Прадед сам построил дочери келью - отдельный домик. Сам выбрал для нее место: она примыкала к монастырской стене, вдвинутая вплотную между двумя деревянными же кельями; сам выбрал лес на стройку, сам обдумал каждую мелочь в ее устройстве, но, и совсем готовая, целый год келья простояла пустая: игуменья прислала за Аришей старую манатейную монахиню, а та увезла ее не в новую, пахнувшую смолой, келью в монастыре, а за сорок верст от города, на монастырский хутор, где была маленькая церковка и велось полевое хозяйство, и только еще через год - Ариша водворилась в своей новой келье в монастыре. В течение этого года никто из родных не видал ее.

Игумения исполнила в точности то, о чем говорила прадеду, и мать Иринея всю жизнь считала ее величайшей своей благодетельницей. "Она мне дорожку верную в Царство Небесное сразу показала и на нее с первого шагу поставила", - говаривала она.

На хуторе Ариша проходила, одно за другим, все послушания: сперва чистила картофель на кухне, помогала поварихе, потом прислуживала на трапезной, потом ставила тесто для просфор на просфорной, доила коров, работала свечи из воску для монастыря, чтоб приучиться к послушанию и труду, читала и пела на клиросе. На хуторе она была под строгим надзором старицы Марьи, из крестьянок, суровой постницы, а в монастыре она была отдана игуменьей под руководство осьмидесятилетней старице матери Пафнутии и жила с нею в одной келье.

Впоследствии, заставляя келейниц что либо делать, бабушка никогда не приказывала от своего лица - она всегда говорила: "Матушка Пафнутия, царство ей небесное, так нам, бывало, приказывала" - и укажет, что приказывала: это и был весь ее приказ.

Мать Пафнутия же, по рассказу бабушки, "не пришла, а принесена была в монастырь" - девочкой трех лет, плохо стоявшей на больных ножках, - и с тех пор не выходила из стен монастыря, а когда ее звали на богомолье в Киев, в Москву, или к старцу Серафиму в дремучий саровский лес на совет, она неизменно всем отвечала: "Куда уж мне! Меня и в монастырь-то, не как людей, на руках принесли - да на руках и из монастыря вынесут". И слово ее сбылось: она впервые покинула стены монастыря, когда вынесли ее на руках хоронить на монастырское кладбище, бывшее за стенами монастыря.

По рассказам бабушки, мать Пафнутия была "многострадальная". Что ж, болела много? - спрашивали бабушку. "Нет, - отвечала она, - матушка от бесов много страдала", но никогда никому не передавал подробно, в чем было страдание, но понимающим давала издалека, обиняком, понять, что матери Пафнутии виделся постоянно некий темный лик, со вниманием и неотступно взиравший на нее, даже в часы молитв, и от этого внимания в душе ее жила неистребимая, гнетущая скорбь, которая покидала ее лишь в Светлый день.

Скорбь эта истреблена была чудесным заступлением Матери Божией Исцелительныцы; мать Пафнутия внезапно потеряла зрение, но вместе с потерею зрения она перестала видеть и сумрачный лик, и приняла потерю зрения не только без горести, но даже с величайшей радостью, что глаза ее закрылись и не видят вражьего лика, - а через некоторое время, в церкви, за акафистом Богоматери, вернулось к ней и зрение, и она тут же, в храме, обещалась, в благодарность Божьей Матери, принять на себя обет переписывать акафист богородичный и раздавать его безмездно.

Когда Ариша была дана к ней в научение, она была старицей, всеми чтимой, кроткой, милостивой, но неуклонно строгой в соблюдении строжайших правил монастырских, - столь строгой, что многие, за строгостью этой, и не примечали ее кротости и милосердия, и за строгость ее и почитали.

Некоторые же монахини, и из числа старших, недолюбливали ее и звали "торопыгой": это была правда: мать Пафнутия "временем" считала только то, что проводила в церкви, постоянно торопясь туда и торопя других, а то, что проводила вне церкви, считала "минуткой", и очень тяготилась, что эта минутка была не коротка и делала ее как можно короче.

Мать Пафнутия была крайняя бессеребреница и всё ее ученье было в том, как передавала бабушка своим келейницам, чтобы по миру пройти, а мира не задеть. "Места занимай на земле поменьше: в царстве небесном места прибавят, а кто здесь широк, там убавят; времени на земле также занимай поменьше: приучайся к небесному без-времению, а приучаться надо в церкви: оттоле небесное без-времение, уже и на земле, начинается; людей почитай, как ангелов: с ангелами только в молитве беседу иноки ведут и сладкое общение имеют: тако и с людьми - тогда еще на земле к ангельскому житию приучишься. Неприметного человека на земле и враг не приметит, а приметного - дьявол плечом толкнет. Пост человека тончит: небесное при посте виднее, а земное - туманнее; пост тончит, а молитва светлит, а смирение, крылья подвязав, к небу поднимает. На мирское зажмурь глаза и - не заметишь, как ангел за руку ведет". А последнее ее слово, аминьное, бывало: "Мир делами запружен: в миру-то жить - выть, а дело всего одно: с Богом быть, другого-то дела, обыщи весь мир, - не найдешь: всё безделье".

Когда через год, на Светлое воскресенье, Ариша в первый раз отпущена была к родителям, вошла, на образа помолилась, сказала приветливо: - Христос воскресе! - и яичко бисерное подала отцу, он не узнал Аришу: и сказала-то не "воскрес!", а "воскресе!", по-славянски, правильно, и похристосовалась истово, по-духовному; лицом побледнела, похудела, но будто и возмужала, и нашла какое-то спокойствие - будто на камень стала. "Чужая! чужая!" - мгновенно с тоскою подумалось прадеду, - но он скоро подчинился ее спокойствию, ее истовому нАвыку, и с каким-то, в глубине зарожденным, уважением посмотрев на нее, сказал: "Воистину воскресе!", христосуясь, протянул ей крашенное сандалом гусиное яйцо. Прабабушка же попросту заплакала... Но он же и устыдил жену:

- Что ты, мать! Свят день, а ты плакать!

И Ариша с благодарностью посмотрела на отца: она поняла, что все прощено им и принят ее жребий.

Она не долго пробыла дома, спеша к пасхальной вечерне. Мать Пафнутия уже собралась в церковь, когда она вошла в келью, принимая от нее костыль:

- Загостилась. В гостях хорошо, а дома-то лучше, - и испытующе посмотрев на нее, переспросила:

- Лучше ли?

- Лучше, матушка! - сказала Ариша и низко поклонилась.

Ангел Благого Молчания покрыл своими крылами ее жизнь.

Прабабка Анна Павловна стала замечать, что по утрам, рано поднявшись, прадед уходил куда-то, и неприятно ему было, если он видел, что жена примечала его ранний уход.

- Видно, дела по фабрике, - сначала думала прабабка. Но шло время, а дела уменьшались, и все чаще и чаще прадед уходил по утрам, один, никому не говоря, куда идет. Уйдет раным-рано часа на полтора, на два, вернется домой, пьет чай, потом отправляется в город.

Прабабка не смела спросить, но сердце ее было в беспокойстве. Она скучала особенно сильно по дочери в эти самые часы, когда по утрам прадед уходил куда-то. Она вспоминала ее и плакала тайком от всех.

Однажды, наскучившись, она оделась и в этот ранний час вышла из дома, так же, как прадед, одна. Она, не привыкшая к ходьбе, с трудом дошла до женского монастыря и вошла в собор. Там кончалась утреня. Она искала глазами дочь, а мужа: он стоял на коленях у левого столба, и молился.

Она ничего не сказала ему и ушла домой до окончания утрени. Она думала, что он не видал ее, но он видел и утром он, встав и одевшись, побудил ее:

- Что, мать, вставай! Пойдем Богу молиться. Надо дочке-то помогать.

Они пошли вместе с монастырь и отстояли утреню и раннюю обедню. С тех пор они делали это ежедневно, а через некоторое время, стали ходить и к вечерне.

Прадеду было на это время. Года через полтора после ухода дочери в монастырь, он передал лавки и фабрику сыну, который вышел характером в себя самого: был осторожен, недоверчив, искателен, и, поняв раз навсегда, что все, что положено и заведено отцом, умно, прочно и приходно, ничего никогда не переменял в деле, а только все поддерживал.

Прадед редко заезжал в лавки или на фабрику: словно и его суровой и глубокой души коснулся краем крыла своего Тихий Ангел, стоявший над жизнью его дочери, - и прадед доживал свою жизнь, вспоминая брата Андрея с его пропажей, и ранними утрами привычно, - всегда пешком, - он шел с прабабкой в монастырь. Там он всегда становился у бокового придела, у распятья, и его любимою церковною песнью было: "Житейское море воздвизаемое зря напастей бурею". Он с сердечным сокрушением с тихими внутренними, никому неведомыми, слезами заключал: "К тихому пристанищу твоему притек, вопию ти..." - и ему отрадно было думать, что в месте, ставшем тихим пристанищем для его дочери, есть у него полутемный угол, откуда так славно это слышать.

Тишина все крепче охватывала подшиваловский дом. Первой умерла прабабушка. Она умерла, недолго поболев, и дочь читала ей отходную. Она слушала ее в полном сознании и даже спросила при конце чтения: "Все?" - "Все", ответила Ариша. "Ну, слава Богу!" - нашла в себе силу сказать умирающая, подняла руку, перекреститься, но рука упала на грудь, а она тихо вздохнула и испустила дух.

Прадед не надолго пережил прабабушку. Похоронив ее, прадед призвал дочь и продиктовал ей завещание. Сыну он оставлял лавку, фабрику, дом; большие суммы были расписаны на монастырскую больницу, на постоянные, в известные дни, даровые столы от монастыря для богомольцев; были отписаны деньги на Афон, в скит, к брату Андрею; не забыты в завещании приказчики: каждому тщательно назначена была сумма и приказано сыну никого ни за что не увольнять, доколе пожелает служить в подшиваловском доме; были отказаны суммы на церковь, на богадельню, на острог - "на калачи". Было указано, сколько истратить на погребение, сколько заплатить духовенству, сколько дать на сорокоусты.

Остаток, очень крупную сумму, во много тысяч, прадед разделил на три равные доли и сказал дочери: - "По крайнему моему разумению, все разделил и, кажется, никого не забыл, да не верю себе: быть того не может, чтоб не ошибся. Вот что хочу: эту часть игуменье твоей. У ней ум. Царством править могла бы: кому и как помочь надобней. На ее ум честный полагаюсь. Вторую часть - старцу отцу Савватию в подгородном монастыре: я был у него раз - лик у него больно детский и весел, словно дитя, - совет мне дал такой, что, видится, сердце у него ума умнее. Большое сердце у него вложено. Пусть сердцем рассудит, кому помочь и как. Нашу умность поправит. И завет: никому не говорить, что деньги им, игуменье и старцу, даны, чтоб их воли не смутить. Третью часть - тебе...

Ариша принялась было отстранять себя, говоря, что не подобает монахине иметь деньги, - но отец твердо остановил ее:

- Не монахине, дочери оставляю. Как умру, отдай. На Ивана нет надежды: себялюбец. Ты присмотрись, как умру, - кто на меня, храни Бог, злобен или немирен будет, или я кого не вспомнил, забыл, аль чью нужду пропустил, - ты дочь: всмотрись, не поленись, осмотрись по людям, - и поправь отца... Сам-то уж тогда не поправлюсь. Это - на мою поправку деньги. Кто ж поправит, кроме тебя?

И он передал ей три конверта.

Прадед умер под великий четверг, собираясь идти к утрене. Он занемог внезапно, прилег на постель "вздохнуть", но ложась, приказал позвать священника, а дочь не тревожить: "служба у них, а я отдохну". Но скоро велел послать второго посланца за священником. Не послушались и побежали в монастырь. Священник успел его причастить Св. Таин. Он лег на спину, сам сложил руки на груди и закрыл глаза. В это время вошла к нему Ариша. Заслышав шаги, он приоткрыл глаза на миг - и закрыл их навсегда. Его хоронили в великую субботу, в монастыре. Игуменья сказала Арише: "Пасху Господню не на земле, а где покрасней, захотел встретить". Оказалось, что прадед изредка хаживал к ней и беседовал, а плакавшей Арише она, призвав, сказала:

- Не плачь. Монахине о грехах плакать подобает. Отец твой был - знаешь кто? Дитя в большом муже спрятанное и себя само прятавшее. А Господь в царстве своем его детство обнаружит.

- Я виновата, - плакала Ариша: - я гневила его много.

- Глупая, - улыбнулась тенью улыбки игуменья, - гнев на тебя его к Богу приблизил. Была у него жизнь, а с некоего времени - с какого, не скажу - жизнь его к житию приближаться стала. Знаю.

От этого "знаю" повеяло на Аришу такою светлою силою, такою надеждою, что она нашлась только низко поклониться игуменье и тут же с радостью сказала ей о конверте отцовском для нее.

- Видишь? - и опять тень улыбки чуть тронула строгое, матово-восковое лицо игуменьи. Она сама была на краю могилы, и давно уже скрывала болезнь, никогда не прибегая к помощи врачей.

- Видишь? Своей руке не верил, на мою грешную руку, по смирению своему, искал опереться: это все через гнев свой!

Ариша открыла игуменье и о двух других пакетах и просила ее благословения.

- Что ж: дело ясное. Царство ему небесное. Пакет отдай отцу Савватию. На Святой отпущу тебя в монастырь к нему. Сорокоуст закажи.

На просьбу Ариши принять от нее пакет, назначенный ей, и распорядиться деньгами, игуменья ответила:

- Нет. Это тебе послушанье. Это - тебе школа. Всмотрись, вдумайся, сообрази, чья нужда обозначится после его кончины, чья слеза заблестит, какое слово горькое услышишь - все запомни, да помолись, сразу не решай, а у Бога спроси - пусть Он твоею рукой отца, где нужно, поправит. Твое это дело. Свято исполни. Да и ко мне приди - не больно-то я умна - тут ошибся твой отец покойник, на мой ум полагаючись, - хочу с тобой поговорить, чтоб и моя рука не ошиблась...

Игуменья благословила Аришу.

Ариша поклонилась в ноги.

- Да никому ничего не говори о сем. Тише будет - вернее. Господь тебя храни.

Пришел Светлый день. Ариша отслужила панихиду на могилках отца и матери, а четверг пошла на богомолье, в подгородный монастырь. Старец Савватий служил ей панихиду по отце, а, отслужив, подал ей по красному яичку в обеих руках:

- Христос воскресе! - Одно - тебе, а другое - отцу. Христосовалась ли с ним?

- Христосовалась.

- Хорошо ему, хорошо. Пасху-то Красную на небесах праздновать хорошо. А могилки-то как празднуют! Травка с травкой христосуется; от земли пар, как от кадила фимиам, идет к небу. Ухом наклонись к земле: - "Воистине воскресе" слышно. Это - покойнички, прежде почившие отцы и братие.

Отец Савватий приветил ее, но деньги отказался принять.

- И не сочту! и не сочту! - замахал он на Аришу руками. - Дурной я умом-то: просчитаюсь, просчитаюсь.

И никаких просьб слышать не хотел. Ариша замолчала. А он прибавил:

- Копеечку отецкую матушке отдай. У ней будет. Ей уж заодно считать: Господень счет есть. А я сирот буду к ней слать, пусть не взыщет, горевых, погорелых: кому копеечку, кому - две. Она у Бога приказчица.

Старец ласково ей улыбнулся и еще яичко синенькое прибавил:

- Счетчице это за счет от меня.

Ариша передала яйцо игуменье, а та, приняв, произнесла, перекрестившись:

- Видно, Божья воля: что же будем с тобой, купеческая дочь, доторговывать на отцов капитал.

И с этого дня, игуменья с Аришей доторговывали хорошо. Не прошло году, торговля их близилась к концу.

- И слава Богу, - говорила игуменья Арише, - спокойно умру. Там отчет отцу дам. Торговлю мы с тобой почти и закончили. Теперь будешь ты уж не отецкая дочь, а Божья. И она, чуя свою кончину, долго потаенно беседовала с Аришей.

Над ее гробом никто не плакал: такою строгою, прекрасною, восковою, лежала игуменья в гробе: гроб был давным-давно припасен ею, но он оказался велик: такою маленькою, сухою старушкой легла она в него, некогда высокая красавица-полковница, вдова убитого в турецкую войну полковника Пажиткова. Не плакалось никому, а молилось всем крепко; и когда простоватая Феклуша, келейница игуменьи, вздумала было всплакнуть за отпеваньем по-бабьи, с причетом, строго ее остановили, сказав:

- Плохая ты келейница: покой матушкин не бережешь. Не плачь, а молись.

Не только все по горстке земли бросили в гроб, но и песочку брали с собой с могилки.

Со смертью игуменьи еще тише стала жизнь Ариши. Училась она прилежно у престарелой матери Пафнутии поменьше места на земле занимать и неприметней и тише проходить по земле, чтобы Диавол плечом не коснулся.

В монашестве она была наречена Иринеей и,нарекая ее, старица сказала ей: "Была ты - Ирина, мирная, а теперь будешь Иринеей с-мирной". После пострига Иринина мать Пафнутия прожила года полтора - и, похоронив ее, мать Иринея почувствовала, что и келья стала просторна для нее. В этот год поступила к ней в келейницы Параскевушка. Тихий Ангел еще ближе стал на стражу к ней.

Годы протекали тихо, и открылся в ней дар умиленной молитвы, дар сердечной тишины. Многие стали искать ее молитвы. Но тут-то и ждало ее великое испытание.

Об искушении бабушкином я слышал от той самой Марьюшки, которую, в ее молодости, а в моем ребячестве, я знавал младшей келейницей бабушки. Она была уже стара и тиха, была, по ее словам, "конь уезжанный" и слепой, когда мне рассказывала о бабушке, и рассказывала все прикровенно и кратко, и объяснений никаких от себя не давала, а ссылалась на то, что во всем, что было с бабушкой, видно "многообразное человеков управление" от "изводящего всяческая Бога и времена изменяющего" (канон Индикту, песнь 8, тропарь 3).

Я был тогда молод и нетерпелив и ждал иных объяснений, а теперь признаю с нею, что это наиболее полное и мудрое объяснение из всех возможных - ибо кто из духом живших и сердцем ведающих возразит, что все в жизни и людях принадлежит Единому, "производящему времен обращения хотением" (там же, троп<арь> 2)?

Суть дела была в том, что бабушка, будучи уже в средних летах, даже близких к преклонным, и пользуясь уже духовною почтительностью соживущих, внезапно так воскорбела духом, подпала под такую истому тоски и уныния, что попустила, по словам Марьюшки, "возле себя бытии некоему духу смертному".

Долго таила она свою печаль, исправно и обычно отправляя все послушания, службы и правила, но, наконец, призналась схимнице в монастыре, ее старице-научительнице, что - куда ни смотрит, что ни делает, в храме ли, в келье ли, на послушании ли, - всюду видит и слышит некие неизменные, как бы запечатленные слова: "Тщетная в тщету соверших", - будто киноварью оттиснутые, - и слова эти относит к себе и монашескому своему деланию: - и считает, что это приговор ей, свыше определенный, и быть может, лишь поздно ею услышанный.

Старица пригрозила ей клюкой и сказала строго, будучи при самой почти кончине своей: "ПрестАни о сем!" - и велела удвоить молитвы и труды, а слова, запечатленные бабушкой, - отнесла к внушению вражию. От этого не пришло бабушке покою. Она съездила на богомолье к чтимой иконе, в строгую, сухоедную пустынь, купалась в святом источнике, - но и там слышала те же слова. Однако слова эти сошли постепенно на нет, или бабушка их не замечала: она уже не читала их извне, - но вот что с ней, не замечаемое ею, было.

Горит в церкви перед иконою Богу свеча - поставила ее баба, на бабью свою, пСтом омоченную, копейку, горит ярко перед Владычицей в сканной ризе, плачет горючими восковыми слезами, и слезы жаркие текут по белому воску и капают на подсвечник, - а бабушка смотрит и думает: "Тщета горит - и тщетно мерцанье: слезы восковые слез соленых не доходнее!" Играют дети маленькие, возле монастырской ограды, на лугу, строят домики из песку, из камешков, из щепок, из прутиков - бабушка подает им баранку, а сама думает: "ТщетА не у них одних, у неразумных детей, строит, а и у нас: и наши здания - щепА да песок".

А какие здания разумела тут бабушка - страшно и догадываться. Марьюшка молчала об этом. Выйдет бабушка пройтись по монастырю на свежий воздух. Деревья распустили листочки и каждый листочек пахуч и клеется зеленым душистым клейком - а бабушка смотрит, думает: "Тщета. На что? Увянут". Птицы поют - она не рада: "поют, поют, да и смолкнут: было бы и не петь!"; цветок цветет - алый, желтый, голубой, - а бабушка самой краски этой жалеет: "Трата в мире великая на тщету, на былье сухое, однодневное".

И не примечает того бабушка, что, от мала до велика, от полевого василька до тонкой восковой свечи перед иконой порочит она своей "тщетой" весь мир Божий, и все дело Божиьх рук, весь предмiрный труд Господень семидневнй, труд всех "времен и лет и всей твари", Богом поднятый, - все объявляет она "тщетой", - и выходит, что тщетно творение - тщетен труд творения, тщетен - страшно помыслить! - и Сам Творец.

Но бабушка этого не замечала - и не ради любви и жалости, а ради тщеты, убрала из келии своей все цветы в горшках, отдала кому-то, сняла клетку со скворцом и выпустила его на волю - не по призыву милующего тварь сердца, - а по унылому томлению его: суетно и тщетно казалось ей слушать добродушный лепет и говор умной птицы под окном; - прилетел, было, к вечеру скворец назад, в клетку, но бабушка не приняла его, и самую клетку вынесла из келии; "Матушка Иринея, - скажут ей молодые послушницы, помня ее доброту, - какой день-то сегодня солнечный! Солнце в игру вступает! Светло-то как!", а она ответит: "А в земле-то как темно да черно!" - и отщетит всю их радость.

А молилась она в это время еще больше, еще строже, еще истовее, и пост умножила, - и все еще больше стали ее уважать, и пытались некоторые на совет к ней приходить, но она никого не принимала и отмалчивалась от всех вопросов и вопрошаний, а пристанут, отвечала всем, как одному: "Немощна я умом, а делами - тщетна: ничего не знаю. Самой - ищу, где поучиться: укажите. Простите, Христа ради". Не сердились на нее, отходя с мыслью: "В Господе богатеет, а мы - одно: грешим", и еще больше почитали ее, и уж не советов, а только молитв просили у нее. И она молилась.

Весною, после поздней Пасхи, пошла она с двумя молодыми послушницами на богомолье в недалекую бедную женскую пустынь, куда давно ее звали и куда было дано ей от игуменьи некоторое поручение, - шла она лугами, лесами, полями: зеленело все и цвело, - и послушницы запели было, - но мать Иринея остановила их и сказала строго: - Замолчите! без вас певицы есть, не молчат! - она указала на птиц. А жаворонки пели в воздухе, перепела плескались во ржах; - одна из послушниц молвила ей на это: - А как же, матушка Иринея, поется: Всякое дыхание да хвалит Господа! - Дыхание пусть и хвалит дыханием, - отвечала бабушка, - а ты молитве учена; не во ржах живешь, а в монастыре: нечего с птицами равняться! Птицам гнезда вить, а тебе свито навек и черной крышей покрыто.

Послушницы смолкли. А бабушка после говаривала: "Похулила я тогда птичью хвалу Богу. Тварь прикровенно осудила!" А тогда ей казалось - на путь иноческий неопытных наставила. Подошли они к монастырьку и видят: у святых ворот расположились немощные, калеки и убогие с деревянными чашками: кто про Лазаря и Алексия, человека Божия, поет, кто на язвы свои указывает. Бабушка подала по копейке, всем поровну, - и остановилась, с копейками всех обойдя.

В самом конце убогого ряда, стояла повозочка на двух колесах, прислоненная к монастырской стене, а на повозке лежала женщина еще молодая, вместо ног у нее обрубки и руки в параличе. Кто-то накосил ей травы, и устлал травою и цветами всю ее тележку, и ноги прикрыл травою: на обрубки набросал иван-чай розовый, желтые лютики, шалфей с тонкими, нежными сине лиловыми цветочками, трилистник-клевер, и ветер легонько ворошил травами и цветами.

Бабушка подала женщине подаянье и спросила: - Кто ж это тебя все сеном-то заворошил? - А добрый человек, - с улыбкою отвечала женщина. - А ты и рада? - Рада, - простодушно та отвечает. - От травы свежей с цветами дух такой сладкий идет, будто я как здорова была, в лугах гуляю, - да и убожество мое закрывает: не так другим смрадно. - ТщетА это! - строго сказала бабушка. - Убожество от Бога: чего тут скрывать? - и с жесточью прибавила: - А сено не человеку указано, а скотине.

Удивленно посмотрела убогая на бабушку, покивала головой и омрачилась лицом: - Я и не скрываю, мать монашка, своего убожества, - ответила, - я только на Божье вешнее дело радуюсь: на травы, на цветы. А тебя не понимаю, честная мать: не рада, что ли, что Господь в сем году травы уродил высоки да пахучи? - То - дело не наше: не нам с тобою их косить, - упорно бабушка говорит, - их мужики скосят; а наше дело не о тщете, а о спасении думать. А ты на одре болезни лежа, суете вешней отдалась и тщете! - Не суета это, - тихо возразила убогая, - это Бог тварь любит и вешней красой тешит и красит. У Бога нет ни суеты, ни тщеты, - и отвернулась от бабушки, кликнула маленького мальчика белоголового, что при ней, при тележке, сидел, и велела ему в мошне отыскать бабушкин алтын и отдать его ей назад. - Бабушка не брала, а убогая настаивала: - Ты другим подай. Мне Бог подаст. У меня всего много. - А когда бабушка, не взяв, отошла от нее, убогая велела мальчику подать алтын слепому старику, с белыми глазами, плетшемуся за поводырем, а сама кивала головой из стороны в сторону, и скорбно вздыхала, глядя вослед бабушке.

Приказывала бабушка потом послушнице спросить у монахинь в странноприимной, не знают ли чего про убогую, - и послушница принесла ответ, что монахиням убогая известна и доброй жизни.

Но не вразумил бабушку и этот не принятый ее алтын.

Еще суровее несла она свой подвиг, в своей почти пустой келье, так что стали про нее кое-кто поговаривать: "строга, а свята", и только один простой старик-монах, даже не иеродиакон, в городском бедном монастыре, наслышавшись молвы про нее, заметил ей однажды, при мимолетной встрече-беседе: "Уж ты, мать, поослабни маленько, об нас-то грешных подумай: где ж нам за тобой-то поспевать: ты шаг, а мы - четвертушку шага не сделаем. Я солдат был, по-солдатски скажу: равняйся по нас". Бабушка поклонилась ему в ответ, низко поклонилась и тихо ответила: - Простите Христа ради!

Но и солдатский приказ не подействовал на нее.

И случилась беда.

Она заболела внезапно без причины, - слегла, на глазах всех худела день ото дня от нестерпимой тоски, и была в таком унынье, такой истоме и отчаяньи металась по жесткой свое кровати, так упорно отказывалась от всякой помощи, в том числе и от принятия Св. Таин, что привела всех в ужас.

Игуменье, пришедшей ее навестить, на предложение ее причаститься, она ничего не отвечала и неподвижно лежала все в одном положении, что игуменье явилось опасение: не случился ли с нею удар. Но доктор не нашел в ней никакой болезни, прописал какие-то успокоительные капли и объявил, что ему тут нечего делать, высказав, в виде предположения, с любезной улыбкою, что тут, по-видимому, больше могут помочь духовные врачи. Но от их помощи бабушка отказывалась.

Священнику, пришедшему к ней, по приказанию игуменьи с запасными Дарами, она кратко и твердо сказала, что не достойна принять Св. Тайны и просит его уйти, а на все его увещания упорно повторяла одно и то же, а уговаривавшим ее монахиням, хорошо относившимся к ней, отвечала: "Вот встану. Поговею и тогда приобщусь". Но она не вставала, а таяла день ото дня. Родные навещали ее - и уезжали, не дождавшись от нее ни слова. Только свечнику-монаху из бедного монастырька, забредшему в монастырь и, с разрешения игуменьи, зашедшему ее проведать, она ответила с горечью: "Вот, отец, послушалась я тебя: сбавила шаг до того. Что едва ли скоро и вовсе не остановлюсь". Но монах покачал только головой и промолвил сокрушенно: "Ах, мать! мать!" - и вышел от нее с горем.

Что было далее - трудно судить. Совершился перелом. Марьюшка просто объясняла его: "смертный отошел от нее".

Однажды бабушка проснулась вся в слезах, в тихих и обильных слезах, пролитых во сне, продолжавшихся литься и по пробуждении. Она не металась по кровати, и не обращалась лицом к стенке, как все дни ее болезни, а лежала на спине. Худое лицо ее, явно приобретшее за время болезни черты старости, было спокойно и бледно, а слезы текли по ее щекам безмолвно и обильно. Она молча крестилась. Когда к ней вошла келейница - это была Параскевушка - она тихо спросила ее:

- Отошла ли ранняя обедня?

- Отходит, матушка.

- Пойди в собор, поставь свечу Спасителю, а будешь идти назад, нарви мне цветочков, какие есть у нас, принеси мне.

Параскевушка так и сделала, и бабушка велела положить простые эти цветы, лютики и одуванчики, на одеяло и перебирала их худыми руками, и любовалась на них.

В это время внесли к ней клетку со скворцом - и присланная с клеткой от игуменьи, игуменская келейница Варвара, передавала всем, что, как бабушка увидала клетку со скворцом, она всплеснула руками, а скворец, всколыхнувшись в клетке, громко сказал:

- Спаси Господи!

И бабушка велела клетку поставить подле кровати, не спрашивая даже, кто ее прислал, и просовывала птице маленькие белые сухарики сквозь решетку, а скворец принимал их и отвечал:

- Спаси Господи!

А прислал скворца тот же монах, по простоте сердечной: это был заветный его скворец, уже старый, давно от хозяина своего научившийся своему присловию.

Найдя бабушку в крайнем унынии, монах порешил, что нужно помочь прогнать его и всякое средство для того не худо, ибо, по Св. отцам, уныние - смерть души прежде смерти тела, - и, поглядев на своего старого приятеля-скворца, весело клевавшего в обветшалой клетке размоченные черные сухари и благодарившего за них своего хозяина теми двумя словами, которые одни он и знал из всех слов человеческих: "Спаси, Господи!", - он подумал: - А тварь Божья разве человеку не на помощь дана, не на веселье? - и тотчас взял своего скворца, обернув в старый подрясник, и принес к игуменье. "Дитя!" - подумала игуменья, выслушав с улыбкой просьбу старика и, сопоставив ее с состоянием, в котором была мать Иринея, хотела было отказать, но нашла тут же, как бы продолжение своему слову, но не ею сочиненному: "Таковых есть царство небесное", - и послала келейницу со скворцом к бабушке.

Цветы к вечеру увяли, скворец ночью спал на жердочке, уткнувшись носиком в грудку, а бабушка не спала. Она лежала все так же неподвижно, так же на спине, так же тихо, - а келейницы думали, что она спит и сами спали.

Наутро, лишь только рассвело, проснулся скворец, почистил свой носик об истертые прутья клетки, глянул глазком на бабушку и поздоровался с нею:

- Спаси, Господи!

Бабушка улыбнулась на него и, дождавшись первого удара колокола, позвала Параскевушку.

- Поди, - сказала она, - в церковь и благословись у матушки-игуменьи: причаститься мне сегодня, и, если благословит, скажи батюшке. Да подай книгу.

Бабушка развернула книгу - это было иноческое правило, - положила тут бережно увядшие вчерашние цветы - и стала читать правила. Книга выпадала из ее рук: от слабости она не долго могла держать ее, но, отдохнув, принималась вновь за чтение, а скворец, улучив минуту, когда она не читала и книга лежала на одеяле, говорил ей:

- Спаси, Господи!

Священник принял ее исповедь, приобщил ее Св. Таин, выпил с нею чашку чаю, а когда пришла навестить ее игуменья, встал прощаться и сказал бодро и весело:

- Будем здоровы. Спаси, Господи.

И скворец повторил за ним то же.

С игуменьей же бабушка беседовала долго и, прощаясь, при келейницах повторила:

- Господь меня поднял!

Никто никогда не узнал, какую тихую тайну выразило это слово: "поднял". Но она поднялась с постели; силы к ней возвращались день ото дня, и снова на ее окнах, по ее желанию, появились цветы, и даже велела она келейницам в ящик с землей посадить самых простых и бедных трав и злаков, и любила их больше дорогих цветов, привезенных ей родственниками. Навестил ее и монах-свечник, и она указала ему на скворца и сказала:

- Спасибо тебе, отец. Утешил меня. Не хочу лишать тебя твоего питомца. Возьми.

- Ан, не возьму, - отвечал старик. - Он у тебя не жилец теперь, а житель. Небось, у вас, монашек, ему лучше, чем у нас: не житье, а рай...

_ Спаси, Господи! - отозвался скворец.

- Слышишь, подтверждает!

И ушел от нее радостный.

Бабушка поднялась с постели. Так кончилось ее "искушение", и в рассказе о нем у келейниц про скворца намекалось, что он "смертного" выгнал от бабушки, а бабушку оборонил.