На северном склоне горы Целии, недалеко от Via Sacra, находился дом Менения-младшего, искусного правоведа, недавно привлекшего на себя всеобщее внимание своим участием в тяжбе одной из провинций против вымогательств и притеснений ее наместника. Было начало мая, до полуночи оставался еще час.

Люций Менений, окруженный несколькими рабами, вполголоса отдавал приказания.

Он ожидал для серьезного обсуждения весьма важного спорного дела нескольких лиц, которые могли прибыть только очень поздно. Разговор будет весьма деликатный, и всякое нарушение его строго воспрещалось.

-- Оберегайте нас хорошенько! -- дружески продолжал он. -- В особенности же не допускайте подслушивать таких любопытных, как Лэда и Хлоя, или велемудрый Филемон. Они способны вскочить с постели вначале второй стражи, только чтобы уловить слово, которое их не касается. Как стряпчий, я должен держать в тайне то, что мне доверяют друзья, не заботясь о том, что Хлоя с досады вырвет себе волосы. Вы понимаете меня?

Рабы, все испытанной преданности, утвердительно кивнули.

-- Двое из вас, -- после некоторой паузы продолжал Менений, -- могут оставаться в атриуме, близ входа. Наш честный остиарий кажется мне немного рассеянным в последние недели. Недавно, когда я подошел к его оконцу, он вздрогнул, словно купающаяся Диана.

-- Он влюблен, господин, -- сказал один из рабов.

-- Ромей влюблен? Вот превосходно! Вы расскажете мне об этом при случае. Теперь же, до свиданья!

Рабы удалились. Люций Менений вышел в облитую лунным светом колоннаду и тихо уселся на скамью. Четверть часа спустя в постикуме раздался шум.

Медленно приближалась высокая фигура в закинутой на плечо пенуле, с капюшоном на голове и с лицом, до самых глаз покрытым полотном.

-- Эос и Титон! -- произнес посетитель.

-- Иди! Ты первый! -- отвечал Люций Менений, и без этого пароля узнавший по голосу своего старшего брата Дидия.

Он быстро ввел его в ярко освещенную приемную и предложил ему сесть.

Затем он поспешно вернулся в постикум, куда почти в то же мгновение вошли еще два, точно так же закутанных человека.

Под плащами у них были надеты панцири преторианских военных трибунов. В комнате они сбросили свои верхние одежды. Один из них был очень строен, с умным, аристократическим лицом, блестящими глазами и симпатичным ртом.

Этот еще молодой, но уже совершенно созревший человек был Юлий Виндекс, отпрыск одного из знаменитейших аристократических родов Аквитании.

Спутник его, такой же рослый, но гораздо мускулистее и плотнее, оказался достойным сожаления Фараксом, морально и физически обездоленным супругом Ацерронии.

Прошло еще пять минут, и общество Люция Менения собралось в полном составе.

Люди, пришедшие сюда для тайного совещания, по происхождению, положению и характеру представляли резкую разницу между собой. Дидий Менений, девять десятых года проводивший в своих этрурских поместьях, был совершенной противоположностью бурно-красноречивому Люцию, не способному жить вне атмосферы римского форума. Мрачный Никодим, сидевший рядом со старым и все-таки юношески свежим сенатором Флавием Сцевином, казался от этого соседства еще тощее и угрюмее, между тем как поэт Лукан, олицетворение совершеннейшей утонченности, походил на благородного оленя в сравнении с буйволообразным, приземистым, ширококостным Марком Велином.

Одно лишь было общее у всех: грызущее, непобедимое ожесточение на постыдно-развратную жизнь некогда так многообещавшего императора.

Быть может, один только Фаракс питал личную ненависть к Нерону. Дело в том, что император с презрением оттолкнул его, когда отчаявшийся военный трибун на коленях умолял о расторжении его брака с Ацерронией. Грубая насмешка, брошенная ему цезарем в присутствии многочисленных придворных, неизгладимо уязвила душу первобытного сына природы. Агриппина также теперь едва примечала своего прежнего фаворита, а в последнее время даже вполне приняла сторону Ацерронии и обещала когтистой пантере свою деятельную помощь в случае его непокорности. Вследствие всего этого, несчастный выскочка кипел яростным негодованием и с дикой радостью присоединился к Юлию Виндексу, осторожно посвятившему его в планы смелого заговора...

В строгом смысле заговор этот был лишь продолжением заговора, возникшего вначале против невыносимого честолюбия Агриппины. Но с течением времени обстоятельства приняли такой оборот, что император, в чью пользу должна была быть свержена Агриппина, сделался сам главным предметом тайных враждебных замыслов. Только Бареа Сораний и Тразеа Пэт держались в стороне, не считая этот момент удобным для успешного возмущения.

Сенека же, так ревностно участвовавший в планах против импе-ратрицы-матери, на этот раз, по весьма понятным причинам, не был посвящен в тайну заговорщиков.

Положение его и без того было странное. Спокойно, почти мрачно, занимался он государственными делами. Нерон предоставил ему управление, но запретил философу вмешиваться в свою частную жизнь. Агриппина, по-видимому, отказалась от всякого влияния. В действительности же, она ожидала первую возможность ошеломить сына и снова овладеть кормилом правления. Фактически царствовала Поппея Сабина, ибо Сенека, которому она оказывала величайшее уважение, убедил самого себя, что ей следует угождать для того, чтобы впоследствии снова привлечь к себе, позабывшего по ее вине всякую философию императора. Льстивость хитрой, расчетливой женщины ослепила его разум. Он считал ее возвышенной натурой, и так как пропасть между Нероном и Октавией все-таки казалась непроходимой, то его стоически строгая совесть успокоилась.

Люций Менений открыл совещание кратким, почтительным приветствием союзников, а затем сдержанным тоном продолжал:

-- Ясно как день, что все мы обманулись в цезаре Клавдии Нероне. С квиритами случилось то же самое, что с курицей баснописца, высидевшей хищную птицу. Сначала она принимает ее за цыпленка, а потом с ужасом примечает, как у молодого коршуна вырастают когти.

-- У молодого стервятника! -- фыркнул Фаракс.

Люций Менений с улыбкой покачал головой.

-- К сожалению, это не так! -- с горечью сказал он. -- Он терзает не мертвых, но живых. Мы сами -- его жертвы. Он пьет кровь Рима, чтобы обновить свои силы, нужные ему для его фантастических полетов. Повторяю: мы жестоко обмануты. Сенека, знающий его с детства, должен был бы давно уже понять его. Тут нужна была страшная, железная энергия. Остроумными философствованиями нельзя искоренить врожденную распущенность. Я почти готов признать его соучастником, виновным во всем несчастье, в особенности теперь, когда он молча смотрит на всевозрастающую власть бесстыдной Поппеи. Конечно, эта злодейка и есть причина всяких низостей. Агриппина побеждала преступлениями, Поппея царствует посредством ухищрений разврата. Мне даже кажется, что из них двух я предпочитаю императрицу-мать...

-- О, о! -- воскликнул Флавий Сцевин.

-- Прости... но жертве Агриппины трудно быть беспристрастным, -- сказал стряпчий. -- Прежде, с Агриппиной у кормила правления, Нерон хоть соблюдал приличия. С тех пор как его опутала Поппея, он безжалостно топчет ногами все священное. Расточительность его граничит с безумием. Он открыто насилует справедливость для пополнения своей вечно пустой казны. Он позорит себя, выступая то как актер, то как борец, то как возница в цирке...

-- Не ставь ему в укор эти мелочи; к несчастью, за ним есть довольно крупных проступков! -- прервал его Флавий Сцевин. -- Если он играет комедии или борется, то это еще можно извинить. Нерон скорее грек, нежели римлянин. Он вырос на Софокле и песнях Гомера. Он живет мечтой, что все, совершавшееся ахейцами перед Илионом, позволительно и в Риме. Если некогда Одиссей и Аякс боролись за серебряный треножник, то сын Агриппины полагает, что это прилично и ему. Все это еще сносно. Нужно принять во внимание его пламенное воображение и страсть ко всему блестящему и сказочному. Но другое, большее!.. Право, Менений, в этом отношении, при всем твоем красноречии, ты не найдешь удовлетворяющих меня выражений! Ты упомянул о вопиющих нарушениях прав, о позорных государственных процессах, превращающих каждого гражданина в игрушку коварных доносчиков. Я дрожу от негодования при одном напоминании об этом. Но что еще сильнее возмущает меня -- это низкое поведение цезаря относительно Октавии. Эта мысль заставляет меня мучительно краснеть, пальцы мои судорожно сжимаются, словно стремясь схватить кинжал мести. И все-таки... какое невыразимое мученье! Друзья, вы не подозреваете, как я любил этого мальчика. Я отдал бы жизнь за него. Он был для меня все равно, что родной сын. И он платил мне глубокой, сильной, трогательной привязанностью... Тем пламеннее ненавижу я его теперь. Нет, я обманываю себя. Флавий Сцевин не может так скоро вырвать укоренившееся в его сердце чувство. Я еще не научился ненавидеть его, несмотря на все мои усилия. Тем справедливее, тем беспристрастнее буду я. Я осуждаю его, как некогда Брут осудил собственных сыновей, и мой приговор гласит: повинен смерти!

-- Не смерти! -- возразил Никодим. -- Я также непоколебимо убежден, что государство не узнает благоденствия, пока мы не свергнем с престола лицемерного тирана. Но убить его, значит присвоить себе право, принадлежащее только одному вечному Божеству.

-- Меня удивляет твоя платоническая умеренность, -- сказал поэт Лукан. -- Ты в особенности имеешь причины ненавидеть его, так как из всех римских граждан он не одурачил никого хуже, чем тебя. Я знаю все от Сенеки. Вы задумали нечто удивительное. Не стану обсуждать достоинства или недостатки вашей идеи. Одно лишь, что я заметил, должно показаться и тебе оскорблением: это именно то обстоятельство, что в то время, когда никто не заботился о религии назарян, Нерон издал совершенно излишние эдикты о веротерпимости, между тем как теперь, вопреки этим эдиктам, он дозволяет преследование ничтожных рабов, слишком открыто прославляющих своего распятого Бога...

Никодим побледнел.

-- Я говорю здесь не как заступник назарянства, -- холодно возразил он. -- И также я не знаю, насколько дядя твой Сенека счел нужным просветить тебя, так как здесь дело идет о...

-- Клянусь Геркулесом, ты можешь быть совершенно спокоен! Мы ведь среди друзей! Итак: ты хочешь пощады цезарю?

-- Мне противно кровопролитие, -- отвечал Никодим. -- Умерщвляя преступника, мы становимся сами так же преступны, как он.

-- Ты слишком труслив, -- проворчал Фаракс. -- Разве Нерон думал о чем-нибудь, когда молодой Британник начал стеснять его?

Флавий Сцевин нахмурился.

-- Не говори вздора! -- остановил он его. -- Британник пал жертвой Агриппины.

-- Но кому же это принесло выгоду? -- спросил племянник Сенеки. -- Останься Британник в живых, то для Нерона не было бы места в Палатинуме. Сын Агриппины жил бы тогда в Афинах и играл бы главную роль в своей трагедии "Иокаста".

Все засмеялись.

-- Я говорю совершенно серьезно, -- сказал Лукан. -- Наш превосходный Флавий уже заметил, как сильно привлекает цезаря все необычайное и фантастическое. Недавно он еще затеял забавляться ночными драками.

-- Это я могу подтвердить по собственному опыту, -- вскричал Велин. -- В сопровождении нескольких товарищей он напал на меня третьего дня, когда я возвращался от Дидия в начале второй стражи. Я узнал его, несмотря на капюшон, так же как этого паршивого пса, Тигеллина. Их было пятеро, нас -- трое, но мы таки задали им! Тогда светлейший свистнул, и внезапно мы услыхали бряцанье оружия. Из Курианской улицы вышли преторианцы. Я дал Тигеллину еще здорового пинка, и мы бросились бегом за угол.

-- Радуйся, что тебя никто не знает, -- сказал Менений-младший. -- Если бы агригентец узнал, кто его так угостил, он тотчас же обвинил бы тебя в оскорблении величества. Но время идет: мы должны приступить к делу. Юлий Виндекс, сообщи нам, что слышал ты нового?

Юлий Виндекс встал и, положив левую руку на позолоченную рукоятку меча, сказал:

-- Несколько дней тому назад я был в Лупе, на речке Макра. Там, как давно уж условился, я встретился с Гизо, сыном Лоллария. Он прибыл под видом подрядчика построек, так как неподалеку от городка разрабатываются огромные залежи мрамора. Мы быстро поняли друг друга. Сальвий Ото не мог послать нам лучшего посредника, чем этот белокурый хатт. Сообщения Ото приятнее вестей из лагеря преторианцев. Он уже завербовал множество военных трибунов и центурионов. По мнению Гизо, в Лузитании восстание готово вспыхнуть хоть сегодня.

-- Одна Лузитания есть только пьедестал без статуи, -- заметил Сцевин.

-- Я также думаю, -- подтвердил Виндекс. -- Итак, чтобы не отклоняться от главного, продолжаю: Ото решительно противится намерению войск провозгласить его императором. Он опасается, что восстание, порожденное лишь чувством строгой справедливости, тогда покажется проистекающим из презренного честолюбия. Я с ним совершенно согласен. Если мы не хотим, чтобы чистота наших побуждений была позорно перетолкована, то никто из нас не должен стремиться к власти.

-- Никто! -- раздался единогласный ответ. Один Фаракс молчал. Он был занят собственными мыслями. Ведь никакой прорицатель не предсказывал ему, что могущественная Агриппина будет называть его "милым мальчиком" и "дорогим любимцем". Кто осмелится указать предел полету счастливого орла? Фаракс Цезарь -- это звучало вовсе не невероятно, а когда он достигнет этой цели, когда будет ежедневно раздавать тысячи преторианцам и будет в состоянии позолотить все ослиные копыта в Италии, тогда он накажет краснокудрую пантеру и поставит ее в такое же жалкое положение, в какое ставит Нерон свою супругу Октавию. Очаровательная Хаздра, отвергнутая им с такой излишней поспешностью, тогда, наверное, не откажется играть у властителя мира Фаракса роль прекрасной Поппеи Сабины...

Глаза его засверкали при этих мечтах, и по лицу его почти можно было угадать волновавшие его радужные надежды.

-- Товарищи, -- продолжал Виндекс, -- так я передам Гизо, что вы разделяете мнение Ото. Этого будет достаточно для того, чтобы сломить упорство офицеров. В Риме есть уже личность, пригодная служить украшением престола Августа: это Эней Кальпурний Пизо...

-- Или Гальба, -- сказал Лукан.

-- Как вы решите! Оба они люди чести и смертельные враги этого невероятно позорного правления. Также, я ни на мгновение не сомневаюсь в согласии Пизо, в случае если мы скажем ему: путь открыт. Для этого нам необходима по крайней мере одна когорта дворцовой стражи...

Слова внезапно замерли на его губах. Заговорщики вскочили, точно от удара землетрясения и, с побледневшими как полотно лицами, начали прислушиваться по направлению атриума.