Когда Лясс выступал в клубе комсомольцев с докладом о продвижении пшеницы на север, он не думал, что вскоре ему придется искать у этих людей защиты. Давно миновало то время, когда белые рыскали по окрестным лесам. Если порой где-нибудь в овражке находили человека с размозженной головой — селькора, убитого кулаками, или комсомольца с которым хулиганы свели свои счеты, — пятнышко крови казалось загадочным и непонятным среди вспаханных полей и мирных стад. Борьба однако продолжалась; она ушла теперь в глубь: в лесные заросли, в шахты, в цеха, в папки с бумагами.
Голубев хватался за голову:
— Где же они запань поставили? Кто это место выбрал? Вся древесина ушла…
Вернувшись из Устюга, Мезенцев рассказывал секретарю крайкома:
— Черти, сплавщиков тухлой рыбой кормят! Ясное дело, люди разбегаются. А им хоть бы что…
На бельковской запани Орлов с трудом раздобыл одеяла для рабочих. Сабанеев украдкой пощупал одеяло и начал истошно вопить:
— Сколько они нас мучать будут? Пашку-то придавило. А кому охота умирать? Не хотим мы больше мытариться — это не лагерь, мы тебе не воры! А одеяла, ребята, забирай — нечего им здесь валяться! До весны сгниют. Оплатили мы их нашей кровушкой.
Варя крикнула:
— Индивидуал ты проклятый! Не смеешь ты этого говорить! Не твои одеяла, народные…
Сплавщики молчали: они не знали, кто прав. Одеяла они все же унесли.
Инженер Щербовский говорил Минаеву:
— Конечно, профиль дороги никуда не годится. Но зачем мне кровь себе портить? У них все липовое — сойдет и так…
Лясс сказал комсомольцам: «Мы и природу меняем», а в старых деревянных домишках люди осторожно дули на блюдечко и торжественно потели. Они хотели новый мир взять измором, хищный орел стал синевой и червоточиной, гнилым ремнем, несмазанными частями машины, шведской мухой или стеблевой блохой.
Лясс привел пшеницу на север. Он думал, что это победа. Но на севере было не мало людей, обиженных жизнью, тупых или суеверных. Пшеница была для них непрошенной гостьей, выдвиженкой, большевистской выдумкой, и они возненавидели пшеницу, как они ненавидели трактор, электрическую лампочку и слово «товарищ».
Они пробовали смеяться: «На Кубани, видать, пшеница больше не растет». «Скоро заместо коров верблюдов разводить прикажут». Они доказывали, что пшеница — это баловство: как сеяли рожь, так и будем сеять. «С калача личико пухлое, да дряблое, а со ржи красное, дубленое, ничего не боится». В колхозе «Красный май» кривой Аршинин вопил:
— Тесть мой посеял пшеницу, а через три года у него пшеница в рожь обратилась. Потому — такая земля. Зачем же нам зря стараться?..
В колхозе «Комбайн» председатель Силкин смешал селекционные семена с местными. В колхозе «Сознание» агроном Ивашев при протравливании понизил всхожесть чересчур концентрированным раствором формалина. Потом тот же Ивашев говорил:
— Здесь пшенице не расти! Это все городские придумывают…
Завьялов писал в журнале, посвященном агрикультуре: «О продвижении пшеницы на север могут говорить только маниаки или преступники». Профессор Пищаков утверждал, что глубина вспашки не оказывает никакого влияния на урожай пшеницы: надо вспахивать не глубже, чем на восемь сантиметров. Перечитав свою статью, Пищаков улыбнулся и сказал жене:
— В общем надоело…
Профессор Орлов высмеивал работы Лясса. Он говорил, что яровизация пшеницы — выдумка недоучки: она противоречит здравому смыслу.
Лясс был ученым, а не политиком. Сокращение вегетационного периода растений казалось ему теорией, способной изменить облик земли. Больше всего на свете он любил свои опыты. Но как только дошли до него первые вести о походе на пшеницу, он бросил все: он принял бой.
Он никак не походил на классического «ученого» — все в жизни его интересовало. Как-то в Архангельск приехал московский поэт. Поэт зашел к знаменитому ботанику, наговорил ему комплиментов, а потом преподнес книжку своих стихов:
— Это последняя, может быть, вы еще не читали…
Лясс смутился: чорт возьми, вот какой он неуч! Поэт, наверно, знаменитый, а Лясс даже имени его не слыхал. Что он понимает в стихах? Стыдно сказать, но он до сих пор Пушкина почитывает… До этих так и не дошел. Времени мало. А надо бы приналечь… Он раскрыл книжку, и смущение его возросло: строчки были все разной длины, а он думал, что стихи теперь, как прежде: строчки ровные… Он хотел прочесть какое-нибудь стихотворение, но раздумал: не пойму, а он еще спросит: «Ну, как?..» Лясс сказал:
— Печатают у нас плохо. Вот поглядите — читать трудно. А если глаза слабые или колхозник какой — не привык читать, он и совсем не разберет. Почему это? Краска, что ли, плохая, или пригнать не умеют?
Поэт улыбнулся:
— Право не знаю. Я, по правде сказать, и не был никогда в типографии.
Здесь Лясс оживился. Он дружески обнял поэта:
— Чудак вы! Вот такие только поэты бывают. Вам что же — не интересно? А вот пиши я стихи, я бы и набирать научился. Чтобы за всем присмотреть. Книжка то не сразу выходит. Написали, подчистили там, а потом — ведь это чертовски интересно, как на линотипе стучат, приправляют, машины разные… Все-таки — ваше это дело или не ваше?..
Швецов сказал Ляссу:
— Слушай, Иван Никитыч, по-моему ты должен ответить Орлову. Он тебя каким-то сумасшедшим изобразил. Пошли статью в Москву.
Лясс с удивлением посмотрел на Швецова:
— Это ты еще что придумал? Может быть, и Пищакову отвечать? Этак в строго научном стиле объяснить, что пшеница не любит сорняков? Здесь, брат, не в науке дело. Результаты налицо — тридцать центнеров с гектара. Так что и спорить не о чем. Здесь нужно другое…
Несколько дней спустя Лясс выступил на конференции комсомольцев. Он теперь не рассказывал ни о своем отце, ни о реках, которые меняют русло. Он начал прямо с дела:
— Ребята, я вот что предлагаю: комсомол берет шефство над пшеницей.
На конференции были Мезенцев, бывшая жена Геньки — Леля Татаева, Васильев, Яковлев, Мишка Шоломов, Варя, словом все те, что работают на лесопилках, осушают болота и на запанях стерегут драгоценную древесину. Не мало было и приезжих из колхозов. После речи Лясса составили программу: перевыполнить план засева, бороться с агитацией кулаков, самим следить и за вспашкой и за прополкой. Шоломов в конце попросил слово:
— Забыли мы про парикмахеров. Надо создать таких объездчиков, чтобы они хватали парикмахеров.
Лясс глаза на него выпучил:
— Это я что-то не понимаю. Какие такие парикмахеры?
— Очень просто, что кулацкие — стригут колосья, а потом мутят, что собрали мало.
Борьба длилась долго. Лясс ездил по селам. Он показывал, как запахивать, как пропускать через триеры. Он смешил баб — такое скажет, что все прыснут. Раскурив свою короткую трубочку, он заводил с бородатыми колхозниками длинные разговоры о жизни. Он даже поспевал с ребятами поиграть. Когда он приезжал в село, большой, шумный, колхозники глядели на него с опаской: «Этот чорт у них главный». А потом и отпускать не хотели: «Лошадей нет. Поживи еще денек». Кроме прочих даров был у него один редчайший: он безошибочно находил дорогу к человеческому сердцу.
Он подобрал десяток комсомольцев. Через месяц они уже разбирались и в сортах семян, и в слухах, которые ползли из деревни в деревню. Они подняли на ноги весь комсомол. Лясс не был одинок в своей борьбе за пшеницу: бок о бок с ним билась молодость. И Лясс выиграл у битву. В крайкоме ему показали цифры, пшеницы было посеяно на шестьдесят восемь процентов больше, нежели в предыдущем году. Лясс выслушал поздравления секретаря и хмыкнул:
— Так…
Улыбнулся он потом — шагая домой.
Что сегодня делается в маленьком деревянном домике! Урс лает. Мушка подпрыгивает: ей хочется обязательно лизнуть Лясса в нос. А Лясс стоит посреди комнаты и приговаривает:
— На шестьдесят восемь… Ясно? А в будущем году будет на…
Он хмурит лоб и смотрит на Байбака. Может быть он принимает Байбака не только за поэта, но и за математика? Нечего скрывать: с цифрами Лясс не в ладах. Он долго множит шестьдесят восемь на два. Потом он обращается к Пропсу — Пропс смотрит на мир грустно и недоверчиво, как подобает старому псу. Иван Никитыч говорит:
— Слушай ты, скептик, нечего меня презирать. В будущем году будет на сто тридцать шесть процентов выше… Тьфу, высчитал!
Васильев теперь работал на заготовках, Варя на фанерной фабрике, Шоломова послали в Ухту. Только Лелька попрежнему частенько заглядывала к Ляссу. Можно сказать, что она заняла место Лидии Николаевны. Леля пришла к нему вскоре после своей ночной встречи с Генькой. Она жила еще прошлым. Ночью она тихонько плакала, вспоминая Дашу. Нюта взяла с нее слово, что она не будет больше думать о Геньке. Но минутами Леле казалось, что она любит Геньку попрежнему. Она взялась за работу в комсомоле; она вспомнила Котлас: так она жила до встречи с Генькой. Работа и товарищи помогали ей забыть горе. Но все же она еще не могла радоваться. Печаль теперь стала безотчетным состоянием, воздухом, тембром голоса, серым деньком без дождя и без солнца.
К Ляссу она пришла за инструкциями: ее посылали в Верхне Тотемский район. Лясс рассказал, как надо поставить дело с прополкой.
— Ты их поджучивай!..
Потом он посмотрел на Лелю и спросил:
— Ты что скучная такая? Случилось что?
Леля хотела улыбнуться, но это не вышло. Она сказала:
— Нет, ничего не случилось. Только и веселой быть не с чего.
— Как это не с чего? А что челюскинцев спасли — это не в счет? Я вот вчера прочел и не вытерпел, Ксюшу позвал, ей все прочитал и еще захотелось в третий раз, только никого не было — пришлось собакам почитать, благо там ихняя братья тоже поработала. А ты говоришь — радоваться не с чего! А что весна такая — это что, между прочим? А что ты едешь человечество просвещать — это что, каждый день случается? Ты вот подумай — такая, как ты — лет пятьдесят назад — ну куда бы тебя послали? Гусей бы ты сторожила. Или — это уже с высшим образованием — вышивала бы на… Забыл, чорт, как их зовут!… Вроде пяльцев… А теперь ты десять колхозов перевернешь. Сколько тебе лет? Двадцать три? Девчонка! Так и не улыбнешься? Скажите, какой меланхолик! Посмотри на меня.
Лясс хотел показать, какое у Лели грустное личико. Он сморщил лоб, а губы выпятил. Но какая же это Леля, это старый пес. А здесь еще он схватился за щеку и зарычал:
— Ух ты побриться надо!.
Пропс посмотрел на него и залаял: то, что Лясс не походил на самого себя, показалось Пропсу оскорбительным: он был старым, серьезным псом и не понимал таких шуток. Ну, а раз Пропс залаял, надо ли говорить о том, что и другие псы подхватили. Такой лай раздался, что Иван Никитыч заткнул уши и сам начал вопить, своим басом покрывая всех четырех собак:
— Да замолчите вы, черти! Товарищу, может быть, и не до вас.
Тогда «товарищ» не выдержал: впервые за долгое время Лелька расхохоталась.
— Ну и смешной вы!..
Лясс почему-то громко вздохнул:
— Ты уж мне, пожалуйста, тыкай: на условиях взаимного обмена. А то с вашим братом нехорошо получается: я им «ты», они мне «вы», вот и начинаю о своих годах подумывать. Мне ведь по бумагам не то сорок три, не то сорок четыре. Только бумаги — это еще дело десятое. А мы с Урсом ровесники — ему второй год пошел собака в ум входит…
Так они подружились. Лелька заходила на станцию или в домик, где жил Лясс, глядела на ботаника, слушала его громовой голос и как-то наполнялась жизнью. Лясс смотрел на семена, прищурив один глаз и что-то мурлыча. Иногда на его лице показывалась улыбка, такая нежная, что в первое время Лелька краснела: на кого это он смотрит?.. Но Лясс смотрел на ячмень. Ел он с таким смаком, что собаки роняли слюну. Он мог жевать ломоть хлеба восторженно, как самое изысканное блюдо. Урс, не выдержав, тявкал, Лясс кидал ему кусок, Урс обнюхивал хлеб и, опустив хвост, шел прочь. В эту минуту они не понимали друг друга: Иван Никитыч не знал, что Урс уже поел у Ксюши мясных щей, а Урс никак не мог себе представить, почему Лясс вкусно причмокивает, глотая сухой, скучный хлеб. Иногда Лясс читал книгу — это было тоже бурно и неожиданно. Он раз встретил Лельку криком:
— Стой, ты Стендаля читала?
На беду оказалось, что Леля не читала Стендаля. А Лясс шумел:
— Понимаешь, какая-то ерунда выходит: влюблен как будто и нет, главное — ему чтобы в окошко влезть. Ломака такой, что противно. Я уж его за всех его баб ругал. А интересно, Лелька! Я тебе признаюсь — всю ночь читал. Беда! Теперь, как увидишь у меня роман, тащи к себе, а то некогда — я ведь должен эту историю с прикрытием яблонь заново проверить..
Лелька смотрела на него и смеялась. Кто бы прежде подумал, что Лелька веселая? Генька говорил: «Она на кого хочешь тоску наведет — плакса…» А вот теперь Ксюша не зовет Лелю иначе как «хохотушей». Она докладывает Ивану Никитычу: «Опять эта хохотуша заходила. И с чего она такая веселая?..»
Ксюша долго вздыхала по Лидии Николаевне. Теперь она начала присматриваться к Леле: может, Иван Никитыч на этой женится? Нельзя ему одному. Вот переведут Ксюшу на другое место, кто за ним ухаживать будет? Человек немолодой, знаменитый, из Москвы ездят, а присмотреть и некому… Хохотуша-то на него заглядывается. Только больно молода. Актерка была посерьезней. А эта лишь бы прыснуть в кулачек.
О чем разговаривали Иван Никитыч с Лелькой? О разном: об американских заповедниках, о комсомольцах, о царской России, о кулаках, даже о дрессировке тюленей. Никогда они не говорили о себе. Лясс знал, что у Лели умерла дочка, и он ее не расспрашивал о прошлом. Да Леле теперь и не хотелось об этом вспоминать: она жила другой жизнью. Иногда Лясс упоминал о своей бурной молодости, но говорил он при этом не о себе, а о встречах с людьми или о диковинных странах. Лелька знала, что он исколесил весь свет и что у него было много разных профессий. Вот и все. Нет, конечно, не все. Она знала о нем сотни различных вещей: как он пришивает пуговицу, как он выезжает с Мушкой в экспедицию, как он вдруг начинает ругаться по-английски, чтобы никто не понял, как он слушает, когда ему рассказывают что нибудь интересное, и наклоняет голову вбок, точь-в-точь как его собаки. Леля знала о нем больше, чем он мог бы ей сам рассказать, и она к нему привязалась. Он казался ей не человеком, но добрым чудовищем, нето огромным ребенком, нето гением — она часто думала: наверно, поэты такие… Ей повезло — она встретилась с человеком, который всех понимает и который ни на кого не похож.
Как-то Ксюша сказала Лельке:
— Я думаю — поженитесь. Ты не хохочи — это тебе не шутки шутить! Погляди, как он на тебя смотрит…
Лелька продолжала смеяться:
— Ну и глупости ты говоришь, Ксюша… Да разве я ему пара — я ведь девчонка. Его в Москве знают. Ты понимаешь, с кем он там говорил!. О нем весь мир знает… А ты говоришь — он на меня глядит. Он на всех так глядит. Очень у него глаза ласковые. Я тоже прежде думала, что он это с выражением смотрит. А он и на картошку так глядит. Он, Ксюша, о своем думает: мысли у него большие. А ты вдруг говоришь «поженитесь» — смешно!..
Лелька не могла знать, что накануне Лясс просидел весь вечер, грустно перебирая какие-то цифры: ему сорок три, нет, уже сорок четыре. Значит, двадцать один год разницы. У него могла быть такая дочь. Очень просто! Вот женился бы в двадцать лет. Сколько ему теперь: сорок три или сорок четыре? Год рождения — 1891. Сорок три. Скоро сорок четыре. Нет, нечего думать!.. Как это он за собой не присмотрел? Глядит на нее, и подступает… Значит, он и вправду старик: в книгах пишут, что старикам нравятся молоденькие. Надо выкинуть это из головы. Дурь-то какая! Хоть бы Мушка его пристыдила. Жил, жил и вот, извольте, на старости лет влюбился в «хохотушку».
Проснулся Лясс с мыслями об ячмене, и когда он припомнил ночную тревогу, ему стало смешно: чего только не померещится человеку! Но днем он снова подумал о Лельке и перепугался: «Вот сижу и думаю — придет она или не придет? Что это за наваждение! Может, уехать? Или Сказать: „Слушай. Лелька, ты теперь не приходи — у меня работы много“».
Лясс долго не мог разобраться, что с ним происходит. Разговаривая с Лелей, он теперь старался не глядеть на нее, да и говорил он куда меньше прежнего. Только всякий раз, когда Леля собиралась уходить, он вдруг оживлялся и ворчал: «Ты завтра обязательно загляни — может быть, на станции что-нибудь интересное будет…»
Он сидит и разговаривает сам с собой. Нечего валять дурака — влюбился! Как с Мери. Только тогда это не было так смешно. Сколько мне тогда было? Двадцать пять или двадцать шесть. Молодой. А тоже ерунда вышла. Мери говорила: «Вы замечательный человек». Но понравился ей Доран. А теперь и совсем смешно. Кому я могу понравиться? Женщины смеяться должны. Мушка, ты чего это надо мной не смеешься? Юмора у тебя мало. Но стой, как это все вышло? Все равно теперь ничего не поделаешь… А чем чорт не шутит — вдруг?.. Может, сказать?.. Вот актриса как будто его жаловала. Но актрисы, они особенные: им не люди нравятся — персонажи. Лидия Николаевна, наверно, и меня видела по-своему: этакий герой трагикомедии «Пшеница и коварство». Смешно! Лелька, она простая, она все так видит, как есть. Веселая…
Иван Никитыч уныло вздыхает. Притихли собаки. За окном белая ночь — снова, как тогда… Лидия Николаевна стояла у окошка. Вот с пшеницей у него вышло, а с жизнью нет… Может быть, сказать Лельке? Нет, нельзя — она рассмеется. И действительно, как здесь не рассмеяться: старый ботаник влюбился в комсомолку!..
Свет не дает ни уснуть, ни позабыться. С улицы доносятся веселые голоса: это молодые гуляют. Лясс сидит и думает: что же такое старость? Он изменил срок созревания растений. Он учитывал годы, месяцы, даже дни. А о себе он не подумал. Старость подошла незаметно. Еще недавно он повсюду оказывался самым молодым. В Архангельске — на первых заседаниях о той же пшенице. Сколько ему тогда было?.. Тридцать один. Кругом сидели почтенные… А теперь он всегда самый старший. Место уступают. Нехорошо! Может быть все дело в цифре? Может быть, он вовсе и не состарился? Иван Никитыч подходит к зеркалу: седая щетина, под глазами большие мешки, да и глаза стали мягкие, вроде как у Пропса. Конечно, он еще поработает! Но вот, когда они ездили в Нюксеницу, Лясс взбежал наверх и вдруг как схватился за сердце: не может он больше бегать в гору. Там какой-то человек сказал: «Вы бы себя поберегли»… Ну да, это все понимают: сорок четыре — это не двадцать два. А он вот разлетелся — Лельке предложение делать, не угодно ли!..
Однако ирония не помогала. Лелька твердо вошла в жизнь Ивана Никитыча. Он уже знал, что это всерьез. Мало-помалу он начал уступать себе. Он только изредка цедил сквозь зубы: «Ну и глупо!» Наконец он решил рассказать Лельке про все. Пусть посмеется — может быть, хоть это его излечит. А вдруг?.. Иван Никитыч никогда не договаривал себе, что может быть «вдруг», он только начинал бессмысленно улыбаться.
Но как ей сказать? Ведь она сразу рассмеется… Лучше начать издалека… Лясс обрадовался, придумав фразу: «Как ты думаешь, большая это разница, если, скажем, двадцать три года и сорок три или сорок четыре?» Он начнет с этого.
Лелька два дня не приходила, а когда она пришла, Лясс так ей обрадовался, что Лелька спросила:
— Что это ты сегодня такой веселый?
Он рассердился на себя и начал кричать, что Лелька не слушает, когда он что нибудь рассказывает, что опыты с искусственным климатом… Он говорил-говорил, а потом вдруг рассмеялся. Никакого серьезного разговора не вышло.
На следующий день Лясс совсем было решил: «Сегодня скажу». Но в последнюю минуту он растерялся и объявил, что едет на станцию. Он работал до двух ночи. Когда он пришел домой, у него сильно разболелась голова. Лясс никогда не хворал, и когда ночью у него сделался жар, он решил: «Это я умираю». Он заставил себя подняться, привел в порядок все счета о подотчетных деньгах, написал Иголкину, чтобы тот послал семена ячменя в Москву, и снова лег. Повернувшись лицом к стенке, он стал ждать, когда же все кончится. В ушах стоял гул, а голова как будто разрывалась. Он впервые осмелился подумать о Леле просто, не смеясь над собой и не ругая себя. Он даже представил себе, что она сидит рядом. Он приподнялся, чтобы обнять ее, и сейчас же упал на подушки. Потом он ничего не помнил. Он проснулся от тихого тявкания Мушки. Он посмотрел и улыбнулся: все четыре собаки сидели смирно, не сводя глаз с Лясса: они ждали, когда он проснется. Сколько же времени? Он поглядел на часы. Что такое?.. Нет, идут… Часы показывали двенадцать. Тогда он вспомнил ночь: что-то с ним было неладное. Он должен был утром зайти в крайком… Как это глупо вышло! Надо поскорее встать! Он поднялся, но стоять он не смог — ноги как будто уходили. Пришлось снова лечь. Вскоре заглянула Ксюша; она перепугалась и побежала за врачом. Врач выслушал Ивана Никитыча:
— Ничего серьезного… Обыкновенный грипп. Сердце у вас немного того… Вам сколько лет?.. Ну, это все пустяки. Так то вы крепкий. Надо отдохнуть. Я вот вам капли пропишу…
Когда он ушел, Иван Никитыч подумал: грипп, кажется, у всех бывает. Но почему он меня о годах спрашивал? Неужели это начало конца? Сколько надо еще сделать! Да и жизнь теперь такая — трудно оторваться. Вот день провалялся, и то кажется — что то пропустил… А умирать и совсем глупо. Лелька еще… Но, может, это пройдет? Он капли выпьет… Отдыхать? Ну пролежит до завтра, отдохнет…
Пришла Ксюша:
— Доктор-то что сказал?
Лясс рассмеялся:
— Сказал — такие до ста лет живут, да и то потом их травить приходится. Ерунда у меня — грипп. Еще про сердце что-то говорил… Шут его разберет! Вот у дерева бывает такая болезнь — двойное сердце. Это значит — внутри две сердцевинные трубки, понимаешь? Может, и у меня так — слишком я уже распространился, надо и честь знать…
На следующий день он работал как всегда. Он больше не думал ни о двойном сердце, ни о каплях. Вечером ждал Лелю, но Леля не пришла. Он теперь твердо решил: как только она придет, он сразу ее спросит. Леля не приходила всю неделю. Наконец-то — это было утром в выходной — он услышал ее голос. Он вздрогнул и, как школьник, повторил: «Сорок четыре и двадцать три».
Леля пришла с каким-то парнем. Лясс нахмурился: значит, снова не удастся поговорить! Он спросил:
— Это что товарищ — по делу?
Леля покраснела. Иван Никитыч невольно подумал: «Красивая она!..»
— Это Васька Ляшков. Я тебе о нем еще не говорила. Он давно хочет с тобой познакомиться. Только стеснялся. Я его уговорила. Ты не сердишься?..
Лясс улыбнулся:
— Чего же здесь сердиться? Ну, значит, будем знакомы. Это вот Урс. Тоже молодняк…
Лясс увидел, как Лелька смотрит на Ляшкова, и он сразу все понял. Вот и спрашивать не пришлось, жизнь сама ответила: сорок четыре — не двадцать три. В арифметике он слаб, а насчет старости — это он должен был знать. Так и дерево высыхает. А если у дерева два сердца, то ему и лет вдвое больше — две системы годовых колец…
Он побоялся, что сам загрустит, да и на Лелю тоску ногонит.
— Мне сегодня в Холмогоры надо — насчет ячменя. Давайте вместе поедем. У меня катерок — в дороге и поговорим.
Лелька и Ляшков не переставали улыбаться: как повезло им! Не только Лясс не рассердился, но вот еще с собой взял. Лелька играла с Мушкой — Мушка в качестве личного секретаря, разумеется, сопровождала ботаника. Лясс сначала рассказывал об опытах освоения иного климата. Верблюды из Таджикистана прекрасно выносят здешние холода. Так и со многими растениями. Он устроил лаборатории с искусственным климатом…Ляшков слушал Лясса восторженно, чуть приоткрыв рот и часто моргая. Это был белобрысый веселый паренек с веснушками и с бледноголубыми глазами.
Потом Лясс вскарабкался на крышу катера. Он сел, свесив вниз ноги. Он глядел на воду. Оглянувшись, он увидел Лельку. Ветер трепал ее волосы. Одной рукой она все хваталась за волосы, точно старалась их удержать, а другую она положила на руку Ляшкова. Лясс снова глядел на воду. Подошла Мушка и осторожно лизнула его руку. Он вздрогнул и пробурчал:
— Дура ты… Нет, это я так… Ты у меня умница… А вот я дурак. Старый дурак…
Он думает о Лельке, о старости, об одиночестве. Как будто шумно было в доме — гости, пили много, танцовал, а потом все ушли, и сразу стало ясно, что и дом пустой и хозяин стар, и конец не за горами. Внизу сереет вода. Ветер доносит брызги.
Они ехали долго, и Лясс мог вволю погрустить. Никто об этом не знал: его грусть была глубокой и тихой. Потом он вдруг чихнул, вынул платок, громко высморкался и слез вниз. Он улыбнулся Ляшкову и Лельке.
— Холодно там — расчихался. Ну что, товарищ Ляшков, можно сказать — повезло тебе. Лелька-то у нас особенная…
В Холмогорах это был тот веселый и шумный Лясс, которого Лелька хорошо знала. Старик Смирнов, выслушав Лясса, сказал:
— Ну и человек! Он об ячмене говорит, будто это золото. Даже поглядеть захотелось, какой такой его ячмень…
В совхозе он осматривал коров. Оказалось, что он и в коровах разбирается.
— У такой должно быть жиров — три запятая восемь. Порода замечательная! Только колхозники за ними ходить не умеют. Датчан бы сюда…
На обрыве возле реки Лясс показал Лельке блестки:
— Слюда. Это не здешняя: здесь грузили. На экспорт. Лет четыреста назад. Теперь-то здесь тихо, а тогда такое делалось! Слюду нашу очень ценили: «московское стекло». Вот тебе и выходит, что не вчера жизнь началась. Только разве они думали, какие мы здесь дела развернем! Прежде ходу не было. А теперь — выдумал, и валяй. Ну а мужики были умные. Вот мы на тот берег переедем, я вам пруд Ломоносова покажу. Очень я его уважаю: все успевал. Науки развел, сам строил, стихи писал. Я-то в стихах ничего не понимаю, но иногда вспомнишь — кажется, ерунда, в гимназии зубрили, а нет — за сердце хватает. Вот вы послушайте: «И воздух огустить прозрачный, и молнию в дожде родить». Глупо, а как это замечательно сказано!
Потом они пили молоко в правлении колхоза. Ляшков и Лелька засыпали от усталости, но Лясс потащил их гулять. Он довел их до какого-то ручья.
— Я здесь в позапрошлом году месяц просидел. Мне тогда говорили: «Здесь скотина пить любит». И очень просто — соль здесь. Я говорил нашим геологам. Обидно — почему это у человека только две руки? Кто Лясс? Ботаник и точка. Я вот недавно подумал: у дерева два сердца бывает — это болезнь. А если бы нам по сто сердец, чтобы все успеть! Здесь и железо найдется. На Ровдинской горе. Я давно спрашивал Зыкова: «Почему гора Ровдинская — это по-фински железом пахнет?» Я по Карелии лето проходил, немного подучился языку. Так и оказалось — железо. Магнитки, пожалуй, у нас не выйдет, а все-таки эти Холмогоры мы еще здорово растрясем…
Ляшков не выдержал и спросил:
— Как это вы все знаете?
Лясс рассмеялся:
— И ничего я не знаю. Учиться мне надо, а нет времени. Вот построим мы этот социализм, расчистим у человека нутро, а тогда и за время возьмемся. Раз жизнь хорошая, нечего человеку умирать. Говорят: все дело в годах. А выходит наоборот… Вы что это примолкли? Лелька, а Лелька? Ты то чего пригорюнилась? Тебе грустить не полагается. Кажется, у вас жизнь так вытанцовывается, что я сейчас от радости как возьму, да как зареву…
Лелька сказала:
— Вовсе мы не грустные. Я не знаю, как Васька, но, по-моему, и он заморился. Только он не скажет — гордый. А я прямо на ногах не стою…
Тогда Лясс сконфузился, подостлал свое пальто и сказал:
— Садитесь, будем отдыхать. Дурак я — не подумал!.. Как будто это я похвастать хотел, что молод еще. Даже неприлично. Вот доктор говорит: «Сердце, сердце…» А может быть и вся история в том, что сердце у меня двойное?