В радуницу все в городе ездили на кладбище с кутьей, с восковыми свечами, с поминальными снедями в узлах и, после панихиды, при горящей свече, воткнутой в могильный холмик, поминали своих усопших. Могилы Подшиваловых, - маленькие холмики детей, с дубовыми восьмиконечными крестами, - были о бок с могилами первостатейных хлыновских купцов Семипаловых. Ариша с матерью и с няней сидели на детской могилке, и мать всплакнула, вспомнив свою первинку Танюшу, "ангельскую душку", кроткого ребенка, "радостницу", - а на семипаловских могилах пели панихиду, а после панихиды сели за помин. И тогда же няня заметила потихоньку: "У Семипаловых-то, видно, гость". Ариша сеяла по могилкам зерна для птичьего помина, и не оглянулась, а прабабушка посмотрела, степенно отдала поклон старухе Семипаловой и приметила, средь известной всему Хлынову Семипаловской семьи, незнакомого молодого человека, голубоглазого, с небольшой, подстриженной русой бородкой, с румяным пухлым лицом, - приметила, что он внимательно и нескрытно смотрел на Аришу. Прабабушка, перебрав в уме семипаловскую родню, порешила, что молодому человеку некому другому быть, как племяннику, москвичу, единственному сыну кожевенного заводчика: "видно, к бабушке на сорочины прислали московские". А Ариша кормила синичек. Она любила кладбище: нигде в городе не было гуще деревьев: старые, старые березы и ветлы с черными, исстари заведенными и наследственными грачиными гнездами, и травы нигде не было выше. Мирный ангел по кладбищу садил. Мать с няней стали собираться домой. Ариша просила:
- Посидим еще.
Но надо было ехать. Могилки кругом пустели.
Поднялись и Семипаловы, приехавшие позже, и когда выходили на дорожку мимо подшиваловских детских могилок, старуха слегка кивнула им, а молодой человек с бородкой поклонился низко и почтительно. Тут Ариша заметила его - и через минуту уж не помнила о нем. Черный грач сел на могилу и стал клевать зерна. Он клюнул и воск, накапавший на землю от свечи. И на других могилках, когда ушли люди, зачернели грачи, как монахи, на трапезе.
Через несколько дней прадед, отходя ко сну, сказал прабабушке:
- Мать, а у меня есть новость.
В этот час он всегда говорил ей, если было что сказать важное. Она ждала.
- А что дашь за сказ?
бое ему в запасе, и стараясь отвечать ему впопад, она сказала:Он шутил - она знала, что у него есть и важное и хорошее, лю
- А по сказу - и дача будет.
- Ну, так вот тебе сказ: за Аришу жених сватается.
- Кто?
- Семипалов племянник. Москвич. В Кожевниках, против Успенья, завод, дом на Зацепе. Дочь выдана, единственный наследник. Отца я знавал.
- Видела я намедни на кладбище. Поклонился.
- С того и сказ начался, что приглянулась ему Ариша.
- На чужую-то сторону.. - начала было прабабушка.
Но прадед прервал ее:
- Я так и сказал: не отдам со своих глаз. А мне отвечено: и не отдавайте, на ваших глазах останемся. Видишь: дело-то такое - сорочины сорочинами, а его отец прислал: там, говорят, в Москве-то кожевенным стеснение: вСнькое дело, не по столице, так они второй завод здесь открывают и, как откроют, отец в Москве останется, а сын здесь полный хозяин. Фирма: Аким Семипалов и сын.
Прабабушка, выждав, не скажет ли он еще чего, спросила:
- А человек-то какой?
- Слух добр, а еще погляжу.
- Узнать бы...
- Узнаю. А что узнал, - то ему в честь. Дело знает. Без турус. У отца строго воспитан.
Прабабушка поняла, что жених был выбран. Ей велено было ничего не говорить Арише. Тем временем прадед "узнавал" жениха. Он даже в бане с ним мылся. Заехал раз к нему на стройку, будто невзначай, с узлом, и сказал молодому Семипалову:
- Ты, Петр Акимыч, на стройке, небось, зачумичал: пыль да грязь. Я удумал за тобой заехать. Едем-ка в баню. Мне, старику, веселей будет.
Петр Акимыч отговорился было, что белья нет, но прадед велел послать за бельем мальчишку и завести в баню.
В бане парились с мятой, пили холодный квас, поддавали каменку квасом: чтоб хлебней было, - опять парились, вели разговоры, ни слова не сказано было о свадьбе, а тем временем прадед все высмотрел. Семипалов, приметил прадед, в грудях крепок, мускулы как у грузчика - точно камень, а сложен в лад и в склад: телом не груб; головою крепок: выдерживает крутой пар. Из парильни вышел - залюбовался им прадед: статен, белотел, крепок, лицо алое, - подумал: "Род даст. К дому".
Узнал и забавы его прадед: на медведя хаживал, лошадей хороших любит, пить - пьет, да время и место знает на питье, а меру - ведает.
Опять поделился дед с прабабушкой своим узнаньем.
Завод "Аким Семипалов и Сын" строился на закраине Хлынова. Был куплен и отделан заново дом, неподалеку от Подшиваловых. Ждали стрика Семипалова. Он приехал, осмотрел завод, побывал там, заглянул тут. Пил с прадедом чай у Арсеньича, обедал с сыном у прадеда дома запросто, и уехал в Москву, оставив в новом доме сына. Все было решено.
А дальше все пошло так, как никто не ждал.
Однажды, помолившись в темном зале перед Нерукотворным Спасом, прадед позвал к себе Аришу. Когда она вошла - спокойная, с ласкою к отцу в больших - его же, серых глазах, с длинной русой косой с темно-синей широкой лентой, в синем холстинковом платье, и стала около притолки, неторопливо и приветливо выжидая, что он ей скажет (дочь любила эти зазывы отца: они означали, что она ему нужна на что-нибудь и ей это было приятно) - он залюбовался на нее. К обычному ее прозванью, которое он употреблял про себя: "умница" - ему бы хотелось прибавить какое-нибудь другое: он чувствовал, - оно не выражало ее всей, этих спокойных и ласковых глаз, длинной косы, тихой улыбки, - но он не находил его и еще раз повторил про себя привычное: "умница". Он не любил предисловий и подходов и, ласково и зорко посмотрев на нее, как всегда, прямо сказал:
- Ариша, я тебе жениха нашел.
Он ожидал, что она подойдет к нему, но она отстранилась от него еще теснее к притолке, не опустила глаз, не повела ни одной чертой лица...
- Петр Акимыч Семипалов, московский, сватается за тебя. Я дал слово.
И также спокойно, но тихо-тихо, Ариша ответила:
- У меня есть жених.
Прадед встал от стола и сделал шаг к ней, - и бросил ей только одно слово:
- Кто?
Она ответила тоже одним словом:
- Петя.
Он удивленно посмотрел на нее; он не понял, о ком она говорит, настолько невозможным казалось ему подставить под это имя молодого приказчика с барскими руками. Но вдруг ему вспомнилось, что несколько лет назад он также спрашивал ее - и так же неожиданно услыхал это же имя, - и с тяжелой усмешкой, - она делала его лицо злым и старила его, - он сказал, вскинув бровями:
- А! Грамотей! - и глянул ей в лицо с тою же усмешкой, спросил как будто деловито, равнодушно:
- Что ж, али еще все грамоте не научилась?
Ариша молчала.
И также деловито и покойно, но уже без усмешки, он обратился к ней, сев в кресло:
- Считал я тебя умницей - с умной и говорить хочу, чтоб поняла накоротке. Старые люди говорили: "руби дерево по себе" - это и к новым относится. Я-то тебя знаю...
Он с гордостью, с плохо скрываемой любовью, окинул ее взглядом. А она по- прежнему стояла у притолки, не прислоняясь к ней...
- Знаю, - повторил он, - ты - в меня, да в себя. Уж коли на деревья перелагать, по пословице, мы с тобой не осины, не березы, а покрепче что-нибудь. Ты - молодая, я - старый, но одной древесины. Суди же ты сама, умно ли, что ты по себе, не по осине ломкой, хочешь в деревья рубить вербу гнучую? Умно ли? Спору нет, хороша верба, корзины из нее плести ловко, а на стройку вовсе не годится. Дерево-то срубить только однажды дается, - и на всю жизнь. Нового не срубишь: отрубила, и кончено, не перерубывать. Какая же крепость-то в вербе! Подумай...
Он с неутаенной лаской посмотрел на нее. "Умница, поймешь!" - была не надежда даже, а почти уверенность в этой ласке. Он ждал, что она ответит. Но она, потупив глаза, твердо и тихо произнесла в ответ:
- С вербою в церкви стоят!
- Стоят! - воскликнул прадед, вставая, - да дСма не построишь!
Он с раздражением двинул креслом:
- Тебе о том говорят, как дом строить! Какой, видно, у бабы ни ум, а все бабий ум!
Он прошелся по комнате, заложив руки за спину, и остановился перед дочерью.
- Три дня тебе сроку даю. Может быть, от бабьего ума к мужскому поворот сделаешь. Ступай.
И он выслал ее из комнаты.
Эти три дня трудно дались прадеду. Он не ожидал Аришина отказа. В лавке он молча приглядывался к Петру. Тот по обычному разговаривал с покупателями, бережно показывал товар, его маленькие руки шелестели белым шелком, он ловко разворачивал "штуку" - и ткань легкой волной скатывалась на прилавок. Он был всегда так чист, что его приставили к белому шелку, к подвенечным тканям дорогим и марким, и звали так: "подвенечный мальчик". Лицо его было, как всегда, бледно и глаза казались слишком велики. "Точно у больного", - отметил прадед тихую грусть, которая была в этом лице. Когда же он, неся кусок ткани, проходил по лавке, - тонкий, высокий, сдержанно-ловкий, прадед определил: "Верба! Весь гнучий!" - и думал о том, что первый ветер согнет вербу, а строить... что из нее построишь?" И острая жалость, страх за любимую дочь охватывал его, и чем больше он жалел ее, тем крепче было его решение. В нем была и досада на нее: "Как могла она, его дочь, - его любимая, та самая, которой быть бы его сыном, если б не "ошибка" жены, - как могла она полюбить этого... вербного: такого тихоню, тихоню, без Тихона?" Он почти с враждою смотрел на Петра. Тот присматривал, как артельщики пакуют товар, следя за тем, чтоб укладывали нужное и не мяли шелка. Прадед подошел и глянул в короб. По товару он понял, куда его пакуют: это были тонкие материи с пестрыми крупными разводами и кругами. Значит - в Хиву, татарам на халаты. Он посмотрел на Петра, поправлявшего в коробе кусок, - и одна мысль промелькнула у него, и он усмехнулся ей про себя.
Он еще перед выездом в лавку сказал прабабушке про разговор свой с дочерью, и не велел ее никуда пускать с своих глаз. Три дня он был молчалив, а ночи спал плохо. На четвертую ночь хорошо, с вечера, заснул и видел сон, будто Ариша еще мала, сад цветет, а она уж из сада протягивает ему яблоко, его любимый белый налив, но не дает в руки, а все манит за собой, и яблоко кажет из рук белобокое, матовое, наливное, и улыбка играет на ее лице. Она идет с яблоком, а он - за нею, она - в дом, и он - в дом, а она по лесенке топ, топ на антресоли, где ее комната, и он слышит, как ножки ее, на крепких каблучках, выстукивают по ступенькам, а яблоко все в руках, и вся она с улыбкой ласковой к нему. Весь день он вспоминал сон и, приехав домой, пошел к ней сам на антресоли. Он давным-давно к ней не ходил; в последний раз это было когда она была больна, и он к ней, еще девочке-подростку, приходил по утрам, тихо ступая по скрипучим ступенькам, боясь обеспокоить ее, молча смотрел на ее лицо, в жару, крестил и молча же уходил. Ступеньки круто скрипели и теперь под его ногами. Когда он, нагибаясь, широко распахнул дверь, Ариша сидела за пяльцами, но не шила, а немного поодаль сидел Петр. Увидя отца, она молча, с силой, схватила Петра за руку, и вместе с ним повалилась в ноги отцу.
- Встань! - сказал прадед Петру. - С тобой я отдельно поговорю. Будет твой час.
И когда Петр сделал шаг к двери, он сказал:
- Ты сам забудь, что нога твоя здесь была. Понял меня? Забудь!
Он толкнул его к двери, сам же не хотел ступить и шагу дальше, к дочери. Он только сказа ей с жесткой улыбкой:
- Ответила ты мне в срок, дочушка, да и я не задержу, тебе отвечу: в то воскресенье будет сговор. Ты, говорят, в меня, - ну, так, значит, - и я в тебя.
Он захлопнул за собою дверь и, спустившись с антресолей, тотчас же велел позвать к себе главного приказчика. Он не долго с ним совещался, и потребовал к себе Петра. Ему он сказал только:
- Завтра, чем свет, товар отправляем в Оренбург, оттуда с караваном в Бухару. Ты с ним поедешь. Собирайся.
И добавил, посмотрев на его руки:
- Если б не руки твои: - князь ведь ты по рукам-то, - я бы тебя прогнал, так прогнал бы, что ты себя не нашел бы, не только что другие тебя. Вон!
В этот вечер, в молодцовской, провожали приказчиков, отъезжавших поутру, в Оренбург, с товарами для Хивы и Бухары, и впервые Петр напился пьян. Его угощал кудрявый приказчик, весельчак Овечкин, гитарист, певун; он подливал Петру водки и пел ему на ухо, обнимая его:
Что затуманилась, зоренька ясная,
Пала на землю росой?
Петя не отстранял его руку, а его звали со всех сторон: - Ручкин, выпей! - Белоручкин, чокайся! - Подвенечный приказчик, ну-ка, со мной белую подвенечную глотни!
И на каждое приглашенье Петя молча подставлял чашку с отбитой ручкой, и пил.
Утром он еле встал от хмелевой боли, и когда садился на дворе, с двумя другими приказчиками, в высокую тележку, он качался на ногах и лицо его было бледно, как у больного. На его счастье он не видал, да если б и видел, то, верно, не заметил бы, что из окна антресолей на него смотрела Ариша, и украдкой крестила его, и бледнела, глядя, как его усаживали в тележку и он, взмахивая руками, перебирал губами, клонился на бок. Он не знал и того, что поздней ночью ждала она его и выходила тайком на крыльцо и на двор под окнами молодецкой, а он спал в это время тяжким, хмельным сном. Колокольчик их тележки не подвязали: не стоило подвязывать, так как до заставы было рукой подать, - и колокольчик-валдаец еще на дворе взвизгнул гулко и многоголосно, и рассыпался, удаляясь, за воротами, по мертвому переулку. Ариша все смотрела вслед ему. Она тоже не знала, что не одна смотрела из окна, не одна прислушивалась к удаляющемуся широкому бульканью колокольчика: смотрел и прислушивался Прокопий Иваныч, из окна залы, и, - когда колокольчика стало не слышно, он, молча, положил поклон перед Спасом, и долго не вставал с колен: просил ли он помощи, или прощения, или благодарил? Знал это один Спас.
Прошли сутки. Прабабушка не смела подниматься к дочери на антресоли, но этого было и не нужно: Ариша сама, на вторые сутки, сошла вниз, вошла к матери, поцеловала к нее руку, как обычно, стала к комоду, как всегда делала, бывая у матери, и только лицо ее было бледнее обычного.
- Когда же сговор? - спросила она у матери.
Мать с испугом, со страхом посмотрела на нее, но лицо ее было спокойно.
- В воскресенье, через полторы недели, отцом наказно.
Но Ариша спокойно же объяснила, что спрашивает потому, что ей самой хочется выбрать материи на сговорное платье, выбрать по своему вкусу, а для того съездить самой, на свой страх, в розничную лавку, да и подарки кстати выбрать за сговор няне, подругам-подневестницам и бедным родственницам, кому платье, кому - платок, - и просила мать, чтоб выпросить на то разрешенье у отца.
Мать так обрадовалась на ее слова, что нашлась только возразить, что со старшими принято ездить за закупками к сговору, но Ариша, слегка усмехнувшись, ответила на это, что ее выбором будут довольны, что она - отцовская дочь и знает товар и худого не выберет, но что ее желание - каждому от себя подарок, при сговоре, сделать, чтоб и выбор, и вкус, и доброта , и подаренье - все ее, из рук ее были, и что это желанье ее очень сильное, и больше ничего просить не будет. Мать обещала ей уговорить отца, а она еще поговорила с матерью о том о сем, о покупках будущих, о ценах, о гостях, о том, кого из подруг звать на сговор, - и вышла такая же приветливая, покорная и спокойная, как и вошла.
Мать передала обо всем в тот же вечер отцу, передала и, не дав ему еще слова сказать, всякому его слову несогласному, вход затворила с материнскою решительностью, самою неуступчивою:
- А мое мнение, Прокоп Иваныч, - ты позволь Арише: пусть сама в лавку поедет и на свой страх, на свой люб-нелюб выберет, а в дело не мешаться ни тебе, ни мне. Потешь ее в том, а то до горя бы не довести!
Не сказал ничего на это прадед, прошелся по комнате раз-другой и молвил:
- Пусть едет.
А в глубине души обрадовался не меньше матери.
На другой же день он поехал к Семипалову, на его достраивающуюся фабрику, не застал его в конторе, в деревянном временном балагане, построенном при стройке, не приказал о себе говорить, а сам прошел к строящемуся кирпичному зданию. Опытным глазом окинул он всю стройку, выведенные стены, поглядел толщину их, взвесил на руке кирпич, сообразил общий план постройки и распорядка на фабричной земле, - и все одобрил: было основательно, прочно, на долгие годы рассчитывалось - и делалось споро. Он поднялся на леса: леса были крепки и стойки: "на сараи потом пойдут, лес кондовой" - назначил и место прадед. На лесах он нашел и самого Семипалова: тот что-то говорил с подрядчиком, поставив одну ногу на мостки, а другою опираясь о выведенную кирпичную кладку, - прадед залюбовался им: в канаусовой синей рубашке, широкогрудый, с русыми, слегка вьющимися волосами, подстриженными в кружок, румяный, он что-то объяснял подрядчику, указывая на кладку, а тот - черный мужик с сильной проседью, без картуза, - почтительно его слушал. Прадед подошел к нему, поздоровался - и на вопрос о невесте, с удовольствием ответил:
- Тряпки выбирать поехала на сговор.
И они начали, с обоюдным удовольствием, деловой разговор.
В это самое время Ариша выбирала "тряпки" в лавке у отца. Она выбирала долго, тщательно, отбирая товар по списочку, который составила на бумажке. Тут были отрезы и целые куски материй, шелковых и шерстяных, платки, шали, полушалки. Она так долго, внимательно и не торопясь, делала свой выбор, что отец, заехав в лавку, застал ее еще там, - и, не мешая ей, залюбовался на нее: так хорошо она знала товар, так умела, что и как спросить, - и было видно, что и приказчикам было приятно отпускать ей: она ничего не путала, не заставляла делать ничего лишнего, точно называла сорта и определяла нужные ей цвета, вычисляла, сколько требуется аршин. Она увидела приехавшего отца, подошла к нему, поцеловала ему руку, ответила на какой-то его вопрос и так же неспешно закончила свою покупку, дождалась, когда ей все упаковали и все увезла с собою. Старый приказчик, суровый Петрович, не мог удержаться и сказал прадеду с удовольствием, двигая седыми бровями:
- Купцы первостатейные Арина Прокопьевна-с.
Прадед спросил довольно:
- Что ж, много наторговал, Петрович?
Петрович показал ему отпускной счет на все, отобранное Аришей: она был на крупную сумму, - и ответил:
- С почином, батюшка Прокопий Иваныч!
В ответе был почтительный намек на начало свадьбы, тонко прикрытое поздравленье: до сговора поздравлять было не принято. Прадед похлопал его по плечу:
- Почин - дело доброе.
Он побыл еще в лавке, и довольный, уехал домой.
А дома Ариша обстоятельно и неторопливо показывала матери, зашедшей к ней на антресоли, свои покупки. Она никого не забыла. Тут была персидская дорогая шаль для няни - рыжими бобами по голубому полю, разноцветные отрезы атласу, на платья подругам, девушкам с соседних дворов, теплые шали, кашемировые и фаевые отрезы на платья пожилым родственницам-барышням, канаус на русские рубахи приказчикам в молодцовскую, пестрый фуляр на детские платьица крестникам и крестницам (их было несколько у Ариши), яркие ткани на платье прислуге, - и, наконец, был целый выбор полушалков и всяких платков и платочков - и когда мать спрашивала: кому ж это? - Ариша называла такое множество Даш, Паш, Машуток и Ксюшек, которые были ей хорошо известны, но о которых прабабушка, да и никто в доме, не имели никакого понятия. Были и еще какие-то куски и отрезы попроще. - А это кому ж? - спрашивала мать. - А это в деревню - няниной куме-солдатке: у нее четверо детей, Матрешиной сватье, Васиным родным, и т<ак> д<алее> - назывались имена прислуги, приказчиков, мальчиков с прибавлением к ним: "сватье", "куме", "бабушке", "крестнице", "матушке" и т<ак> д<алее>. Отдельно был завернут и развернут и показан отрез голубого шелка - мать и без спросу поняла, что это на платье самой Арише. Все выбрано было умно: семь раз примерено, один раз отрезано; каждому предназначалось то, что ему больше всего подходило, или больше всего было нужно, - и выбрано было все добротное, прочное, недешевое, но и не бешеных денег.
"Умница!" - похвалила мать Аришу по-отцовски, погладила по волосам и поцеловала. Одно только показалось ей странно: при таком множестве светлых и ярких цветов при веселой их пестроте, резал глаза не малый кусок черной шерстяной материи. К чему бы черное на сговоре, на свадьбу? Но Ариша объяснила матери, зачем понадобилось и черное, назвала она таких старушек, древних, девяностолетних, всяких Михеев и Маревн, которые жили на кладбище, в сторожке, и поминками одними питались, - таких упомянула никем уже не помнимых (памятуемых) прабабушек, пратКтушек, уже не первый десяток лет моливших Бога об одном: чтоб скорей послал Он гроб и попрочней черной землей прикрыл, - что всякое удивленье на черную материю прошло: ясно стало, что только два цвета им, этим старушкам, носить и осталось: в землю соберутся - белый, на саван (так на саван не дарят!), а пока на земле еще - хоть не ходят, а полеживают, - черный, и не мало таких старушек назвала Ариша, которых самые имена Анна Павловна не знала. Она даже всплакнула не без радости и умиления, обняла дочь и сказала:
- Печальница моя! Обо всех попечалилась. Всех вспомнила, всем припасла.
Условилась с дочерью, что шить вызовет и всегдашних швеек, и из монастыря позовет искусниц - хотелось Арише многое и многим подарить не в материях, а в вещах. Условились, кто и ей самой платье будет шить, голубое, шелковое.
Вечером же, как обычно, прабабушка обо всем поведала прадеду и закончила подробный свой рассказ:
- Твое слово я об Арише вспомнила: умница! Всех вспомнила, всем нашла кому что идущее, самое нужное, никого не обошла и ни тряпочки лишней не привезла.
- Говорил я тебе, мать, а ты не поверила, хоть теперь признайся: ошибка была с твоей стороны, - пошутил по-прежнему, как давно уже не шучивал прадед, а сам радостно стал рассказывать и про то, как видел Аришин торг в лавке и что счет ее не на бешеные деньги считан, а на разумные, и про то, как лазил на леса у Семипаловых, и видел семипаловский хозяйский глаз. Были оба счастливы и довольны.
А у Ариши на антресолях и внизу началось шитье: и швейки обычные и монашки шили и тачали. Монашки даже ночевали на антресолях, куда из мужчин никто не заходил. Шили с утра до вечера. Шила и сама Ариша: она позднее всех засиживалась за шитьем: все спят, а она еще при свече одна работу дошивала.
Пришел день сговора. С раннего утра начала Ариша оделять всех подарками: сначала оделила всех малых - вышли от нее русоголовые Паши, Маши и Даши в новых полушалках, со счастливыми лицами, потом самых старых: тем, которые могли прийти к ней, она ласково передавала подарки из рук, а другим, которые между черной и белой материей колебались, послала с верными людьми; потом оделили прислугу, приказчиков, мальчиков - и почти каждому давала и для него, и для какой-нибудь деревенской "крестницы" или "бабушки", - и за это-то горячей всего говорили Арише спасибо и желали счастья. Много счастья насулили ей в этот день. Няне Ариша последней сама на плечи накинула шаль с крупными бобами, и старушка заплакала под этой шалью, такой длинной, такой широкой, что в нее можно было бы всю няню закутать и завернуть, как сверток. А когда стали сходиться и съезжаться на сговор девицы и барышни, родственницы, соседки и подруги, Ариша всех наделила подарками - и всем угодила. На любимую свою подругу, Клавдиньку, она примерила даже свое собственное сговорное голубое платье: хотела со стороны на себя посмотреть: хорошо ли сидеть на самой будет, и вышло, что платье - будто на Клавдиньку было сшито: и к лицу, и по росту - правда, она одноростка была с Аришей.
В прадедовском доме была зала с белыми, под мрамор, стенами. С потолка спускалась люстра из винограду светлой бронзы, а на усиках винограду блестели росинки - стеклярус граненый; такие же настенники были на стенах, попарно в каждом простенке. Люстру зажгли и настенники. Народ стал съезжаться; первыми бедные родственницы и старшие приказчики появились. В это время Клавдинька прибежала к Анне Павловне с антресолей вместе с другими девицами и сообщила, что Ариша их всех прогнала сверху, что голубое сговорное платье в тонких блондах и с перламутровыми пуговицами совсем готово и расправлено на постели - только надеть, они все и хотели было помогать Арише в надеваньи, а она поблагодарила их, перецеловала всех, но сказала, что сама оденется, сама соберется и выйдет прямо к гостям и к жениху в залу. - Я, говорит, не замедлю. А Петра Семеновича в окно увижу, как пойдет. А сама грустит, видимо, и грусть до слез.
В это как раз время прадед вошел к прабабушке про невесту спросить, все ли готово у ней, так как уж подходило время к женихову приезду. Прабабушка передала ему Аришино желанье, он внимательно выслушал и спросил:
- А по вашему, по бабьему закону, по старинному, нужно непременно, чтоб девки одевали на сговор?
- Сговор - не к венцу готовить: там беспременно нужно, чтоб невесту с песнями, с обрядом обряжали, - сказала прабабушка.
- Ну, и не тревожьте ее.
Девушки вышли, а прадед прибавил:
- Лишнюю слезу наедине легче ей сбыть, чем при людях. Пусть ее одна. Не мешайте.
Он пошел встречать гостей, в новом сюртуке, с золотой медалью на красной ленте на шее. Все собрались в зале. На столе, посреди залы, накрытой камчатною белою скатертью, поставлены были подносы с бокалами, - поздравить нареченных. В столовой накрыт был длинный обеденный стол. Из прихожей позволено было смотреть на сговор прислуге и мальчикам.
Приехали Семипаловы хлыновские и подарки привезли в ясеневых футлярах. К важным гостям прадед выходил на парадное и встречал на средине лестницы, иных приветствовал в прихожей, а других в дверях залы, но всем кланялся с радушием. Жених приехал с двоюродным братом Семипаловым, статный, высокий, в сюртуке тончайшего черного сукна, в галстуке булавка с круглым бриллиантом в каленый орех, - важно поклонился на все стороны - ни коротко, ни низко, а в самую меру, а родителям невесты ниже, - и сразу же всем ясно стало: "жених по невесте, невеста по жениху: молодец: румян, высок, статен, весел, обходителен", - и все повеселели: на молодца весело было смотреть. Занял он свое, женихово, место, возле своих родных, справа от образа Спаса Нерукотворного, - и все - жених, родители - под образами, родственники, гости - по стенкам залы, молодцовские и прислуга - из передней весело стали невесты ждать, и все разговоры, даже шепотные, - все смолкли. Все ждали невесты.
А она вошла сбоку, из боковых прикрытых дверей, так неприметно и тихо, так неожиданно раздвинув ракою двух старушек, стоявших у двери, что и не приметил никто, - и только, когда, сделав споро, хоть неторопливо, два шага к Спасу, она остановилась, не доходя до отца и матери и жениха, истово перекрестилась на образ, поклонилась низко Спасу, поклонилась родителям, поклонилась на все четыре стороны, - только тогда все разом ахнули не со страхом, а с ужасом даже: невеста была в самом простом, обычном черном одеянии монашенки-послушницы, в черном кашемировом платочке, покрытом по-монашески. Лицо ее было бледно, но спокойно, и так же неторопливо и истово, как вошла и помолилась на образ, она промолвила, только очень тихо:
- Богу я обещалась, я послушание приняла. Батюшка с матушкой, простите меня Христа ради, - и поклонилась в ноги отцу с матерью; встала и отдав и Семипалову поясный глубокий поклон, - промолвила: - А вы не взыщите на мне: невестой вашей я еще наречена не была. Вольны вы.
Тут опомнился прадед, он сделал шаг к дочери и поднял на нее руку, - но рука опустилась, и, задыхаясь от гнева, от боли, он воскликнул:
- С ума рехнулась! Опомнись, безумная!.. Очнись! Он готов был сорвать с нее черное платье. Но жених не дал ему. Он схватил его за руку и сказал, блестя глазами:
- На монашенках кто ж женится? Не препятствуйте. Им в монастыре-с место, да псалтырь читать-с, на спасение души-с. А мы - люди грешные. Прощения просим-с. Он поклонился прадеду. В голосе его была злоба и дрожь. - А вам, спасибо, - уже совсем с дрожью и злостью - поклонился он Арише, - что вовремя остерегли от ошибочки-с, от монашеского житья-с...
Он вышел, не обернувшись, из залы с Семипаловыми и с родственниками своими.
Прабабушка горько, по-детски плакала, окруженная старушками. А около Ариши не было никого. Все жались по стенам. Она да отец были по середине залы. Он не оглянулся вслед уходившим, он еще сделал шаг к дочери; для него во всем зале были только он да дочь, посмотрел на нее исподлобья - и с глубокой, горькой усмешкой, передернувшей все его лицо, отрезал ей четко, холодно, непоколебимо:
- Монашкой быть захотелось? Будешь!
Еще резче и тверже, как бы переспросил ее:
- Послушания захотелось? - Получишь! - завопил он, схватив со стола пустой бокал и в гневе бросил на пол и растоптал его ногой, - но жесточь и горечь заставили его опять перейти к страшной холодности и насмешке:
- Ну, слушай ты меня, послушница! С этого часа наверху запру! сам! своими руками! на свой ключ! И послушание дам: на хлеб на воду! Сиди, спасайся! Чем не монастырь? Одна будешь корку грызть! Молись, сколько хочешь! Без соблазну! Не выпущу. Захотела послушание - получишь послушанье! Покажу тебе отцовский устав! Пригодится тебе монашеское платье, послушница!
Она не отвечала на его слова. Он схватил ее за рукав платья и, не выпуская, тянул за собой, - никто не смел помещать ему, - втянул ее на антресоли, впихнул в ее комнату и запер на ключ, а ключ унес с собой.
Когда он вернулся в залу, никого уж в ней не было. Прабабушку отвели в спальню, и няня уложила ее в постель. Прабабушка, лежа, приговаривала в великом горе: "Отрезала! Отрезала!" Все порешили, что она бредит, но она не бредила: так она поняла то, что произошло на сговоре. Удивительное дело, умный и такой похожий характером на дочь прадед был уверен, что "послушание", наложенное им на дочь - заточение до времени на антресолях на хлебе - на воде, подействует на дочь так, что она переменит свое черное одеяние на голубое, бывшее сговорное платье, нетревожимо, по приказу прадеда, продолжавшее лежать на стуле, на антресолях, и что, рано или поздно, быть новому сговору. Он, действительно, не отдавал никому ключа и в течение месяца выдержал дочь на хлебе-воде; потом ей разрешено было, в сопровождении няни, ходить в церковь, но ни шагу никуда более, и к ней никому не было позволено ходить, кроме матери, по вечерам, перед сном.
Так шла ее жизнь несколько месяцев. Прадед не замечал того, что его наказательный "монастырь" на антресолях, безвыходный затвор в родном доме, превращался для Ариши в действительный монастырь, в монастырский затвор, что его карательная "хлеб-соль" приучала дочь к действительному постничеству, что его "послушание", наложенное на дочь в гневе и горечи, но переносимое ею покорно и безропотно, как должное и даже ожиданное, становилось суровой школой действительного послушания; не думал прадед и о том, что и антресоли, и хлеб-соль, и ключ, и одиночество дочь могла бы вынести в течение месяца, без злобы и вражды, лишь в том случае, если она найдет там, у себя, на антресолях, те же утешение и подкрепление, которые ей дал бы в ее горе монастырь: в молитве, в чтении Евангелия, в смирении, труде, уповании на Бога.
А горе ее - нужно заметить тут же, - было не только в том, что она навсегда рассталась с человеком, которого любила, но в том, что она пережила позднее ночью и ранним утром в день отъезда Петра: она не могла и не хотела забыть его пьяных криков, раздававшихся из окон молодцовской, когда она, обманув няню, ходила и ждала его, - под окном, - ждала с какою-то неясною, сладкою надеждой, с порывом спасти свое счастье и сохранить для себя любимого человека почти какою угодно ценою, она не могла и не хотела забыть его пьяных объятий с приказчиком в тележке.
Горе - и то, и это, и разрыв с отцом, и мука матери, - все разом и всецело покрывалось лишь одним - тем, что ждало ее в монастыре и тем, что дано было ей и теперь: молитвою, смиренным несеньем своего креста, - принятием отцовского хлеба-соли, как настоящего монастырского, отцовских антресолей на ключе как желание монастырской кельи.
Она так все это и принимала и была спокойна в своей тихой и крепкой печали. Когда же ей разрешили ходить с няней в церковь и по вечерам видеть мать, она приняла это как услышанную молитву, не переставая просить Бога, чтобы ей было скорее, с воли отца, переступить из этой кельи на антресолях в постоянную уже келью в монастыре.
Но до этого было далеко. Прадед не понимал, что, вопреки себе, готовит дочери монастырь у себя же на дому, по своей же воле. "Монастырю не быть!" - думал он, и воображал себе монастырские стены, башни, ворота, игуменью с клюкой. От них-то он запирал Аришу на ключ. "Монастырь - там, в этих стенах и башнях, куда он не пустит ни за что дочь", - представлялось ему, - здесь же дом. Он сильнее и крепче дочери: она - в него, но он, хоть и в нее, да сильнее ее, опытнее и тверже в несколько раз, и он еще услышит, как ее каблуки застучат по ступенькам антресолей, - застучат весело, и она прибежит к нему, и поклонится в ноги, а, прощеная, улыбнется и посмеется над своим же черным платьем, - со словами:
- Видишь, я в тебя! - и он ответит ей:
- В меня. А я в тебя: на ключе держал. Ты - черное платье, а я - ключ. Ты - в меня и будет по моему, а раз - "Ты - в меня", то по моему, значит, и по твоему. Хочу внуков твоих нянчить.
Прадед верил в это, но прабабушка - тихая и смиренная, - лучше и вернее поняла дочь. "Отрезала, отрезала!" - повторяла она в горе. Она поняла, что это черное платье разом, навсегда и бесповоротно отрезало ее, Аришу, и от отца, и от матери, и от будущих внучат, - и в слезах часто винила себя во всем, что недосмотрела перед сговором. "Подарки-то всем накупила, - говорила она няне, - это ведь она со всеми прощалась, на память о себе: монашки-то ведь не дарят мирским, - а мы-то! И я-то, дура! Поверила, что к сговору! И черного накупила! Все и не скрывала, не обманула нисколько: сама я, дура, все проглядела, и самого - во грех ввела: и ему невдомек. И голубое, с блондами-то платье, по Клавдиньке ведь сшила и по росту: все предвидела, а я, старая дура, ничего!" И всегда заканчивала свою тоску несокрушимым уверенным горем: "Отрезала! Отрезала!"