Час ночи — улицы Москвы опустели. Повалил снег, пушистый и крупный. Он рассеянно кружится, точно раздумывая, присесть ли ему на шапки редких прохожих, или улететь снова вверх. Закончены представления в театрах: спящая красавица уже проснулась, дама с камелиями уже умерла. В шашлычной два подвыпивших гражданина еще уныло спорят о том, что такое жизнь и как обернется дело с Надей: угробит она Васютку или наоборот, он ее угробит. А снег резвится и кружится. Еще во многих окнах видны огни: среди снега они кажутся золотыми и горячими. Что делают люди в этот поздний час? Изучают гиперболические функции? Чертят планы городов, которые завтра вырастут где-нибудь в Малоземельной тундре? Читают о пути ледокола «Литке»? Пишут стихи? Или, может быть, шепчут слова, золотые и горячие? Москве не спится: ее сердце бьется за всех, и среди снежных равнин полыхают ее взволнованные огни. Кажется, она молчит, тихо на улицах, снег глушит шаги, никто не поет, не куралесит. Но где-то далеко и от театров и от шашлычных люди сейчас жадно ловят ухом каждый мельчайший звук. Ночь гудит; этот гуд ничего не выражает: так говорит время, когда человек падает без чувств. Люди знают, что скоро четкий голос вмешается в гуд: это будет голос Москвы.
Стены, обитые материей. Яркий свет. Стулья расставлены рядами. Может быть, это концертный зал? Но нет, никто не играет. В комнате так тихо, что слышно чье-то ровное дыхание: это девочка лет восьми уснула, положив голову на колени матери. У людей усталые лица. Они похожи на путешественников, которые ждут поезда. С ними много ребят; ребята трут глаза, ерзают, то приподнимаются, то снова садятся: они борются со сном.
У микрофона стоит человек. Он говорит отчетливо, равнодушно, его голос кажется нечеловеческим: так можно говорить только с потомками или с тенями.
— Говорит Москва. Начинается перекличка родственников с зимовщиками. Радиостанция Мыс Желания. С доктором Шпильманом будет говорить его мать гражданка Шпильман.
К микрофону подходит старая женщина. Она комкает в руке платок. Шляпа слезла набок.
— Сережа!..
Видно, как она борется с собой: глаза у нее мокрые, но она старается говорить спокойно. Она держит листок: все написано заранее, чтобы не забыть. Но она не читает. Она кричит:
— Сережа, все здоровы. Папа тоже хотел приехать, но я его не пустила У нас тепло. Я не знаю, как ты там. Мерзнешь? Сережа, Люба вышла замуж за Тупина. Он теперь работает на Электрозаводе. Они ищут комнату. Я боюсь, что ты меня плохо слышишь. Мы тебя ждем летом. Шрамченко просил тебе сказать, что он написал работу о борьбе с рыбным ленточником. Я записала, так что это точно, Сережа, будь здоров, береги себя — я тебя умоляю!..
Она отходит от микрофона, и теперь слезы катятся во-всю. Она шепчет какой-то чужой женщине:
— Забыла сказать, что у Ани девочка родилась!..
Работница Шарикоподшипника Маша Котелина говорит с мужем: он радист на Маточкином Шаре. Она бодро читает по бумажке:
— На заводе у нас много новостей. Построили столовку на пятнадцать тысяч обедов. Сейчас на очереди вопрос о бане. Я работаю, как и прежде, в сборочном. Хожу на вечерние курсы. Я хочу еще сказать, что я очень горжусь твоей работой. У меня висит карта, где видно, как далеко этот Маточкин Шар. Петька здоров, он в пионерах. Он сейчас будет говорить с тобой.
Петька кричит:
— Ты меня слышишь? Мне сказали, что ты меня будешь слышать, а я ничего не буду слышать. Папа, привези мне белого медвежонка. А если нельзя возить, так ты его сними и привези фотографию.
Потом говорит молодая женщина: она приехала из Полтавы. Ее муж находится на Медвежьем острове. Потом инженер Чернов говорит с братом.
— Время ограничено: три минуты…
За три минуты можно передумать всю свою жизнь, можно влюбиться, состариться и приставить дуло к виску. Но можно ли за три минуты рассказать о том, что Лида поступила на рабфак, что Павлик теперь ударник, что у Ирочки прорезались первые зубки, что Долгов придумал новый способ получения концентрата, что Клячко снимается для кино?..
А для тех, что ждут своей очереди, время тянется слишком медленно. Они собрались сюда с вечера. Перекличка началась в два, сейчас четыре. Они перезнакомились друг с другом. Они знают теперь, кто где работает, какие девушки вышли замуж, какие дети родились. Одного они не знают: кто за этот год умер. Долог, очень долог год — от августа и до августа. Они не знают, как кто плачет. Об этом нельзя говорить у микрофона: пусть те, что слушают, улыбаются.
Над страной, занесенной снегом, над льдинами, над новыми городами, над золотым прахом устюжских монастырей, над чумами лопарей, ненцев, чукчей, над миром, белым и темным, несутся взволнованные слова: Бухта Тихая, это ты? Ты, Маточкин Шар? Москва говорит! Москва! Женя говорит, Шура, мама, Васька: все милые, свои, родные. Русская гавань! С коллективом комсомольцев будет говорить Цека… Где-то далеко отсюда, среди льдов, люди сбились в крохотные поселки. Сколько их там? Здесь сто, там тридцать, там двадцать душ. Они стерегут дорогу будущего: Великий северный путь.
— Мама не смогла притти, у нее ночная работа. Говорю я — Боря, у нас все хорошо. Папа, мы тебя очень ждем!
Пусть гидролог Андреев на Маточкином Шаре не знает, что его жена умерла еще в октябре. Темная полярная ночь, трудно человеку ее вынести. Пусть на минуту его обогреют слова надежды.
На острове Вайгач, в становище Долгая губа, зимует Генька Синицын. Каждый день он принимает радио. Он слушает как растет страна, как заседает Съезд советов, как в горах Астурии гибнут последние повстанцы, как в Дюссельдорфе палач отрубает голову коммунисту, как в Краматорске открывают новый завод и музыка играет «Интернационал». Он слушает, как говорит жизнь: это его перекличка с родными, Он ведь знает, что по ту сторону льдов никто о нем не думает, никто его не вспоминает. Он жил быстро и неразборчиво. Он не связал своей судьбы с судьбой других людей. Скрывать не перед кем, да и не к чему: он любит Веру. Но он сам ей сказал: «Обо мне ты забудь». В становище Долгая губа он начал свою вторую жизнь. Он видит: жизнь ширится и шумит. Она шумит, как будто остров среди льдов, это широкая площадь Москвы. Генька каждый день шлет радио Москве. Он сообщает о том, что добыча цинка растет, что комсомольцы построили в становище театр и что ненка Домна Моготысая выбрана в совет. Генька долго искал жизнь, он нашел ее: она может быть темна, она может пахнуть ворванью, от нее может захватывать дух, как от пятидесятиградусных морозов, но Генька теперь знает, что она прекрасна
Стоит ли после этого говорить о минутах слабости, когда глаза хотят различить на небе хотя бы слабый след солнца, когда, вспоминая Веру, Генька прячется от редких людей, когда человеческое сердце, которое на жестоком морозе, на тоске, на мыслях, отчетливых и ясных, уже давно закалилось, как сталь, — вдруг превращается в обычный комок, способный отчаянно колотиться, ныть и замирать? Такие минуты выпали на долю Геньки и сегодня. Кущенко, Андреев, Ставров — все сейчас будут слушать голоса родных: кто жены, кто сына, кто матери. Только Геньку никто не вызовет… Что же, и в этом своя правда: говорят, любовь надо заслужить, как скирд хлеба или как орден.
Полчаса пятого.
— Гражданка Вера Горлова из Свердловска…
Вера приехала в Москву вчера вечером. По дороге были заносы, и она в страхе думала: «Неужто опоздаю?» Поезд подолгу стоял среди снежных полей, люди ругали железнодорожников, зевали, заводили длинные разговоры, играли в шашки. Вера боялась, что кто-нибудь с ней заговорит. Она делала вид, что читает книгу. Она теперь не могла ни с кем разговаривать: слишком близка была минута, когда она заговорит с Генькой. Всю дорогу она говорила с ним. Она напоминала ему, как хорошо им было в тот дождливый весенний вечер, когда Вера опоздала из лаборатории. Она шептала, что разлука не в счет. Она молила его вернуться в августе, и ослепительный, знойный август метался среди снежных полей.
— Генька! Милый!..
Она повторяла столько нежных слов, что, кажется, вылети они на свободу, они забились бы в этом душном, жарко натопленном вагоне, как стая испуганных птиц. Чем ближе была Москва, тем сильнее Вера волновалась. Она никак не могла себе представить, что она скажет Геньке. Этот разговор страшил ее. Слова полетят во все стороны. Их будут слушать сотни тысяч неизвестных людей. Так можно говорить о работе завода, о местонахождении ледокола, может быть о смерти. Но ей надо сказать о любви. А о любви трудно говорить даже с глаза на глаз, когда слышишь рядом частое дыхание.
Она не помнила, как она провела этот день в Москве. Остановилась она у Сони Неверовой. Она так волновалась, что едва заставила себя спросить:
— Твои-то здоровы?
Что ни минута — она глядела на часы и бессмысленно шевелила губами: кажется, она уже вызывала далекий Вайгач.
С виду она мало изменилась за эти полгода, только уверенней стала походка, громче голос. Душой она настолько выросла, что подчас сомнения и тревога прежней Веры заставляют ее самое удивляться. Впервые она живет большой и ответственной жизнью. Ей кажется, что прежде она учила спряжения и склонения. Чужой язык не легко ей дался. Она думала, что она никогда не сможет на нем свободно говорить. И вот теперь она пишет на этом языке стихи. В Москве она знала, что можно работать хорошо, даже страстно, но работа для нее оставалась одной стороной жизни. Теперь она не может отделить той лихорадки, которая ее охватывает, когда она входит в цеха, от мыслей о Геньке. Музыка, которую она всегда любила и которая теперь доходит до нее в смутном косноязычном пересказе громкоговорителя, томик стихов, история с ее ощущением времени, острым и внезапным, наконец, воспоминания о своем личном прошлом, о тех годах, когда она росла, мучительно и неровно освобождаясь от условностей — все это она узнает в повседневной работе, в станках, в листах толя, в грохоте и в шлаке. Она говорит «Верх-Исетский завод» взволнованно и нежно, как она могла бы сказать «Генька Синицын».
Она работает с кружком комсомолок. Она знает личную жизнь каждой работницы. Учебник алгебры, первые шаги какого-нибудь годовалого Мишки, любовная драма с ночными диалогами, со слезами и с разрывом, обновка, полученная от любимого человека — брошка или блузка, тысячи пустяков, создающих жизнь, неразрывно связаны с миром, который когда-то казался Вере если не скучным, то сухим и рассудочным. Ощущение этой связи настолько ее приподняло, что она стала другим человеком Она теперь может сказать «да» и «нет». Она больше не спрашивает себя — достойна ли она войти в новую жизнь? Она эту жизнь делает.
Директор завода говорит: «Горлова? Замечательный инженер». Но любовь остается любовью, и, подойдя к микрофону, «замечательный инженер», то есть Вера, вдруг растерялась, как семилетняя Наташа, которая говорила незадолго до нее. Наташа сказала: «Папа! Где ты?» — и, испугавшись тишины, начала громко реветь. Ее увели прочь, а человек с нечеловеческим голосом сказал:
— Говорит Москва. Ваша дочка здорова. Она испугалась непривычной обстановки. Сейчас с вами будет говорить ваш сын…
Мальчик не плакал, он говорил об уроках, о тюленях, о волейболе. После них позвали Веру. Она стоит у микрофона, и ей хочется заплакать, как Наташе. Это длится несколько секунд. Вера чувствует: драгоценное время уходит.
— Здравствуй, Генька! Я приехала из Свердловска. Я там работаю с лета. На Верх-Исетском заводе. Оборудование частично старое, но за полгода завод сильно изменился. Мы надеемся его поднять на уровень современных. Работа у меня очень интересная. Вообще ты за меня не волнуйся: бытовые условия прекрасные. Я хочу тебе еще сказать, что с августа я вступила в комсомол. По этой линии я тоже много работаю. Когда приедешь, обо всем поговорим…
Она вдруг запнулась и замолкла. Перед ней был микрофон. Геньки перед ней не было. Обитые сукном стены. Тишина. Для кого она говорит? Ее слушают чужие равнодушные люди. А Генька? Может быть, он ее и не слышит. Осталось всего полминуты. Как же ему сказать самое важное, то, ради чего она приехала в Москву? Наконец она собралась с силами и снова заговорила:
— Слушай, Генька! Это говорит Вера Горлова… Твоя жена. Ты меня понял, Генька? Я тебя жду. Ну, вот, кажется, это все.
Она подошла к стулу и грузно на него опустилась: от напряжения кровь стучала в виски, а перед глазами шли круги света.
— Остров Белый. С каюром Ипатовым будет говорить его жена.
Вера обвела глазами комнату, и вдруг все эти незнакомые люди показались ей близкими, родными. Ей хотелось расцеловать и жену каюра Ипатова, и маленькую Наташу, которая испугалась непривычной обстановки, и брата Чернова, усталого, сутулого, в пальтишке легком, не по сезону. Но она не двигалась с места; только по ее лицу порой проходила улыбка, легкая и смутная.
Кружится рассеянно мохнатый снег. Снова тихо в мире. Гуд. Это не Москва говорит, это говорит время. Над льдами все та же ночь. Она не вчера началась, и не завтра она кончится. Но на одну короткую ночку эта долгая ночь все же стала короче: перекличка закончилась. Обычное будничное утро, гидролог сидит над записями, каюр запрягает собак, доктор Шпильман выслушивает старого ненца.
— Что это с тобой? — спрашивает Кущенко Геньку. — Будто напился. Новости, что ли, интересные?
Генька ничего ему не может ответить. Он только подходит к Кущенко, берет его за руки и долго трясет руки, а зеленые глаза полны счастья.