Пой, ласточка, пой,
Сердце успокой...
В тот год российская земля запела эту песенку, заиграла в оркестрах, на гармоньях, на роялях... С весенних оттепелей ночные облака были багровы над российскими деревнями. Замирали фабричные трубы в заводах и ржавели гудки. По дорогам, по задворкам, по речным и железным путям егозили широкоротые слухи. Хлеб вздорожал на пятачок в пуде. Широкогрудую, широкозадую, непобедимую, неустрашимую российскую армию бил косоглазый мизгирь-японец. Раньше того просолевший в крепком морском засоле российский флот раскис, не дойдя до Порт-Артура. И его дотопили у Цусимы. Шли, как в крестном ходе, поездами иконы на Восток, не мигал глазками Пантелеймон Целитель, низ вел пику несворотимую Георгий Победоносец, и Никола Зимний и Никола Вешний кужлявили мужицкие бороды. Не помогли: супостат не убоялся небесных сил, закидал огнем небесное воинство... И свалили иконы, отступая, в сараи, в цейхгаузы, покидали у сопок на растопку в солдатские кухни. И тут тогда запела свистунья-ласточка:
Пой, ласточка, пой,
Сердце успокой...
На Прогонной улице, на казенной квартире шло обмывание ротмистра Пышкина. Дом ярко плавился огнями. К подъезду скакали собственные экипажи, верховые, извозчики. Длинный лошадиный поезд протянулся по Прогонной.
Разбегаясь от Прогонной, как паутина, булыжными улицами, ночной город был пуст, только проезжали конные патрули, гремя по камню, провели взвод солдат к квартире ротмистра Пышкина, и поперек улиц переходили наряды жандармов, обыскивая нужные дома.
Патрули появились после полуночи. Город уже раскрыл свои кровати, зажег лампады по спальням, допивали последние бутылки по ресторанам гуляки, маркеры уносили шары в буфеты, дворники сидели за воротами в шубах, редко скрипели калитки и громыхали парадные двери, в Гостином ряду лаяли дворняжки, остерегая товары, а над всем городом, на рассыпанных на окраинах вокзалах кричали уходившие и приходившие поезда. Ночных звуков было немного, звуки были скупы, завернуты были на улицах магистрали фонарей, и темнота лежала ровно, густо, задумчиво...
И вдруг магистрали зажглись полным светом, будто невмоготу стала ночная темь городу, он испугался, проснулся, начал вставать, побежали торопливо люди, проскакали казаки; на крестах, в переулках жандармы, городовые начали останавливать ночных прохожих, обыскивать, задерживать, проверять документы.
В театре был спектакль: открывался сезон. К полночи спектакль кончился. С полночи начался костюмированный бал. Военный оркестр грянул любимую песенку:
Пой, ласточка, пой, Сердце успокой...
Все задвигалось, залопотало, зарукоплескало, зашелестело платьями, шлейфами, зазвенело шпорами, орденами, саблями...
Тут ротмистра Пышкина окружили дамы, военные, подошел губернатор, предводитель дворянства. Огромное тело Пышкина резко выдавалось.
Ротмистр Пышкин стоял на одном месте, словно поставили ему гигантский памятник в театре из розового мрамора, и как разноцветный пояс статуи были женские головы, прически, проборы около него. Он улыбался, вздрагивая белым выменем подбородка. Он кривил рот" и дамы щелкали ручками, махали веерами, мужчины обнимали его за талию и брали под руку... Военный оркестр бессчетно повторял:
Пой, ласточка, пой,
Сердце успокой...
И вдруг будто каменная рука пошевелила толпу около ротмистра Пышкина... Каменная рука качнулась из стороны в сторону, раздвинула широкий проход, статуя одиноко замерла, щелкнул хлопушкой клубок огня над нею, сверкнуло, брызнуло, пролилось -- и огромное тело загрохотало на полу...
Оркестр сорвался... Зало загремело бегущими ногами, давкой, криками, плачем.
Ротмистр Пышкин, затихал. На лбу у него выросло красное дикое мясо. Глубокие глазные впадины стояли как две маленькие кофейные чашки с черной кровью. Торчали жалко громадные подошвы сапог, и сверкала на одной из них отливающей сталью приставшая кнопка.
Проходили оцепеневшие минуты. У театра запрудой стояли кареты, пролетки извозчики; дежурные околоточные прохаживались у подъезда, городовые стыли у колонн, и некие штатские долили в отдалении.
Из подъезда быстро вышел молодой студент. Он не спеша оглядел околоточных и крикнул:
-- Извозчик! В полицию!..
Пролетка быстро пошла за угол -- и скрылась. Потом вырвался из подъезда, как белый пар из трубы, пристав и без памяти завопил:
-- Лови! Лови убийцу! Убит Пышкин! Убит Пышкин!
И сразу задребезжали извозчичьи пролетки, извозчики занукали лошадей, захлестали кнутами, лошади заржали... Начался торопливый разъезд извозчиков в улицы, в переулки, в тупики. Городовые и околоточные кинулись на не успевших отъехать извозчиков и погнали в Прогонную. Полиция вынырнула отовсюду. Спеша, запирали все выходы и входы. Затопали театральные лестницы, вестибюли, открылись с лестниц форточки, окна. Толпа валила ко всем выходам -- и останавливалась. Медленно обыскивали, опрашивали, переписывали. Набрав партию, отмыкали двери и выпускали.
Зажглись в городе мгновенно магистрали. Ударили враз из полиции, из казарм, из жандармского телефонные звонки: правительство начало охоту за террористами.
Мертвого ротмистра Пышкина вынесли по задней лестнице, уложили в карету, городовой вскочил на кучерское сиденье -- и карета помчалась с тяжелой кладью. Осторожно вышел губернатор со свитой и, садясь в экипаж, грустно говорил провожатым:
-- Господа, мы потеряли замечательного человека! Потеря невознаградимая, господа! Они знали, кого нас лишали. Ах, Никанор Иванович, Никанор Иванович! Бедный Пышкин!
И ночь и день, будто в завоеванном городе, носились по улицам казаки, разгоняли кучки идущих на базар баб, гнали в задохнувшиеся участки новых арестованных, били в тесных проулках студентов, гимназистов, курсисток. По всему городу звенькали колокольцами жандармские шпоры, словно собрались в город жандармы со всей России, жандармы все прибывали и прибывали, и все меньше и меньше оставалось народа.
В соборе была панихида по ротмистру Пышкину. В суконных поддевках, в чуйках, в долгополых кафтанах стоял за чиновниками Гостиный ряд, грустило духовенство черными бархатными ризами, молились усердно сыщики, городовые, жандармы, пригнали приюты, ясли, богадельни... Начальство разъехалось после панихиды, а толпа подняла высоко портрет императора Николая второго, и синещурый, будто с помороженными глазами, со стриженой русевшей бородкой, покатил всероссийский самодержец по Толчку, по Золотухе, по Прогонной в звоне стекол, в грохоте булыжника о стены, в еврейской крови, брызнувшей из лавок, из домов, из часовых магазинов, из кабинетов врачей и приемных адвокатов...
Везли на кладбище ротмистра Пышкина под высоким серебряным балдахином, играла музыка, цокали верхами казацкие сотни, а за ними стражники, а за стражниками шли пожарные в медных касках, "Союз русского народа" с хоругвью Георгия Победоносца, и в кафтанах с серебряными галунами; в медалях, соборные хоругвеносцы. По панелям глядел затаившийся, молчаливый народ. И тут и там взлетали над ним, будто белые птицы, листки. К лиловым рваным буквам гектографа наклонялись внимательные глаза чтецов:
Ротмистр Пышкин казнен по постановлению партии социалистов-революционеров.
В ночь листки наклеили на заборы. И долго висели они на окраинах, смываемые дождями и замораживаемые метелями. И еще дольше читали их мужики, привезя в базарный день с Толчка в Семигорье, в Нефедове, в Анфалове, в Березниках.
По первопутку затопили мужики в Заозерье помещичьи усадьбы и хутора, выжгли барона фон Тюмена в Куркине, и опять поехал губернатор в объезд, а с ним ротмистр Ведерников... Пленных не имели... Социалисты-революционеры начиняли новые бомбы -- и динамиту недоставало.