том, как убил мужик его боярыню-медведицу... -- Имеется в виду пушкинская "Сказка о медведихе" (1830?). Достоевский писал о ней и в декабрьском выпуске "Дневника писателя" за 1877 г. (см. стр. 116). "Сказку о медведихе" и "Пророка" он читал на литературно-музыкальном вечере в Москве 8 июня 1880 г.
Стр. 144. Сват Иван, как пить мы станем... -- Начальные строки стихотворения Пушкина 1833 г.
Стр. 145....не было бы Пушкина, не было бы и последовавших за ним талантов. -- Эта мысль была высказана Достоевским уже в "Дневнике писателя" за 1877 г. В главке, посвященной характеристике "Анны Карениной", он утверждал: "Бесспорных гениев, с бесспорным "новым словом" во всей литературе пашей было всего только три: Ломоносов, Пушкин и частию Гоголь. Вся плеяда эта (и автор "Анны Карениной" в том числе) вышла прямо из Пушкина..." (наст. изд., т. XXV, стр. 199. Ср. выше, стр. 467).
Стр. 145. Но укажите хоть на одного из этих великих гениев, который бы обладал такою способностью всемирной отзывчивости, как наш Пушкин. См. также стр. 145--146: Пушкин лишь один изо всех мировых поэтов обладает свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность. -- Идея Достоевского о "всеотзывчивости" Пушкина представляет переосмысление идей Белинского и Гоголя о "протеизме" Пушкина. Ср.: Белинский, т. VII, стр. 333; Гоголь, т. VIII, стр. 384; ср. выше, стр. 450, 451 и 468.
Стр. 145. И эту-то способность ~ он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт. -- Эта получившая законченное выражение л речи о Пушкине идея развивалась Достоевским с начала 60-х годов. Первая часть статьи "Книжность и грамотность" (1835) была посвящена горячей полемике по вопросу о народности Пушкина с ее отрицателями -- M. H. Катковым, С. С. Дудышкиным и отчасти с Белинским. В ней выявился и особый аспект в понимании писателем существа народности великого поэта: Пушкин народен как провозвестии "общечеловеческих начал", свойственных русскому народу (см. наст. изд., т. XIX, стр. 16). В декабрьском выпуске "Дневника писателя" за 1877 г., в главке "Пушкин, Лермонтов и Некрасов", Достоевский еще более определенно связывает народность Пушкина с преклонением "перед правдой народа русского", состоящей во всечеловечности, всемирной отзывчивости, в стремлении к все-единению (см. выше, стр. 450, 451, 468).
Стр. 146....сцены из "Фауста"... -- Имеется в виду пушкинская "Сцена из Фауста" (1825).
Стр. 146....баллада "Жил на свете рыцарь бедный". -- Эту балладу, с образом героя которой соотнесен Мышкин, читает Аглая в романе "Идиот" (см. наст. изд., т. VIII, стр. 206--211; т. IX, стр. 263, 264, 269, 401--404).
Стр. 146. Перечтите "Дон-Жуана"... -- Имеется в виду "Каменный гость" (1830).
Стр. 146. Какие глубокие, фантастические образы в поэме "Пир во время чумы" ~ страдальческое предчувствие своего грядущего. -- "Маленькая трагедия" "Пир во время чумы" (1830) навеяна сценой из драмы английского поэта Дж. Вильсона (Wilson, 1755--1854) "Чумный город" ("The City of the Plague", 1816). Отмеченные Достоевским песни Председателя ("песня о чуме") и Мери принадлежат самому Пушкину.
Стр. 146. Однажды странствуя среди долины дикой ~ в то, во что они поверили. -- Достоевский имеет в виду стихотворение Пушкина "Странник" ("Однажды, странствуя среди долины дикой...", 1835) -- переложение отрывка из книги английского поэта и пуританского проповедника Джона Беньяна (Bunyan, 1628--1688) "Путь паломника" ("The Pilgrimg Progress from this World, to that Which is to Corne", 1678--1684. Первый русский прозаический перевод 1782 г.). В библиотеке Достоевского было это сочинение Беньяна,-- вероятно, русский перевод 1878 г. под заглавием: "Путешествие пилигрима в небесную страну и духовная война" (см.: Библиотека, стр. 127). См.: Д. Благой. Джон Беньян. Пушкин и Лев Толстой. -- В кн.: Д. Благой. От Кантемира до наших дней, т. 1. М., 1972, стр. 334--365. Достоевский читал пушкинского "Странника" в салоне Е. А. Штакеншнейдер (см. выше, стр. 422). "Ересиархом" и "сектатором" Достоевский называет Беньяна как фанатического приверженца учения пуританской церкви.
Стр. 146....религиозные же строфы из Корана или "Подражания Ко рану ~ грозная кровавая сила ее? -- Речь идет о цикле стихотворений Пушкина "Подражания Корану" (1824). Мотивы и образы "Подражаний Корану" были использованы Достоевским в романе "Преступление и наказание", "Подросток" и "Братья Карамазовы" (см. наст. изд., т. VI, стр. 212; т. VII, стр. 382; т. XIII, стр. 175; т. XV, стр. 80; т. XVII, стр. 379).
Характеризуя "Подражания Корану" как "религиозные" строфы (как и усматривая и "Страннике" отражение "религиозного мистицизма"), Достоевский переосмыслял эти произведения в духе своего мировоззрения: на самом деле Пушкина в Коране, как и в книге Беньяна, привлекали, в первую очередь, их яркая образность и поэтическое содержание, которые давали поэту широкий простор для лирико-философских и биографических ассоциаций.
Стр. 146. А вот и древний мир, вот "Египетские ночи" ~ съедающей своего самца. -- В этих словах кратно изложено те понимание поэмы о Клеопатре из повести Пушкина "Египетские ночи" (1835), которое было развито Достоевским в статье "Ответ "Русскому вестнику"" (Вр, 1861, No 3; см. наст. изд., т. XIX, стр. 133--135). Эта статья, как и две предшествовавшие ей,-- "Образцы чистосердечия" и ""Свисток" и "Русский вестник"" -- были посвящены полемике Достоевского с журналом M. H. Каткова "Русский вестник" по поводу женского опроса в связи с выступлением на литературном вечере в Перми Е. Э. Толмачевой с чтением импровизации итальянца из повести Пушкина (см. т. XIX, стр. 91--116, 119--138, 292--298, 300--309). Достоевский обращался к "Египетским ночам" и ранее -- в "Неточке Незвановой", "Преступлении и наказании" и "Идиоте" (см. наст. изд., т. II, стр. 116, 487 и 491; т. VI, стр. 216; т. VII, стр. 384; т. VIII, стр. 492; т. IX, стр. 351 и 382).
Стр. 147. В самом деле, что такое для нас петровская реформа ~ Ведь не была же она только для нас усвоением европейских костюмов ~ Петр несомненно повиновался некоторому затаенному чутью, которое влекло его, в его деле, к целям будущим...-- Ср. со статьей 1861 г. "Книжность и грамотность": "В деле Петра (мы уж об этом теперь не спорим) было много истины. Сознательно ли он угадывал общечеловеческое назначение русского племени, или бессознательно шел вперед, по одному чувству, стремившему его, но дело в том, что он шел верно" (наст. изд., т. XIX, стр. 18).
Об отношении Достоевского к петровским реформам, об эволюции взглядов писателя на Петра I и его деятельность см. наст. изд., т. XVIII, стр. 26, 35--37, 104-107, 220-221, 297-299; т. XIX, стр. 18-19; т. XX, стр. 12--15; т. XXIII, стр. 46--47. См. также: Е. И. Кийко. Белинский и Достоевский о книге Кюстина "Россия в 1839". -- Материалы и исследования, т. I, стр. 189--200; В. И. Кайгородов. Об историзме Достоевского. -- Материалы и исследования, т. IV, стр. 27--40; РЛ, 1981, No 4, стр. 41, 42.
Стр. 147. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени со стремления нашего к воссоединению людей. Ср.: "...удел всего арийского племени есть русское дело, родное нам, прирожденное, наша сущность, наш идеал" (ЧН 2, см. стр. 214). -- Взаимоотношения России и Европы, историческое предназначение России -- вопрос, постоянно возникавший перед Достоевским в романах и письмах (ср. наст. изд., т. XIII, стр. 374-- 377; ср. письма Достоевского к А. Н. Майкову от 18 января 1856 г. и от 15 (27) мая 1869 г.),-- главнейшие темы "Дневника писателя" за предшествующие годы (см. наст. изд., т. XXII, стр. 122; т." XXIII, стр. 46--50). В "Дневнике писателя" за 1877 г. утверждалось: "Европа нам почти так же всем дорога, как Россия; в ней всё Афетово племя, а наша идея -- объединение всех наций этого племени..." (наст. изд., т. XXV, стр. 23). Так же определенно сформулировал Достоевский сходную мысль и позже -- в "Дневнике писателя" за 1881 г. ("Европа нам тоже мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от нее, и опять возьмем, и не захотим быть перед нею неблагодарными"), напомнив о сказанном им в речи о Пушкине. О полемике Н. К. Михайловского с Достоевским по этому вопросу см. выше, стр. 488; см. также следующее примечание.
Стр. 148. Ибо, что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе... -- Этот тезис Достоевского вызвал возражение критиков, в частности А. Д. Градовского, который писал: "Признаемся, это "служение" вызывает в нас нерадостное чувство. Время ли Венского конгресса и вообще эпохи конгрессов может быть предметом пашей "гордости"? То ли время, когда мы, служа Меттерниху, подавляли национальное движение в Италии и Германии и косились даже на единоверных греков? И какую ненависть нажили мы в Европе именно за это "служение"!" (Г, 1880, 25 июня, No 174). См. ниже, стр. 507.
О взаимоотношениях России и Европы Достоевский писал в "Дневнике писателя" за 1876 г. (см. наст. изд., т. XXIII, стр. 46--48). Более полное завершение позиция писателя получила в "Дневнике писателя" на 1881 г. (см. наст. изд., т. XXVII).
Стр. 148....эту нищую землю "в рабском виде исходил благословляя" Христос. -- Достоевский перефразирует заключительную строфу стихотворения Ф. И. Тютчева "Эти бедные селенья..." (1855):
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.
Из стихотворении Тютчева Достоевский любил более всего и постоянно цитировал это стихотворение (см. наст. изд., т. IX, стр. 306; т. XIV, стр. 226; т. XXI, стр. 70; т. XXIII, стр. 103. См. также: Достоевский, Библиография; Ф. И. Тютчев. Библиографический указатель. М., 1978; А. В. Архипова. Достоевский о Тютчеве. -- РЛ, 1975, No 1, стр. 172--177).
Стр. 149....прочтя вашу критику, г-н Градовский, я приостановил печатание "Дневника"... -- О статье А. Д. Градовского см. выше, стр. 476--478.
Стр. 149....почему же я вам теперь отвечаю? ~ Для этих других и пишу. -- В архиве А. Д. Градовского ( ИРЛИ, ф. 86) сохранился его "Ответ г-ну Достоевскому", не появившийся в печати. Здесь говорится: "Г-н Достоевский написал четыре лекции по поводу одной, якобы прочитанной ему мною. Я опять ограничиваюсь "одной заметкой, или, если угодно, лекцией. <...> Г-н Достоевский, обращаясь ко мне, говорит, что ответ его напечатан вовсе не для меня, а для читателя. Я в этом никогда не сомневался. Всякая полемическая статья, как и всякая статья, пишется именно для читателей, а вовсе не для того лица, против которого она направлена. Иначе литературным соперникам следовало бы ограничиться частными письмами". Далее А. Д. Градовский возражал Достоевскому, причислившему его к "западникам", т. е. к "направлению, с которым г-н Достоовский ведет немного запоздалую войну". С точки зрения А. Д. Градовского, "теперь на всей Руси едва ли отыщется истый "западник" вроде Чаадаева" (Сообщено Е. В. Свиясовым).
Стр. 149....откуда взялись наши "скитальцы"... -- Речь идет о следующем месте статьи Градовского: "...нельзя не признать большой заслуги г-на Достоевского в том, что он установил историческую связь между типом, созданным впервые Пушкиным в Алеко, и теми типами "скитальцев", которые так художественно были выведены авторами "Кто виноват?", "Рудина" и др. Но остается объяснить, откуда взялись эти "скитальцы, эти мученики, оторванные от народа?" (Г, 1880, 25 июня, No 174).
Стр. 150. "Так или иначе, но уже два столетия ~ источников русских". -- Эта и другие цитаты -- из указанной выше статьи Градовского.
Стр. 150--151...."Господи сил, с нами буди!"... -- Достоевский имеет в виду православную молитву, читаемую в первую неделю великого поста.
Стр. 151....с неудобством церковнославянского языка, будто бы непонятного простолюдину (а старообрядцы-то? Господи!). -- Выступая за сохранение "древлего благочестия", старообрядцы не признавали новых икон и книг, исправленных официальною церковью. При некоторых старообрядческих общинах создавались школы-"граматицы", в которых обучали чтению древних церковнославянских текстов.
Стр. 151...."Господи, владыко живота моего"... -- Начало молитвы, сочиненной Ефремом Сириным -- религиозным деятелем и писателем, жившим на рубеже IV и V веков, уроженцем г. Низибия. Ср. стихотворение А. С. Пушкина "Отцы пустынники и жены непорочны..." (1836), где содержится поэтическое переложение этой молитвы.
Стр. 151. ... преобразившись из церкви в Римское государство... -- Христианство стало государственной религией Римской империи в начале IV в. (см. об этом наст. изд., т. XIV, стр. 57--58; т. XV, стр. 534--535).
Стр. 151. ...один из критиков моих ~ "А свальный грех?" -- Достоевский, вероятно, имеет в виду устный критический отзыв о его речи.
Стр. 152. ... "умывавшие руки в крови"... -- Неточная цитата из стихотворения Н. А. Некрасова: "Рыцарь на час" (1862). У Некрасова: "От ликующих, праздно болтающих, // Обагряющих руки в крови...". Это стихотворение Достоевский считал одним из шедевров поэта (см. стр. 119).
Стр. 152. ... когда преобразился в свою очередь в "европейского либерала". -- Достоевский имеет в виду свое увлечение идеями французских социалистов-утопистов и участие в кружках петрашевцев в 1847--1849 годах (см. наст. изд., т. XVIII, стр. 306--334).
Стр. 152. ... "Сын на матери ехал, молода жена на пристяжечке"... -- Строки припева, встречающегося в русских народных песнях "Как по улице идет молодец...", "Улица, улица моя..." и др.:
Как сын на матери снопы возил,
Молода жена во пристяжи была.
(См.: А. И Соболевский. Великорусские народные песни, т. VII. СПб., 1902, NoNo 88-90).
Стр. 152. ... из Большой Морской... -- На этой улице (ныне ул. Герцена в Ленинграде) находились магазины, рестораны, парикмахерские, которые посещала аристократическая публика. Большая Морская упоминается в ряде произведений Достоевского (см., например, наст. изд., т. III, стр. 354; т. VIII, стр. 108 и др.).
Стр. 153. ... последней войне за Христову веру, попранную у славян мусульманами. -- Достоевский имеет в виду русско-турецкую войну 1877-- 1878 годов, события которой он освещал в "Дневнике писателя" (см. наст. изд., т. XXIII, стр. 44-46, 148--153; т. XXV, стр. 67-74 и др.).
Стр. 153. ... " Chacun pour soi et Dieu pour tous"... -- В мартовском выпуске "Дневника писателя" за 1877 г. Достоевский писал, что эта "общественная формула" отражает "основную идею буржуазии" (см. наст. изд., т. XXV, стр. 84, 389; т. V, стр. 81, 371).
Стр. 153. ... "Après moi le déluge".-- См. наст. изд., т. XXV, стр. 84, 383; т. V, стр. 75.
Стр. 154. Держиморда. -- Имя полицейского в "Ревизоре" (1836) Гоголя.
Стр. 154. ... вы говорите о Дмухановских... -- Антон Антонович Сквозник-Дмухановский -- городничий в той же комедии.
Стр. 155. Трагедия Рудина ~ умер на другой ниве, но вовсе не столь чуждой ему... -- Герой романа Тургенева "Рудин" (1856) в эпилоге защищал во время Французской революции 1848 г. с красным знаменем в руках одну из баррикад в рабочем предместье Парижа. Достоевский и прежде, работая над образом Версилова -- русского "скитальца", наделенного свойством "всемирного боления за всех", вспоминал о Рудине (см. примеч. к "Подростку": наст. изд., т. XVII, стр. 290--291, 331--333). О полемических заметках Г. И. Успенского по поводу призыва Достоевского к работе на русской "ниве" см. стр. 481.
Стр. 155. ...Собакевичи... -- Собакевич -- персонаж "Мертвых душ" (1842) Гоголя.
Стр. 155. В детстве моем со всякого разговора. -- Достоевский имеет в виду эпизод, рассказанный им в январском выпуске "Дневника писателя" за 1876 г. (см. нам. изд., т. XXII, cтр. 28).
Стр. 156. Нужно было Пушкина, Хомяковых, Самариных, Аксаковых ~ "есть редьку и писать донесения". -- Слова, заключенные в кавычки, восходят к следующему тексту поэмы Тургенева "Помещик" (1846):
... умница московский,
Мясистый, пухлый, с кадыком <...>
От шапки-мурмолки своей
Ждет избавленья, возрожденья;
Ест редьку,-- западных людей
Бранит -- и пишет... донесенья.
(И. С. Тургенев. Полн. собр. сочинений и писем. Изд. 2-е. Сочинения, т. I. М., 1978, стр. 166, ср. там же, стр. 476--478). Достоевский знал текст "Помещика" по "Петербургскому сборнику", где был напечатан его роман "Бедные люди". Об отношении Достоевского к славянофилам см. наст. изд., т. V, стр. 52. В черновом автографе (ЧА 1 ) о Тургеневе как авторе цитируемой строки сказано: "... имеющих идеал "есть редьку и писать донесения", как выразился в 40-х годах незавершившийся поэт и славный потом прозаик". Там же славянофилы охарактеризованы как "честнейшие люди нашего века" (см. наст. том, стр. 304).
Стр. 158. ... в "местечке Париже-с" все-таки надобны деньги ~ не только русского мужика. -- В "Дневнике писателя" за 1873 г. (глава "Старые люди") аналогичным образом охарактеризован Герцен, который, по словам Достоевского, "отрицал собственность, а в ожидании успел устроить дела свои и с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность" (см. наст. изд., т. XXI, стр. 9, 378--379). Однако, скорее всего, данный фрагмент написан под впечатлением недавнего чтения воспоминаний П. В. Анненкова "Замечательное десятилетие", появившихся в "Вестнике Европы", 1880. NoNo 1--5 (Анненков, стр. 299--301 и примеч., стр. 607--608).
Стр. 159. "Рабство, без сомнения ~ от весьма даже просвещенных людей. -- Характеризуя отношение к народу "огромного большинства образованного <...> сословия" 1840-х годов, Достоевский в 1S73 г. писал: "К русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ,-- каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ. Этот идеальный народ невольно воплощался тогда у иных передовых представителей большинства в парижскую чернь девяносто третьего года" (наст. изд., т. XXI, стр. 9 и примеч., стр. 377); в черновом автографе (ЧА 1 ) к комментируемому тексту имеется следующая заметка: "А Чаадаев, а те, которые и понять не хотели иначе народ как в 93 году" (см. стр. 304).
Стр. 159. ... к восприятию последних европейских идей, a la Лукреция Флориани... -- Роман Жорж-Санд "Лукреция Флориани" (1846) назван по имени главной героини, дочери рыбака, ставшей знаменитой актрисой. Обладая натурой цельной и страстной, Лукреция ищет гармонии в любви, хотя ей и приходится постоянно бороться с мнением общества. Представления героини о любви возвышенны и целомудренны, но, будучи доверчивой и готовой на жертву, Лукреция обманывается в своих избранниках и не находит счастья ни с одним из них. "Лукреция Флориани" печаталась в 1847 г. в "Отечественных записках", в том же году в "Сыне отечества" (No 2) появилась рецензия, в которой роман осуждался за проповедь безнравственности. И. А. Гончаров рассказывал, что он в беседе с Белинским в 1847 г. упрекнул Лукрецию Флориани в неосмотрительности при выборе возлюбленных. В ответ на это замечание Белинский сказал Гончарову: "Вы хотите, чтобы Лукреция Флориани, эта страстная, женственная фигура, превратилась в чиновницу" (Гончаров, т. VIII, стр. 59). Говоря о русских подражателях Лукреции Флориани, Достоевский, возможно, имел в виду драматические события в семье Герцена, о которых напомнил в "Замечательном десятилетии" упомянутый ниже П. В. Анненков (см.: Анненков, стр. 323--329).
Стр. 159. ... один старожил, наблюдатель того времени, привел анекдот в журнале... -- Имеется в виду П. В. Анненков. В главе XXV своих воспоминаний "Замечательное десятилетие" Анненков рассказывает о том, что Грановский, Кетчер и Герцен с женами в 1845 г. летом поселились в селе Соколово близ Москвы и устраивали там для приезжавших друзей обеды "почти грандиозные". Эпизод встречи с крестьянкой автор воспоминаний изобразил несколько иначе. Он пишет: "...всё общество собралось на прогулку в поля, окружавшие Соколово, на которых, по случаю раннего жнитва, царствовала теперь муравьиная деятельность. Крестьяне и крестьянки убирали поля в костюмах, почти примитивных, что и дало повод кому-то сделать замечание, что изо всех женщин одна русская ни перед кем не стыдится и одна, перед которой также никто и ни за что не стыдится. Этого замечания достаточно было для того, чтобы вызвать ту освежающую бурю, которой все ожидали. Грановский остановился и необычайно серьезно возразил на шутку. "Надо прибавить -- сказал он,-- что факт этот составляет позор не для русской женщины из народа, а для тех, кто довел ее до того, и для тех, кто привык относиться к ней цинически. Большой грех за последнее лежит на нашей русской литературе. Я никак не могу согласиться, чтобы она хорошо делала, потворствуя косвенно этого рода цинизму распространением презрительного взгляда на народность"" (Анненков, стр. 262--263). "Замечательное десятилетие" упомянуто Достоевским в черновом автографе (ЧА 1 ) этой главы "Дневника писателя" (см. стр. 304).
Стр. 160. ... канканчик в Баль-Мабиле... -- Мабий (франц. Маbille) -- место, где устраивались платные балы с канканом и пр. (см. наст. изд., т. V, стр. 49). Герцен в "Письмах из Франции и Италии" (1847--1852) писал, что на этих балах, доступных только богатым буржуа, "...всё пропитано сладострастием" (Герцен, т. V, стр. 32).
Стр. 160. ... миленькая песенка ~ mon cotillon?.. -- Вторая строчка этой старинной французской песенки имеет и другой вариант: "Mon cotillon va-t-il bien?" <Моя юбочка идет мне?> (см.: Grand dictionnaire universel du XIX siècle par Pierre Larousse, t. 5. Paris, [s. a.], p. 271). И. С. Аксаков возражал против чрезмерного "реализма" описания каскадной певицы в письме его к Достоевскому от 23 августа 1880 г. -- Известия АН СССР. Серия литературы и языка, 1972, т. XXXI, No 4, стр. 356--357.
Стр. 161. ... способствовали освобождению крестьян и помогали трудящимся по освобождению скорее такого склада люди, как, например, Самарин, а не ваши скитальцы. -- В романе "Подросток" (1875) Достоевский изобразил "скитальца" Версилова, который во время проведения крестьянской реформы служил мировым посредником и защищал интересы бывших крепостных крестьян (см. наст. изд., т. XIII, стр. 373--374 и примеч. т. XVII, стр. 330--334; ср. также: А. В. Архипова. Дворянская революционность в восприятии Ф. М. Достоевского. -- В кн.: Литературное наследие декабристов. Л., 1975, стр. 237--246). Славянофил Юрий Федорович Самарин (1819--1876) активно участвовал в подготовке и проведении крестьянской реформы 1861 г., был членом редакционных комиссий.
Стр. 161. ... абсентеизм... -- уклонение, отсутствие (от лат. ab-sens -- отсутствующий). Достоевский имеет здесь в виду помещиков, покинувших свои поместья для жизни в Петербурге или за границей.
Стр. 163. ... при апостоле Павле сохранялось рабство со из посланий апостола). -- По евангельскому преданию, апостол Павел из гонителя христиан стал ревнителем новой религии. В отличие от первоначальных христиан, для которых была характерна проповедь неповиновения неправедной власти, призывал к покорности государству, а рабов увещевал повиноваться своим господам (см., например: Послание к Ефесянам, гл. 6, ст. 5-- 9; Послание к Титу гл. 2, ст. 9--11). Церковь относит смерть Павла к середине I в. н. э. В Новый завет входят четырнадцать посланий Павла.
Стр. 163. Слуги и господа будут, но господа уже будут не господами, а слуги не рабами. -- Рассказывая о встрече с бывшим своим денщиком, Зосима в "Братьях Карамазовых" поучает: "...так сделай, чтобы был у тебя твой слуга свободнее духом, чем если бы был не слугой" (наст. изд., т. XIV, стр. 287--288 и примеч. -- т. XV, стр. 568). В черновом автографе (ЧЛ) Достоевский, обращаясь к Градовскому, доказывал, что "окончательная гармония", к которой придет человечество, предопределена в Апокалипсисе (см. стр. 323).
Стр. 165. ... национальность у евреев сложилась только после закона Моисеева, хотя и началась еще из закона Авраамова, а национальности мусульманские явились только после Корана. -- Авраам -- согласно Библий, мифический родоначальник иудеев. В Коране Авраам считается общим родоначальником евреев и арабов, одним из предшественников Мухаммеда, основателя мусульманской религии -- ислама (VII в.) (см.: Коран. Пер. и коммент. И. Ю. Крачковского. М., 1963). Моисей -- по библейскому рассказу принес иудеям каменные скрижали с заповедями бога Яхве и возглавил исход евреев из Египта.
Стр. 167. Были бы братья со "fraternité ou la mort"... -- "Liberté, égalité, fraternité ou la mort". Достоевский многократно пользовался этой формулой, восходящей к эпохе Французской революции XVIII в., высказывая при этом суждение, что "сделать братства нельзя, потому что оно само делается, дается, в природе находится" (см. наст. изд., т. V, стр. 78--81, ср. также т. VIII, стр. 451; т. X, стр. 473; т. XXII, стр. 83--91).
Стр. 168. ... Всё это "близко, при дверях". -- Выражение восходит к Евангелию (см.: Евангелие от Матфея, гл. 24, ст. 33; от Марка, гл. 13, ст. 29). О сокрушительной силе "четвертого сословия" Достоевский писал в черновых набросках к роману "Подросток" (например: "...о борьбе работника с бульдогом. <...> И в Европе хотят (bourgeoisie) остановить это четвертое сословие силою. Предсказывает в пламенных словах разрушение мира и цивилизации. "Уже прелюдию видели. Вам (т. е. молодежи) надо готовиться, ибо вы будете участниками, время близко, при дверях, и именно, когда кажется так крепко (мильонные армии, разрывные бомбы). Вся эта сила, набранная для защиты цивилизации, против нее же обрушится и ее поглотит"" -- наст. изд., т. XVI, стр. 33--34).
Стр. 168. ... стародавне-неестественное политическое положение европейских государств ~ учреждения Европы, теперь совершенно языческой. -- С точки зрения позднего Достоевского, церковь в истинном, высшем ее смысле -- "общественный союз для устранения государства, для перевоплощения в себя государства" (см. наст. изд., т. XV, стр. 209, 418, 535 и "Дневник писателя" 1881 г., гл. I, § IV "Первый корень"). В черновых набросках (ЧА 1 ) Достоевский писал о западной буржуазной государственности: "Ихнее общество сложилось не по-нашему, не на Христе, а на Римской империи" (см. стр. 221).
Стр. 169. ... человекобог встретил богочеловека, Аполлон Бельведерский Христа ~ церковь -- римское право и государство. -- Ср. наст. изд., т. X, стр. 189; т. XII, стр. 221--222; т. XIV, стр. 57 и примеч. -- т. XV, стр. 534--535.
Стр. 171. ... за слова об неудачном служении Меттерниху ~ известным образом и ответил. -- Меттерних Клемент-Венцель (1773--1859) -- в 1821--1848 гг. глава австрийского правительства, один из организаторов "Священного союза". Политическая система Меттерниха была направлена на борьбу с революционным, либеральным и национально-освободительными движениями; он, как и Николай I, требовал вмешательства во внутренние дела других государств в целях подавления революции. В декабре 1849 г. Достоевский был приговорен к четырем годам каторжных работ за участие в кружке Петрашевского (об этом см. наст. изд., т. XVIII, стр. 329). В том, что Россия служила при Николае I политике Меттерниха, Достоевский, как он указал в разговоре с О. Ф. Миллером, укорял русское правительство еще в 40-х гг. (см.: Биография, стр. 94; ср. наст. изд., т. XVIII, стр. 316; т. XXIII, стр. 65--66).
Стр. 172. В одной газете ~ благодушное настроение в Москве объявилось". -- 10, 13--15 июня 1880 г. петербургская газета "Молва" поместила ряд заметок, в которых отмечала атмосферу всеобщего восторга на Пушкинском празднике в Москве, а успех речи Достоевского объясняла ее эмоциональностью (см. выше, стр. 476). Об этом же писала и "Петербургская газета": "Речь г-на Достоевского в чтении производит впечатление, но только на чувство, а не на рассудок -- откуда и причина бросания в воздух дамских чепчиков" (ПГ, 1880, 17 июня, No 116). Об атмосфере, царившей во время выступления Достоевского с речью о Пушкине, см. в его письме к А. Г. Достоевской, написанном в тот же день, 8 июня 1880 г. вечером.