Праздник наездника Онисима Варфоломеича и его многочисленного семейства. — Фантастические мечты о плисовых штанах, о гарнитуровом платье и о прочем. — Удар. — Наездник Ефим Цыган. — Отъезд и бунт Онисима Варфоломеича и мужик Агафон.
О том, что Капитон Аверьяныч хотел нанять бывшего воейковского наездника Ефима и даже на страстной неделе посылал Фадея разыскивать его, а Онисима Варфоломеича готовился уволить, знали в Гарденине управитель, конторщик и Николай. Да Николай рассказал под великим секретом приятелю своему Федотке, да Федотка, чтобы придать себе важности и тоже под великим секретом, рассказал конюху Василию и маточнику Терентию Иванычу, да те, в свою очередь, рассказали двум-трем почетным лицам из дворни. Таким образом осведомлено было почти все Гарденино. Тем не менее известие не доходило до того, кого прямо касалось, — до Онисима Варфоломеича. Как это ни странно, но, несмотря на добродушие и мягкость Онисима Варфоломеича, он не имел в Гарденине преданных себе людей.
Напротив, стоило ему год тому назад занять должность «первого» наездника, как тотчас же у него явились не только недоброжелатели, но и враги. Врагом его стал кучер Никифор Агапыч, врагом его стал и убеленный сединами старец Мин Власов, давнишний гарденинский наездник, теперь из единственного сделанный «вторым». Дело в том, что когда заездили трехлетнего Кролика и в нем обнаружилась необычайная для гарденинской лошади рысь, к этой необыкновенной рыси сразу прилепились мечты и вожделения гарденинских обывателей, то есть, конечно, тех, которые так или иначе имели касательство к конному заводу. Мин Власов надеялся, что он поберет на Кролике пропасть призов, разбогатеет и войдет в славу? Никифор Агапыч мечтал, что когда обнаружится неуменье старика Мина как следует выездить Кролика, то это поручат ему, Никофору Агапычу, и уж тогда-то… он поберет пропасть призывов, разбогатеет и войдет в славу.
Об этом же мечтали в сокровенных тайниках своей души конюх Полуект, конюх Василий, даже поддужный Ларька. Все они воображали, что вот Капитон Аверьяныч посмотрит, посмотрит, да и скажет: «А ну-ка, малый, возьми выезжай Кролика!»
И понятно явное и скрытое негодование всех этих претендентов на призы и на славу, когда вдруг после таинственной поездки Капитон-Аверьянычева любимца Фадея в Гарденине появился смешной человечек в голубом сюртуке с буфами, с вечною трубочкой в зубах, — человечек, только тем и известный, что жил у купца Пожидаева и взял на пожидаевских лошадях три-четыре приза. Вдобавок он происходил из дворовых какого-то мелкопоместного барина, такого барина, которого господа Гарденины и в дом-то к себе не приняли бы и для которого была бы великая честь, если б его почтил своим знакомством гарденинский управитель. Аристократы гарденинской дворни никак не могли перенести этого. Когда вслед за самим смешным человечком в голубом сюртуке появилось в Гарденине его многочисленное семейство: старушка маменька, испитая и молчаливая жена с точно испуганными глазами, шестеро оборванных, хилых ребятишек, — в дворне не было конца смеху, язвительным шуткам и пересудам.
К новой наездничихе, правда, с первого же раза пошли жены и дочери гарденинских аристократок, но это только чтобы было о чем посудачить за чаем или за семечками, когда вечерком женское высокопоставленное общество собиралось посидеть у горницы кучера Никифора Агапыча. Что же касается мужчин, они держали себя с большим достоинством: они выказывали свое презрение К «выскочке» — как называли нового наездника — только тем, что не вступали с ним в мало-мальски серьезные разговоры и вообще не водились, а когда случалось говорить о каких-нибудь пустяках, никогда не покидали тона превосходства и особенной чрезвычайно ядовитой и тонкой насмешливости.
Не лучше относились к Онисиму Варфоломеичу и другие, не аристократы и не претенденты на призы и на славу. Но эти стали плохо относиться к нему уж после того, как увидали его на деле. Тут не столько были замешаны личности, сколько идеалы. По поводу Кроликовой рыси ведь так много было торжествующих разговоров в застольной! Ведь занималась заря прославления завода!
Ведь в перспективе открывались беспрестанные посрамления воейковских, ознобишинских, циммермановских и других лошадей, а также и наездников, поддужных, старших и младших конюхов тех заводов! Ведь скоро с совсем особенным выражением будут говорить: «эта лошадь гарденинского завода», «это гарденинский приплод», или «он живет у Гардениных», «он гарденинский конюх», не говоря уже о том, что лошади подымутся в цене и покупатели больше будут давать «на поводок»! Кроме того, решительно у всякого человека, так или иначе прикосновенного к заводу, мелькала более или менее основательная надежда ездить с Кроликом в Хреновое, в Тамбов, в Воронеж, а может быть, господь пошлет, в Петербург и в Москву.
Обыкновенно с призовою лошадью посылались: наездник, поддужный, конюх и кузнец. Какой конюх, какой поддужный и, наконец, который из двух кузнецов, Ермил или Егор, — этого никто не знал, и выбор Капитона Аверьяныча мог пасть на любого. Такая неизвестность ужасно разгорячала фантазию. Даже степенный и старый маточник Терентий Иваныч иногда мечтал о поездке на призы, хотя обыкновенно и отплевывался после таких мечтаний; даже табунщик Ермолай, мальчишка лет четырнадцати, воображал иногда, что его послали с Кроликом и что Кролик взял сто призов, а ему, Ермолаю, Капитон Аверьяныч подарил плисовые штаны и шапку.
И вот все увидали, что Онисим Варфоломеич плохой наездник и что Кролик у него не совершенствуется, а бежит все тише и тише. Это был удар. Это было самое тяжкое оскорбление, которое только могло быть нанесено гарденинскому коннозаводскому населению. Отсюда понятно, что у Онисима Варфоломеича не было, да и не могло быть преданных людей в Гарденине.
Итак, Онисим Варфоломеич ничего не знал.
В первый день светлого воскресенья он честь честью съездил к заутрене и к обедне и в самом счастливом расположении духа возвратился домой с куличом и пасхой.
Дома все было так по-праздничному, что отличное настроение Онисима Варфоломеича еще усугубилось. Ребята, начиная с годовалого Борьки и кончая восьмилетнею Марфуткой, были прибраны, умыты, расчесаны, одеты в самое лучшее. На мальчиках топорщились шерстяные малинового цвета рубашечки, блестели пряжки резиновых поясков, белелись воротнички и манжетки, воротнички и манжетки, правда, не крахмальные и не из полотна, а из дешевенького коленкора, тем не менее точь-в-точь как у настоящих господских детей. Девочки были в «блюзках» с «басочками», — опять-таки как у господ. Волосики у всех были расчесаны «на косой ряд» и напомажены «серполетовою» помадой. Митревна, жена Онисима Варфоломеича, хотя и не спала всю ночь, хотя и замаялась перед праздником за стиркой, шитьем и приборкой дома, тоже принарядилась: надела шерстяное платье «цельферинного» цвета, накрыла жиденькую прическу бисерною голубою сеткой и выпустила «гофренный» воротничок. Маменька была в чепце и в темненьком платье необыкновенно солидного покроя, как и следует старушке из почтенного и уважаемого семейства. В большой горнице с перегородкой, оклеенной картинками, опять-таки сразу было заметно, что наступил великий праздник. Это во-первых, а во-вторых, было заметно, что живут здесь «не какие-нибудь», а наездник Онисим Варфоломеич с своим многочисленным и умеющим соблюдать приличие семейством. Часы с кукушкой, горшки с «еранью» и восковым плющом, картинки из модных журналов и из «Северного сияния», фотографические карточки в рамках, вязаная скатерть на столике под образом, кресло, обитое полинялым и замасленным ситцем, но тем не менее с вязаною салфеточкой на спинке, фарфоровая собачка и две куколки на комоде, — одним словом, все до последней мелочи взывало о том, что здесь живут «не какие-нибудь». Правда, если поглядеть за перегородку, то выходило как будто и не совсем ладно: там беспорядочно были нагромождены войлоки, тонкие и замасленные, как блин, подушки, всякая рвань и ветошь, служащая постелями для шестерых ребят и маменьки. Но все ж таки и там, в этой вонючей и душной от спертого воздуха комнатке, было нечто изобличающее, что семья Онисима Варфоломеича «не из таковских». Там возвышалась двуспальная кровать с периной, с целою горой подушек, с пестрым одеялом из разноцветных ситцевых клочков, а за кроватью, на особой подставочке, стояло, хотя и с сломанною ножкой, хотя и разбитое, но все-таки «туалетное» зеркальце с остатками зеленоватой бронзы в перекосившейся раме.
— Христос воскресе, маменька! — торжественно сказал Онисим Варфоломеич и троекратно облобызался со старушкой.
— Христос воскресе, Анфиса Митревна! — повторил он, подходя к жене.
— Христос воскресе, Марфутка! — сказал он, подставляя губы старшей девочке.
И долго слышались в горнице звуки поцелуев и слова: «Христос воскресе! Христос воскресе!» — «Воистину воскресе, Онисим!» «Воистину воскресе, Онисим Варфоломеич!» — «Воистину воскресе, тятенька!» Блистательно вычищенный самовар кипел из всей силы и пускал к потолку густые клубы пара. Он тоже словно радовался тому, что Христос воскрес. Чинно сели, — Онисим Варфоломеич в кресло с салфеточкой на спинке, разговелись, стали пить чай с молоком. Выпив два стакана, Онисим Варфоломеич закурил свою трубочку, осторожно прислонился затылком на салфеточку кресла и счастливыми и торжественными глазами стал глядеть на свое многочисленное семейство.
— Где утреню-то дожидались, Онисим Варфоломеич? — спросила Митревна, отирая лоснящееся от пота лицо перекинутым через плечо полотенцем.
— У Власьевны, у просвирни. Я, признаться, тово… думал-таки к попу заехать… А вы не слыхали: поп место-то зятю передает?.. Как же, как же, передает!.. Ну, сказали: много народу у попа. Управитель там, Капитон Аверьянов, визгуновские еще… Ну, чего, думаю, тесниться? Я тесноту не люблю.
— Да и на глазах-то у начальства… — сказала маменька, осторожно откусывая сахар и стряхивая крошки в блюдечко.
— Вот вы, маменька, и тово… и неправильно рассуждаете. Что такое начальство? Моя часть — особая. Управитель — по своему делу, а я — по своему. И опять же у просвирни я с каверинским приказчиком находился. Не какой-нибудь человек.
Минут пять только и слышалось как пыхтели, чмокали, откусывали сахар и отдувались.
— Житье им, этим приказчикам! — со вздохом сказала маменька.
— И опять, маменька, не точное ваше рассуждение. Конечно, каверинский приказчик получает триста целковых жалованья и окромя того выговорных, может, на сотенный билет, но что касающе меня — я бы никогда не польстился. Что такое про негр можно сказать? Живет в лесу, пенькам богу молится, — вот и все, что про него можно сказать. Но во всяком разе у меня есть известность. Вы тово, маменька… вы коннозаводских журналов читать не можете, а между прочим в коннозаводских журналах прямо обозначено: кобыла Ворона, четырех лет, завода купца Пожидаева, наездник Онисим Стрекачев, взяла первый приз. Вот оно в чем отличие! И это, маменька, лестно-с.
— Известно, маменька, Онисима Варфоломеича часть завсегда любопытнее, сказала Митревна.
Маменька ничего не ответила и только с глубоким вздохом произнесла:
— Охо-хо-хо…
Вдруг Онисим Варфоломеич вынул трубку изо рта и с самодовольно-сияющей усмешкой, ни к кому в отдельности не обращаясь, заговорил:
— Я, этта, подхожу, как отойти обедне, к управителю и тово… а он с купцом Мягковым разговаривает. Я говорю, тово… «Христос воскресе», говорю, Мартин Лукьяныч, — и прямо руку ему и протягиваю губы. А он тово: пожимает эдак руку, похристосовался и отвечает: «Воистину воскресе, Онисим Варфоломеич». — «Какая, говорю, погодка для светлого праздничка, Мартин Лукьяныч! Говорю, тово… и по хозяйству, примерно, к статье подходит», говорю. А он: «Да уж нечего сказать, говорит, Онисим Варфоломеич, погода на редкость». И тово… Мягков-купец стоит и говорит: «Сев оченно превосходный». А я эдак к нему: «Христос воскресе! — незнакомый, но я вот господ Гардениных, их превосходительств, главный наездник». — «Оченно, говорит, тово… оченно приятно, будем знакомы», — и с эстими словами прямо протягивает мне руку и поцеловался. Я эдак посмотрел — агромадный у него перстень на указательном персте… Браллиант.
Произошло непродолжительное молчание в знак особого уважения к происшествию, рассказанному Онисимом Варфоломеичем.
— И богачи эти Мягковы! — с благоговением воскликнула, наконец, Митревна.
— Еще бы, — сказал Онисим Варфоломеич, важно выправляя воротничок манишки.
— Ну, а наш-то Гордей Гордеич склонил гнев на милость? недоброжелательным тоном спросила маменька. — Какие люди отличают, а он, как прынец какой-нибудь, нос воротит! Эка, посмотрю я, в нонешних людях высокомордие какое развилось… Видала я гордых людей, видала. То ли гордее бурмистра нашего покойника! А уж эдакого, прости господи, пса, как Аверьяныч-конюший, и не нахаживала.
— Капитон Аверьянов тоже ничего, — с пренебрежением сказал Онисим Варфоломеич. — Он тово… обмяк. Этта, как мне Мягков руку-то протянул и тово… А он тут стоит, подле, и вдруг, вижу, косит, косит на меня глазом.
Ну, думаю, тово, смотри, коси попристальней!.. Достаточно знаем, как ихнего брата в хомут вводить. Вот только бы мне в Хреновое выехать, и тово… и совсем обмякнет Капитон Аверьянов. Тогда еще неизвестно, какой ему будет почет и какой мне… Алешка, одерни костюмчик. Держись поаккуратней, Зинаида: ужели так и надо распускать сопли?
Митревна проворно подтянула Алешкины штанишки и утерла нос пятилетней Зинаиде.
— Самовар-то Федотка чистил? — спросил Онисим Варфоломеич.
— Я уж сама, признаться, почистила, Онисим Варфоломеич… Мы с маменькой, — робко и неохотно ответила Митревна.
— Сколько я тебе говорил, Анфиса Митревна! С какой стати вы натруждаетесь? Я ведь тово… я приказал, и вдруг вы сами. Такая черная работа, и вдруг вы не заставляете конюхов! Федотке прямо приказано.
— Народ-то здесь оглашенный, Онисим Варфоломеич.
Вы приказали, но мы все ж таки стесняемся с эстим народом.
Онисим Варфоломеич промолчал на это и уже долго спустя выговорил:
— Вот, тово… погодите, подтяну, дайте срок. Я им соком достанусь, таким-сяким сынам: Хреновое не за горами.
Женщины долили самовар и опять стали пить и поить детей. Онисим Варфоломеич в важной задумчивости сидел на кресле, выпускал затейливыми колечками дымок и не спеша прихлебывал из своего синего с розовыми цветочками стакана.
— Не то снимите сюртучок-то, Онисим Варфоломеич, — сказала Митревна, небось жмет? Уж это паратное платье завсегда жмет в подмышках. И сапожки-то не разуть ли с вас?
— Да, пожалуй, достань вендерку. Послободнее.
Митревна торопливо побежала к сундуку, достала из него и почтительно подала Онисиму Варфоломеичу платье, известное в семье под названием «вендерки», — род какой-то кофты из лоснящейся материи с порыжелыми кистями и шнурками. Онисим Варфоломеич пошел за перегородку, снял коричневый необыкновенно узкий в плечах сюртук, снял манишку, галстук с зелеными крапинками, голубую атласную жилетку с алыми разводами. Ребятишки бросили пить чай и тесною гурьбой набились за перегородку; даже Борька приполз и, уцепившись ручонками за притолоку, стоял. Все, разинувши рты, с немым благоговением смотрели, как отец снимал одну за другой принадлежности своего парадного костюма и подавал матери, а та любовно складывала их на постель. Четырехлетний Никита не утерпел и, поддавшись приливу чрезвычайного восхищения, потрогал пальчиком атласную жилетку. Митревна крикнула на него, взяла жилетку, осторожно дунула на то место, которое потрогал Никитка, и бережно, точно какой драгоценный и хрупкий сосуд, отложила ее в сторону. Наконец Онисим Варфоломеич оглянулся… Митревна быстро сбросила с сундука засаленные подушки и дерюги, — Онисим Варфоломеич сел, протянул ноги; Митревна стала снимать с него сапоги. Тем временем Онисим Варфоломеич опять что-то вспомнил и опять самодовольно усмехнулся.
— Вот, тоже живут, — сказал он, просвирня эта!
Сын — семинарист, и вдруг без галстука и… тово… сморкается — в праздник — в руку. «Ужели, говорю, на праздник не полагается платочка?» «У нас, говорит, батюшка Онисим Варфоломеич, пб простоте». — «Но ужели, говорю, называетесь вы из духовных, и вдруг тово… не понимате благородного обхождения? Это даже довольно странно».
— Уж сказано — жеребячья порода! — презрительно выговорила Митревна, отдуваясь от усилия стащить сапог.
— И вдруг постлали, этта, скатерть и прямо без подноса ставят самовар! «Ужели, спрашиваю, находитесь в безызвестности, как полагается производить сельвировку?» Но у них тово… у них один ответ: «Батюшка Онисим Варфоломеич, не взыщите, мы по простоте». Ну я бы, мол, при таком вашем необразовании не стерпел…
Надевши кофту и туфли, Онисим Варфоломеич, сопутствуемый всем семейством, снова воссел за самовар и стал пускать дымок и прихлебывать из стакана. Долили самовар еще раз. Глаза Онисима Варфоломеича становились все мечтательнее и благодушнее.
— Возьму приз — прямо сотенный билет прибавки потребую, — изрек он с обычною своею привычкой ни к кому не обращаться.
— Кабы господь-батюшка… — выговорила маменька, с сокрушением вздыхая.
— Я что вам хочу сказать. Онисим Варфоломеич, — робко произнесла Митревна, — возьмете, господь пошлет, приз, беспременно надо нам Марфутке да Зинаидке люстриновые кофточки справить.
— Что ж, буду в Воронеже, — в Воронеже и куплю. Надо бы тово… списочек эдакий составить.
— Да вот на панталончики ребятам…
— И на панталончики куплю.
— Мне, маменька, плисовые, — вдруг сказал Алешка, — а То у кучерова Миколки плисовые, а у меня казинетовые. Меня Миколка дражнит все.
Митревна так на него и зашипела.
— Ничего, ничего, пущай, — покровительственно сказал Онисим Варфоломеич, — нонче на плис мода вышла.
Ты тово… будем списочек составлять, припомни. У купца Мягкова сынишка вот эдакий клоп, но между прочим весь в плисе.
— Тятенька, — доносительным тоном сказал ободренный Алешка, — а кучеров Миколка что говорит, — он говорит: батя-то твой на лошадях не умеет ездить, пужается.
— Шш… — прошипела Митревна, толкая Алешку и со страхом взглядывая на Онисима Варфоломеича.
Но Онисим Варфоломеич только презрительно усмехнулся.
— Ты ему тово… скажи ему: не чета, мол, отцу твоему, гужееду. Мой, мол, папенька как-никак, но во всяком разе имеет наградные часы. А ежели, мол, что, так он еще и в журналах пропечатан. Скажи-ка ему.
— Я скажу, — с достоинством ответил Алешка и, пользуясь благоприятным случаем, попросил у матери пирога.
— И какие уж ребятишки сорванцы в здешней дворне, Уму непостижимо! сунувши Алешке кусок, воскликнула Митревна.
— А Симка Кузнецова говоит — ты, тятька, дуак, — торопливо закартавила Зинаида, уязвленная успехом Алешки, — он говоит, батя-то твой побиушка, голь пеекатная, его, говоит, из миости дейжут. Мамка, дай пиожка!
— А вот я тово… я им покажу, какой я побирушка! — сказал Онисим Варфоломеич. — Ты, Митревна, ужо отдохнем, поведи-ка ребят на прогулку, да серьги с кораллами подвесь. Пущай поскрипят зубами!
— Одна сережка-то сломана, Онисим Варфоломеич, помните, как выпимши были, ударили меня, — тихо выговорила Митревна. — Вы обещались, как в Воронеж поедете, в починку отдать.
— Мамонька, намедни кучериха говорит: вы, говорит, вшивые, а Полуектова жена… — начала было Марфутка, но Митревна цыкнула на нее, и она замолчала, завистливо поглядывая на Алешку, уплетавшего пирог.
— Ох, Онисим, что я тебе хотела сказать, — вкрадчиво вымолвила маменька, — пошлет тебе создатель-батюшка приз, купи ты мне кофейку. Очень уж я до кофию охотница.
— Доставлю, маменька, будьте спокойны. Первейшего сорта куплю. Митревна, напомни, как будем составлять списочек. Разве я, маменька, не понимаю вашу охоту?
Сколько, может, годов жили в первых домах… Я это тово… я завсегда могу понимать… Да вот что… я вижу, и платьице тебе, Митревна, нужно обновить. У дьячковой дочери я посмотрел: что ж это за платьице такое… антик!
Эдакое в празелень.
— Гарнитуровое, надо полагать?
— Уж не знаю. Отливает из цвета в цвет.
— Гарнитуровое, — авторитетно сказала маменька, — в духовенстве обожают гарнитур.
— Ну, вот и тово… и куплю тебе Гарнитуровое платье.
Припомни, как будем составлять списочек.
Митревна покраснела от удовольствия.
— А я что с вами хотела поговорить, Онисим Варфоломеич, — сказала она. — Надо бы тепленького чего-нибудь детишкам. Уж так-то пообносились, так-то пооборвались…
Придет зима — носу нельзя будет показать на улицу; как уж нонешнюю перезимовали… Да и моя-то, признаться, шубейка… не вполне.
— Говорила, перемогитесь как-нибудь, не закладывайте салопа, — сказала маменька.
— Ах, маменька! Ужли же Онисиму Варфоломеичу не иметь костюма? Какой, скажут, это наездник и вдруг без атласной жилетки и без сюртука? Во всяком же разе с меня не взыщут… а они завсегда на глазах, завсегда с хорошими людьми.
— Без костюма мне никак невозможно, — подтвердил, сплевывая сквозь зубы, Онисим Варфоломеич, — вдруг я еду на должность и тово… являюсь в каком-то старье. Что скажут?
— Ох, тошно без должности-то! — сказала маменька, и лицо ее омрачилось.
Митревна глубоко вздохнула.
— Уж так эти полгода бились, так бились, — продолжала маменька, легкое ли дело: три серебряных ложки… и ложки продали! Когда их соберешься купить? Или, подумаешь, оклад с матушки тихвинской: тридцать четыре золотника серебра одного!
Митревна вздохнула еще глубже.
— Мне пуще всего часов своих жалко, — сказал Онисим Варфоломеич. — Как, господи благослови, возьму первый приз, так беспременно часы выкуплю.
На этот раз вздохнули: восьмилетняя Марфутка, шестилетний Алешка, пятилетняя Зинаидка и даже четырехлетний Никитка; только трехлетняя Машка не вздохнула, а провела пальцем по блюдечку и с наслаждением пососала, да годовалый Борька, бессмысленно улыбаясь, глядел на самовар.
— А как Кролик насчет минут-то, Онисим Варфоломеич? — после некоторого колебания спросила Митревна.
Онисим Варфоломеич помолчал и с притворным равнодушием сплюнул. Вопрос по разным причинам был ему неприятен.
— Входит в норму, — ответил он. — Кабы моя заездка спервоначала, я бы его в шесть минут теперь поставил… Но Мин Власов скрутил ход.
Митревна покраснела от негодования.
— Тоже наездники называются! — воскликнула она, и вслед за нею все семейство воспылало ненавистью к Мину Власову, конечно кроме Борьки и Машки.
Кончили чай, пообедали, полегли спать. Но перед спаньем Онисим Варфоломеич отпустил ребят на улицу и произнес им следующее напутствие:
— Вы того… не болтайте зря. Что говорено промеж старших — не ваше дело. Олешка, одерни костюмчик! Утри сопли, Зинаида! Ступай тово… промеж себя больше держитесь. А Миколке так и скажи: у моего, мол, папеньки тово… часы наградные есть. От генерала Гринваля. Ежели, мол, не надевает, так не хочет показывать вам, дуракам. И лист… скажи ему, этакому сыну, что у папеньки, мол, лист такой есть. Скажи, мол, тово… от царя! Пущай поломают головы. А зря не болтайте. Зинаидка! Я что сказал про сопли? Ужели ты мужичка?
Вечером Зинаида, читая молитву на сон грядущий, подумала, подумала и после слов: «Помилуй, господи, тятеньку, помилуй, господи, маменьку, помилуй, господи, бабушку» — прокартавила: «Помилуй, господи, лошадку Кролика и всех сродников». Митревна услыхала и, легонечко толкнув маменьку, прошептала с блаженною улыбкой:
«Ведь вот, ребенок, подумаешь, а какое понятие у себя имеет!.. Молись, молись, голубушка!» — после чего с тяжким и сокрушенным вздохом полезла на перину, где уже сладко и с торопливым присвистом храпел Онисим Варфоломеич. Маменька тоже вздохнула на своей лежанке.
Наутро Онисима Варфоломеича совершенно неожиданно потребовали в контору. Все семейство ужасно обеспокоилось. Митревна Даже сменилась с лица и выронила чашку, которую в то время вытирала. Но Онисим Варфоломеич усиливался владеть собою. Когда Митреена выронила чашку, он притворно-строгим голосом крикнул:
— Ты тово, Анфиса… поаккуратней бы, — и затем как бы про себя добавил: — Управитель что-то намекал вчерась… Вы, говорит, тово, Онисим Варфоломеич, ежели деньги али что другое… не устесняйте себя. В конторе завсегда имеется сумма. — Тем не менее, когда Онисим Варфоломеич застегивал пуговицы атласного своего жилета и натягивал праздничный коричневого сукна сюртук, руки его заметно дрожали.
Только он вышел, Митревна бросила мыть посуду и скользнула за перегородку. Маменька, тяжело охая, принялась за чашки. Ребятишки испуганно переглядывались и говорили шепотом. Алешка, по своему обыкновению, не утерпел и, боком приблизившись к перегородке, нашел щелку и приник к ней глазом. «Лежит… — прошептал он ребятам. — На лежанке, на бабушкиной постели лежит… ничком!» Митревна действительно лежала, как пласт, уткнувши лицо в подушку. Однако минут через десять она поднялась и с опущенными глазами, с Красными пятнами на лице принялась перетирать посуду.
— Вот оно… самовар-то гудел в субботу, — прошептала маменька, вытирая уголочком платка набегавшие слезы, — уж чуяло мое сердце — не к добру… чуяло — недаром гудит проклятый! Тоже от Пожидаевых сойтить, так-то гудел… О, матерь милостивая, помилуй нас, грешных!
— Ах, маменька! Уж вы-то хоть бы помолчали, — вырвалось у Митревны, чтой-то на самом деле! Живешь, живешь… мучаешься, мучаешься… Господи ты мой батюшка! — и добавила: — А может, господь даст, вовсе не за худым потребовали…
Онисим Варфоломеич скоро вернулся. Преувеличенно развязною походкой вошел он в горницу, снял картуз, посмотрел на маменьку, на детей, на Митревну, потупился под пристальным и беспокойным взглядом восьми пар глаз, на него устремленных, сел и растерянно улыбнулся.
— Ну что, Онисим Варфоломеич, зачем требовали? — прерывающимся голосом спросила Митревна.
— А?.. Да так больше… Вы, говорит, тово, Онисим Варфоломеич… и прямо руку мне. А ежели, говорит, какая неприятность, мы, говорит, завсегда тово… Ну, и пошел и пошел.
— Да не томите вы нас, ради Христа-создателя! — вскрикнула Митревна, не сводя жадно любопытствующих и расширенных от страха глаз с Онисима Варфоломеича.
Онисим Варфоломеич засуетился, встал, порылся с заботливым видом в карманах, вынул оттуда две скомканных бумажки и вдруг закричал на Алешку:
— Долго я тебе, подлецу, говорить буду?.. Одерни костюм!.. Я, брат, погляжу, погляжу и тово… за виски!
— Расчет, что ли? — с прискорбием спросила маменька, все это время беззвучно шептавшая псалом царя Давида: «Живый в помощи вышнего».
Онисим Варфоломеич быстро и с величайшим оживлением повернулся к ней.
— Ход, маменька… ход, говорит, скрутил! Но каким же манером, говорю, ход… и разве вам не видно, Мартин Лукьяныч, что это тово… что это кляузы… Вдруг Капитон Аверьянов встал, стукнул эдак костылем и тово… «Ты, говорит, тово… нам не нужен!» — «Но поэвольте-с, в каком смысле?.. Сколько, может, имею наград… лист… часы… обозначен в журналах… По какому случаю?» Ну, он тово… Анфиса Митревна, получите деньги, пятнадцать целковых!.. Десять выдано не в зачет… В награду мне выдано. «Потому мы, говорит, понимаем вашу заслугу». — «Но как же, говорю, семейство… и притом перина… сундуки… комод?» — «Это, говорит, тово… во всяком разе, горорит, мы можем это понимать: сколько угодно берите подвод, Онисим Варфоломеич, так как мы, говорит, знаем вас и завсегда с нашим удовольствием».
Но дальше уж невозможно стало разобрать, что бормотал Онисим Варфоломеич. Митревна заголосила, дети бросились к ней, заплакали, закричали из всей мочи. «Господи! Господи! И когда же ты нашлешь час смертный на меня, грешную?» — воскликнула маменька, обращая взгляд на икону тихвинской божией матери с ободранным окладом. «Маменька! Анфиса Митревна! — вскрикивал Онисим Варфоломеич, в полнейшем отчаянии бегая вокруг рыдающего, охающего и вопящего семейства. — Ужели я не понимаю?.. Ужели я какой бессловесный столп… Я им говорил, говорил… как же, говорю, так, подступает Хреновое, лошадь готова, и вдруг вы лишаете судьбы?.. Я маленький человек… я смирный человек… И потом по какому случаю обижаете неповинное семейство? Какие-нибудь кляузы, наговоры, сплетни… лошадь готова, через два месяца бега, и вдруг, ничего не говоря, расчет!.. Вы того, говорю… эдак, говорю, не делают настоящие люди. Но что же поделаешь?.. Сила, маменька!.. Ведь они — сила, Анфиса Митревна!.. Не плачьте понапрасну!.. Не утруждайтесь!.. Ужели я не могу вас успокоить?»
Вместо Онисима Варфоломеича явился в Гарденино воейковский Ефим, по прозванью Цыган. И действительно, в нем было что-то нерусское. Это был высокий, сутуловатый, нескладный человек, с длинными и цепкими, как у обезьяны, руками, на длинных ногах, с горбатым носом, с смелыми изжелта-карими глазами, шафранно-смуглый, волосом черный, даже до синего отлива, и с серьгой в ухе.
Голос у него был грубый, слова дерзкие, держался он гордо и самоуверенно. В рысистом отделении сразу сметили, какая в нем разница от Онисима Варфоломеича. Ефим как только вошел к Кролику, так и закричал на него с необыкновенною строгостью, и Кролик был с ним тих и смирен; Федотке, которого сделали поддужным, он при первой же пустой неисправности «залепил здоровенного тумака»; на заслуженного Василия Иваныча заорал, как на пастуха какого-нибудь. Но когда сел на дрожки и выехал на дистанцию, тот же Федотка сразу почувствовал к нему благоговение, а Василий Иваныч охотно простил свою обиду. Вожжи у него в руках были точно струны под смычком искусного скрипача; малейшим движением пальцев, незаметным натягиванием и опусканием, — на посторонний взгляд казалось: одним дерзким и напряженно-проницательным выражением своих глаз, — он заставлял лошадь идти как ему хотелось. А на Кролика так закричал при первом же неудачном «сбое», так передернул ему губы, что тот со второго же сбоя, сделавши узаконенное и допустимое на бегах количество скачков, прямо вошел в великолепную и еще не виданную за ним рысь.
На узких поворотах колеса вертелись в воздухе, а Ефим и бровью не шевелил и только наклонялся в противную сторону, точно прилипая к дрожкам. Нет, этот наездник был не чета жалкому и трусливому Онисиму Варфоломеичу! Конюхам рысистого отделения он выставил четверть водки; почетных конюхов и наездника Мина Власова угостил чаем с сантуринским вином; Капитону Аверьянычу весьма свободно протягивал руку; в присутствии управителя не вставал; жену свою держал в беспримерной строгости и бил до такой степени часто, что она непрерывно ходила с синяками под глазом и с подвязанной щекой. Одним словом, это был человек властный, горячий, дерзкий и совершенно уверенный, что наездников лучше его не было, да и не может быть. С ним кучер Никифор Агапыч никак не осмеливался взять свойственного ему тона высокомерной и язвительной шутливости. И так как в довершение всего Ефим происходил из воейковской дворни, а господа Воейковы нимало не уступали в знатности господам Гардениным, то самые высокопоставленные дворовые люди Гарденина относились к нему с почтительностью и уважением. Ни над ним, ни над его женою, ни над их семейной жизнью и обстановкой не насмехались и не шутили. Это были свои люди, с которыми лестно было водить знакомство. Даже претенденты на Кролика, на его будущие призы и славу, и те почувствовали, что Ефим имеет преимущество над ними, потому что он настоящий мастер и редкостный знаток своего дела. Разве один Никифор Агапыч не оставлял своей сатанинской зависти.
Но Никифор Агапыч был известный самолюбец и гордец.
А семейство и имущество Онисима Варфоломеича повезли на трех подводах в село, на квартиру к просвирне.
Стояла грязная, пасмурная погода. Дети, маменька и Анфиса Митревна сидели на возах, уцепившись за вещи и за веревки. Онисим Варфоломеич с подводчиком, мужиком Агафоном, шел сзади и, развязно размахивая руками, говорил Агафону:
— Нет, брат, это они погодят! Я, брат, прямо скажу:
Я слово знаю. Ежели теперь Ефим Цыган возьмет приз, Я тово… прямо приходи ко мне и говори: «Протягивай морду, Онисим Варфоломеев!» — и бей по морде. И Капитон Аверьянов сломит свою гордыню… Это я, брат, тово… вперед тебе говорю. А у нас местов хватит… у нас, прямо надо говорить, отбою нет от местов… Но Онисим Стрекачев не ко всякому пойдет… вот оно в чем дело! Сам ты, братец мой, посуди: с чего мне кидаться? Ужели у нас имущества не хватит?.. Вон видишь — тувалет? Тридцать целковых!.. Комод красного дерева? пятьдесят целковых! Эй, Анфиса, почему полботинком комод запачкала?.. Чтоб я не видал эфтого!.. Но я тебе, Агафон, прямо скажу: я им запрет положил на призы. Может, смилуюсь… не знаю. Поклонятся, ну, того… смилуюсь, сниму. А Ефиму Цыгану призов не брать… Не-э-эт!.. И я такой человек — ты видишь семейство?.. Маменька-старушка, жена, дети…
Я жену нонче побил, это правда, побил. Но вот я тово… прямо, господи благослови, поеду в Воронеж и прямо ей гарнитуровое платье куплю. Ты пойми, какой я человек!.. Они говорят то, другое, третье… Но я семейство свое содержу в ба-а-аль-шом порядке! Я побью, это правда, выпимши я завсегда могу побить. Но что касатоще местов — у нас хватит!
— Уж это знамо! — подтвердил мужик Агафон. — Кто чего знает, тот знает. Тот своего не упустит, примерно сказать. А кто не знает, тот, например, упустит и не соберет. А тебе местов не искать, Варфоломеич, — тебя сами места сыщут… Ей-богу! Потому ты, прямо надо говорить, орел!
От обоих сильно разило водкой.