Глава первая

В городе были трехцветные и красные флаги. Первый раз Шли по улицам меднотрубые оркестры, играя марсельезу. То царь Николай второй расклеил на заборах, на щитах, на афишных вертушках манифест семнадцатого октября.

В соборе был молебен. Протодьякон долго выводил мохнатой трубой многолетие. В соборе было негусто народа. Не была черная сотня. Губернатор глядел себе под ноги. Архиерей вяло и устало стоял на красном возвышений. И сам огромноглазый господь Саваоф-бородач сырел недовольно в купольной нише наверху.

На улицах было веселее. Там распутались цветные ленты народа, выросли над улицами красные клумбы флагов, влезли на фонарные столбы, будто черные ученые медведи, ораторы, махали люди платками, флажками с балконов, с террас, с крыш, из слуховых окон, в небе плавали, улетая, будто фонарики, разноцветные детские шары.

На Думской площади выросли осенние шелковые рощи знамен.

Говорил голова с балкона; говорил товарищ Иван, Егор; говорили адвокаты, врачи, литераторы; говорили фабриканты; говорил немец коммивояжер, продававший до того органы в трактиры и рестораны; говорили прачки, судомойки, ломовики, студенты, гимназисты; говорила классная дама и мещанский староста; говорил ресторанный буфетчик; раскрашенная певичка из кабаре размахивала собольим боа; говорил старый сивый мерин князь Кубенский-Белозерский и кричал "ура" государю императору и самодержцу всероссийскому.

А еще вчера стояли фабрики и заводы. На Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах вели артелями рабочих, подтыкали прикладами в спины, дежурили по углам конные патрули, и была тишина в улицах. Не отходили и не приходили поезда. Магазины, лабазы, склады, торговли затворились ставнями, дверями, замками, запорами. Пекаря не пекли. Извозчики не возили. Не горело электричество и газ. Водовозы гремели бочками на центральных улицах. Нацеживали водовозы скупыми мерками воду в вазы, миски, самовары, тазы, в хрустальные графины. Прачки не стирали. Газеты не выходили. Дворники не мели обраставших окурками, бумагой! огрызками яблок осенних улиц. Пожарные не выехали на пожар в Дымковскую слободу -- и сгорел офицерский клуб с пьяными офицерами.

И было так по всей земле русской. Распалась она на города, села, на деревни, лопнули жилы телеграфных и телефонных проводов, ржавели рельсы, стояли вагоны с зерном в тупиках, прояснели небеса над фабричными рабочими слободами от дымовых облаков, выглянуло настоящее голубое небо.

Тогда государь император и самодержец всероссийский дрожащей рукой подписал -- и лаком покрыли дрожащую подпись -- манифест семнадцатого октября.

День за днем кружил по улицам разноцветный, поющий, говорящий город. И уже вывели из тупиков вагоны и по загудевшим рельсам развозили армию, в хмельные заговорившиеся города.

Рабочая слобода была пуста. Она собиралась спозаранку у железнодорожного училища за мастерскими и митинговала... Был там Совет рабочих депутатов: захватила рабочая слобода казенное здание... Везли и тащили и несли туда оружие -- маузеры, винтовки, револьверы, сабли, дробовики, порох... Гнались уже за товарищем Иваном сыщики, прятался Егор у Никиты, и Туликов жил у старого Кубышкина. Сторожко, сдавливая за пазухой браунинги, крались из города к Совету рабочих депутатов и Егор, и Тулинов, и Иван. Миновав людные на чистой городской половине улицы, они открыто, как по гудку ходили раньше на работу, шли на Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах.

-- Не верьте, не верьте! -- кричал Иван, кричал Егор, кричал Тулинов. -- Не забывайте павших товарищей, зарубленных, расстрелянных! Самодержавие сжало зубы. Великая октябрьская забастовка заставила его отступить. Оно отступило, затаилось, оно готовится к прыжку на горло рабочему классу! Организация! Организация! Вооружайтесь! Не поддавайтесь провокации! Стерегите каждый свой шаг! Не слушайтесь буржуазии! Долой меньшевиков, затемняющих ваше классовое самосознание! Они ведут вас на гибель! Долой куцую, как обрубленный собачий хвост, свободу! Надо закрепить настоящую свободу. Закрепить ее можно только оружием! У рабочего класса один путь и один выход: да здравствует вооруженное восстание!

Шли хмуревшими сдержанными колоннами в город.

Виляющей, расхлябанной походкой облепляли рабочих, как елочными украшениями, студенты, гимназисты, думские шляпы, шапочки, котелки, палантины, шинели, горжеты, боа, кокетливые шелка отделанных серебром и золотом знамен кадетской партии, чернила анархических плакатов и стяги оперных эсеровских мужиков, поднимающих лаптем тягу земную.

А на десятый день полиция заняла Совет рабочих депутатов. Два дружинника стояли на часах -- и стреляли из маузеров. Их зарубили. Захватили в Совете делегатов от Свешниковской мануфактуры -- и увезли. Нагрузили на воза литературу, оружие, порох. На Зеленом Лугу рабочие остановили -- и отбили воза. Гудками на Свешниковской мануфактуре, гудками на маломерках созвал бездомный Совет рабочих депутатов Зеленый Луг, Числиху, Ехаловы Кузнецы.

Хоронили дружинников у Федора Стратилата. Несли через весь город по Прогонной, по Толчку, по Желвун-цовской. Боевая дружина с маузерами охраняла гроба.

Будто весь городской кумач раздулся кострами на улицах. В холодной октябрьской мути рыдали медные лилии оркестра похоронный марш. Тихими, задержанными шагами, как на неверных болотных зыбунах, шли рабочие. И вилась и плакала всеми чайками с Чарымы, с поемных лугов, с Шелина мыса, из Заозерья тысяче-трубная песня:

Замучен тяжелой неволей,

Ты славною смертью почил,

В борьбе за народное дело

Ты голову честно сложил.

Рабочие цепи с красными повязками на рукавах шли около тротуаров. Там теснилась чистая городская половина и не смела сойти на мостовую. Где кончались рабочие цепи, валила кучей, грудой, семенящим, шамкающим стадом толпа, ходившая на все похороны, на парады, на смотры, на бега, на иллюминации. И казалось -- у черного огромного рабочего тела с красной головой знамен был ненужный пестрый хвост.

Перемежались уныло плакавшие песни с оркестром, сменялись улицы переулками, площадями, ползли денные серые часы один за другим черепахами, стояли, как взявшие на караул, фронтонами, колоннами, пилястрами шпалеры домов по бокам, -- рабочие скорбно шли и несли своих товарищей.

И снова не было на пути городовых, Казаков, драгун... Снова ушло начальство в дома, заперлось на ключи, на цепочки, сникло... И никому не было оно нужно.

Сережка с Олюнькой забежали к дяде погреться в сторожку. Никита грустно поглядел на него и вздохнул. Олюнька отошла в тепле, согрелись красные руки, и на посиневшем лице проступили розовые теплые капли. Кладбище шевелилось, шуршало тысячами ног. Олюнька звала на улицу. Никита задержал Сережку у порога и шепнул:

-- Народу как песку... Не бывало так. Поди, в земле -- и то меньше лежит!..

И запнулся. Олюнька вышла, и Сережка заторопился, бормоча на ходу:

-- Народу как людей, дядька! Прощай покеда! Никита взял его за рукав и сердито сказал:

-- Вот она, и слобода вашему брату... Ты... ты как теперь? Мое дело сторона... И ходить сюды шабаш? Жалованью... моему убыль...

Сережка взглянул на Никиту. И вдруг сказал приметно, горько, с расстановкой:

-- Тебя, дядька, за такие слова укокошить мало! Никита выпялил синевшие глаза под кудластыми сивыми бровями.

Тогда Сережка сразу усмехнулся.

-- Носить тебе не переносить еще денег, дядька, за квартиру! Помалкивай знай! Свобода липовая! Господская!..

-- Гумака, значит, одна? -- весело спросил Никита.

Сережка не ответил, не оглянулся, догоняя Олюнь-ку. Никита стоял на крылечке. Потухла у него цигарка, Держал Никита цигарку мокрыми губами, жевал и удивленно глядел на черный людской поезд, без конца без края проходивший в ворота.

Бежали обратно зазябшие колонны, как школьники бегут по пересыпанным ночной метелью дорогам в полях.

Совет рабочих депутатов заседал всю ночь в ночной чайной на Числихе. Пришли к полуночи дружинники, отвели хозяев и гостей в боковушку, заперли, задвинули ставни в чайной, погасили огни по улице -- ив заднюю половину, через двор, собрались депутаты. Не было у Совета рабочих депутатов своего помещения, и каждую ночь он передвигался с квартиры на квартиру. Табельщик Митрофанов в маленьком деревянном сундучке копил и хранил "дела&;gt; Совета рабочих депутатов.

На Свещниковской мануфактуре, на маломерках с ночи поставили полицейские караулы: гудки не закричали утром. Тогда по Зеленому Лугу, по Числихе, по Ехаловым Кузнецам побежали гонцы. Ребята кинулись по заледеневшему фашиннику, стуча в рамы, в ворота, в трубы.

Забыла полиция маленький масляный завод на Кузне, и он загудел тоненьким своим свистуном.

Зеленый" Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы вывалились через бульвары на Прогонную, снимали приказчиков, винный склад, колбасные, типографии, булочные... Снова встал город на ноги. Словно в ледоход несло по улицам мутное, темное течение. И снова красный огонь знамен, чистый и ясный, бездымными факелами показывал дорогу.

Рабочие шли к тюрьме.

ТРЕБУЕМ ОСВОБОЖДЕНИЯ РАБОЧИХ

ДЕПУТАТОВ!

ДОЛОЙ ТЮРЬМЫ И ЗАСТЕНКИ! АМНИСТИЮ ПОЛИТИЧЕСКИМ!

По длинным улицам один за другим выстроились, как разведенная борами огромная гармонья, плакаты.

На Зосимо-Савватьевской площади, у губернаторского дома со стеклянным закрытым балконом толпа остановилась, и плакаты развернулись веером. За дубовыми дверями входа, в окнах внизу прилипли караульные с винтовками. Будто стояли там густым частоколом штыки, и губернатор из бельэтажа слышал их лязг. Никто не вышел к толпе. Только из-за малиновой шторы, из спальни, в углу, глядел под кромочку губернатор.

Толпа перешла мосты через Ельму, обогнула старое городище -- и желтые башни тюремного замка, будто поднятые на высоту широкогорлые круглые чаны, преградили дорогу. И сразу перед коваными железными воротами выпрямилась серой натянутой веревкой шеренга солдат. Где-то проиграл трескуче рожок. Солдаты взяли на изготовку, ожидая... На ходу, на первом перекате марсельезы, офицер крикнул... Залп отчетливо, раздельно хлестнул по трубам оркестра. Трубы, будто раздвинулся куст лилий, мотнулись, развалились, повисли чашечками книзу, а из них вытекли живые человеческие крики, большая труба постояла немного кричащим рупором -- и груда измятой блестящей дырявой меди задрожала на земле.

Толпа опрокинулась на спину... И как поворачивала, пригибаясь, залпы кинулись вдогонку, крошили, пронзали стальными горячими иглами, кидали людские волока на старое кладбище. С Прогонной наскакали казаки, драгуны. Толпа была заперта в огромные каменные сундуки улиц. Она ломилась в ворота, в дома, в окна... Били ее у ворот, она прижималась к стенам, царапала их, ползла у фундаментов, пряталась за тумбами, за палисадниками, под навесами парадных... Дружинники выломали ворота у одного дома, сгрудились около дыры и встретили казаков частым браунинговым огнем. Упали, раскраивая головы о мостовую, первые всадники, -- и казаки сразу повернули, понеслись, столкнулись с драгунами, смешали их, завернули...

На Зеленом Лугу, на Числихе, в Ехаловых Кузнецах плакали бабы, не находя мужей, братьев, отцов. Черная сотня в тот вечер оскалила белые клыки. Из дома всемилостивейшего спаса Степка Жила вынес портрет государя императора и самодержца всероссийского -- и пошли: Били резиновыми тростями, палками, дубинками гимназистов, студентов, гонялись за евреями, разворачивали магазины, квартиры, волокли евреек при матерях и мужьях в сараи, в дровяники, под лестницы на Прогонной, на Золотухе, в Дымкове, на Бульварах. Губернатор вышел на балкон, открыл стеклянное окно и держал речь.

Кричали сотнями черных голосов:

-- Смерть жидам!

-- Да здравствует государь император!

Черная сотня выла, размахивала палками и, обнажая головы, пела пьяно и тягуче гимн.

Пришли вечера темные, снежные, пьяные. Чарыма снаряжала снежные корабли от Николы Мокрого и посылала на город. Корабли роняли белые паруса, снасти, обваливались сугробами корпусов, загружали дороги, горбыли, настилали пухлые тяжелые насты..

Государь император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский, князь тму-тараканский и прочая и прочая поехал на богомолье к Троице-Сергию, поехал в объезд по великим и малым городам умиренной империи.

Закулачили ноябрьские стужи, занесло Зеленый Луг, Числиху, Ехаловы Кузнецы, как ни в один год не заносило. Готовилась Чарыма к полноводному весеннему разбою. Таился Совет рабочих депутатов на задворках, сходились, захватывая просторные барские квартиры, особняки, подгородные дачи, -- и исчезали. Митрофанов хранил сундучок.

На Свешниковской мануфактуре, в мастерских, у мыловаров, у кожевенников прибывали дружинники. По чердакам, под полами, под порожками, под опушками отпотевали укладистые браунинги, неповоротливые берданы, тяжелодулые винтовки, щеголя-маузеры. В сараюшках, в вырытых ямках, под дровами, в ящиках, в корзинках дремал гремучий огонь толстобрюхих бомб; сохли пироксилиновые пряники-шашки и черная мелкая пороховая икра.

Оборвали с заборов зимние ветра манифест семнадцатого октября, варили сладкое варенье кадеты на лекциях, в театрах, клубах, в народных домах, начиняли сардинки гремучим студнем эсеры, меньшевики чистили тупые клювы и пробовали маленькими ложечками поминальную кутью.

Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы вооружались. На погосте у Никиты собирал товарищ Иван боевиков-дружинников, а Никита ходил с колотушкой, стучал дозорным погремком, посвистывал, пил черный, как деготь, бальзам.

Начинала в шесть утра гудеть Свешниковская мануфактура, к ней приставали малого роста гудки, заливалась сирена в мастерских: Зеленый Луг, Числиха, Еxaловы Кузнецы хлопали дверьми, засовами, и уныло по морозцу скакали рабочие на всполье к проходным будкам.

А небо висело такое гладкое, мирное, нежное в серебряной сбруе с наборными камнями звезд.