Задолго перед тем как погорела генеральша Наседкина, начиналась тогда еще весна, пришли за полночь в "Венский шик" три человека и не вышли обратно. Были эти три человека Сергей Бобров, Матвей Ахумьянц и Ваня Галочкин.
Рядом с кухней, в чуланчике, был глубокий люк, где хранила генеральша Наседкина в добрые богатые времена своей жизни вина.
Гости Эсфирь Марковны Шмуклер спустились в люк. На полу там стояли: ручной типографский станок, выщербленная от времени касса с ящиками для шрифта, бидон краски, железная металлическая доска, а на полках лежала бумага и свертки со шрифтом. Мося светил семилинейной лампой с отражателем.
-- Квартиру берем, -- сказал, смеясь, Ваня Галочкин, -- помещение подходячее. Тесновато! Понадобится -- расширим.
В промежутке между двух полок был вбит гвоздь для лампы. Ваня Галочкин принял от Моей лампу и повесил ее.
-- Захлопывай дырку, Мося! Мы тут на завтра снарядим корабль. Может, и хорошо поплаваем!
Сергей Бобров сказал:
-- Ты закрой крышку, Мося, не видать ли через нее свет?
Мося осторожно закрыл творило и прошелся по нему. В чулане было темно: творило надежно прикрывало. Мося посидел во всех уголках чулана, отворял и затворял двери в коридор, зажигал спичку. Наконец он приподнял одну половинку и радостно свесился в люк:
-- Шик! Венский шик! Даже ничего-таки не видать!
-- Ну, добре! -- вяло и медленно ответил Ахумьянц. Бобров испытывал помещение.
-- А ты еще раз, Мося, закрывай... и слушай, как мы будем говорить.
Мося слушал, стараясь не пропустить шороха пролетавших пылинок.
-- Ну, как? -- шепнул Бобров, подымаясь кверху.
-- Да, немножко слышно...
-- Это худо, -- поморщился Ваня Галочкин. -- Дайка я сам проверю. Ахум, говори. И постучи внизу щеткой. Урони чего-нибудь...
Ваня Галочкин вылез в чулан и вместе с Мосей принялся слушать.
-- Придется обивать пробкой -- тогда могила, а не помещение. Так нельзя работать.
-- Я говорить не буду, -- серьезно заметил Ахумьянц. Галочкин щелкнул пальцами.
-- Я думаю, надо уйти глубже в землю. Подковырнем бочок... Подальше от крышки. Звони в колокол -- никто не услышит. Мося да девицы земельку вытащат... Куда только бочок выходит? Вот... хотя бы этот?
Галочкин погладил рукой стенку. Мося поднял глаза к потолку и соображал.
-- Очень даже удобно! Это идет под комнату.
-- Тем лучше. Подроем! -- И пошла рысью. Галочкин задумался.
-- Н-да! И крышку надо к черту! Крышка не годится. Да еще и с кольцом крышка. Надо настлать пол двойной. Запаковывать, так запаковывать по-настоящему. В углу, подальше от дверцы, вынимались бы две доски -- и хватит. Пока работнем на риск так. Спать тоже здесь. Мося, а где же параша? Где Парасковья Ивановна?
-- Есть, есть...
-- Носить не выносить тебе, Мося. Жалуем тебя завсегдашним парашником. Вот еще бы жрать отвыкнуть: ни парашу не выноси, ни лишний раз квартиру не портить. Выметайся, друг Мося! Прядави деревянной плитой. Кончим разборку -- и вылезем.
Мося ушел. Они принялись за установку оборудования и за разборку шрифта. Бобров следил за лампой, не сводил с нее глаз, потел и говорил сам с собой:
-- Лампа не годится: она сжигает воздух. Надо свечки. Дорого, а надо.
На рассвете кончили работу и перебрались в комнату Эсфирь Марковны. Торопливо, стоя, пили чай. Ваня Галочкин твердил:
-- Пол, пол -- главное. С крышкой пустое дело: никакой конспирации, будто на улице.
-- Ну, и в чем дело? -- ласково говорила Эсфирь Марковна. -- Завтра будут доски.
Галочкин учил:
-- Доски надо брать шпунтовые -- одна в одну. Лес бери сухой. Оборудуем уголок на двадцать лет. Сперва пол, потом подкоп. В ночь начнем работишку. Парашку утром и вечером.
Берта и Лия весело засмеялись. За ними ухмыльнулась Эсфирь Марковна.
-- Жрать тоже два раза. Пить -- ведро в день. Хорошо бы туда отвод от водопровода сделать.
-- Галка, Галка! Не увлекайся, -- сказал Ахумь-янц. -- Ты, пожалуй, и электричество захочешь?
-- Там увидим! Сами мы как залезем туда -- больше и не покажемся. И вам туда нет ходу. Ваше дело -- дощечку отворачивать.
Ваня Галочкин оглядел Ахумьянца и Боброва.
-- Кажется, ребята, все условлено?
Они помолчали. Бобров вытянул шею и протянул руку.
-- Ну а где же воздух под полом... под пробкой? Ваня Галочкин закричал:
-- Чушь! Чушь! Дыры будут -- будет воздух. Яснее ясного. Теперь, кажись, все?
Ахумьянц сердито пробурчал:
-- Все, да не все: курить мне последний раз!.. Ахумьянц закурил папиросу, затягиваясь изо всех сил, вбирая в рот щеки и выпуская дым носом. Потом он отдал ее Мосе.
Шмуклеры проводили товарищей в чулан. Мося закрыл творило. Эсфирь Марковна долго ворочалась в кровати. Берта с Лией тревожно шептались. Мося глядел грустными глазами в ночь.
Погрозили холода зацветавшей черемухе, неделю было сиверко, а потом весна созрела сиренями, и на полях сменялись цветы желтые, красные, лиловые. Забрел в поднявшуюся по пояс рожь подобревший грач. Солнце пролилось из солнечных хоромин золотыми ушатами. После линючих дождей от бульваров пошел липкий зеленый березовый дух, а из архиерейского сада понесло сосновым смоляным квасом. На Пятницком пруду, как большие свинячьи уши, расположились кубышки. Иссиня-серая поднялась со дна летняя тинка: то зацветала июньская вода.
Мося давно навозил шпунтовых досок на Толчок. Новенький неструганый шершавый пол прикрывал люк. Две доски вынимал Мося у задней стенки чулана, подавая еду и принимая парашу. Мося натаскал в чулан пыли и грязи, навалил картонок до потолка.
На четвертом месяце Мося забегал с коробками по городу, по заказчицам, подкидывал землю, где было укромно и был недостаток земли: в бурьяны, в речку Золотуху, на огороды...
А Эсфирь Марковна разводила цветы-столетники, фикусы, пальмы, чайные розы и герани в больших горшках. И росли цветы по всем пяти комнатам, в магазине, на окнах, в земле своей, теплой, разрыхленной лопатками Боброва, Ахумьянца и Вани Галочкина. Сидор Мушка облюбовал большой цветок в магазине. Эсфирь Марковна улыбнулась Мушке и подарила ему цветок. Подарила и один, и другой, и третий... Сидор Мушка хвалил Шмуклершу и разносил о ней добрую славу. Наум Соломонович Калгут воспылал к цветам неукротимой ревностью и наразводил у себя цветов целый комнатный сад. Берта подарила Ароше два больших горшка с белыми и красными чайными розами. Гибли у Ароши чайные розы, менял худую неплодовитую землю, сердито бил горшки, не стыдился принимать частые Берточ-кины подарки.
Комнатушку вырыли и передвинули туда типографию. Ваня Галочкин кричал Мосе оттуда слова бранчливые, Ахумьянц и Бобров хохотали и стучали щетками, а Мося долго не отзывался, откладывал доску в чуланчике и просовывал голову.
-- Ни-ни! Даже как камень молчит!
Эсфирь Марковна поехала тогда в Москву с рыжим чемоданом за товарами к знакомым фирмам, а за ней вдогонку прибывали товары. Мося перевозил товары с вокзала, помогал ломовику вносить ящики в магазин, -- и модницы городские приезжали за шляпами.
Славно и бойко торговал "Венский шик". Эсфирь Марковна частила в Москву, не успевала навозить ходкий галантерейный товар. И как добрела она от трудов праведных, не забывала Эсфирь Марковна плодовитое еврейское семя: слала родственникам подарки во все концы и закоулки Российской империи. Посылала Эсфирь Марковна в бочонках живучий соленый сельдь. Берта с Лией паковали. Мося вкладывал в серединку бочонка жестяную банку сердцевиной, а в банке были бумажные изделия Боброва, Ахумьянца, Вани Галочки-на.
Ароша Зелюк ходил в гости три раза в неделю. Он останавливался у окошка, где Берта и Лия работали с восьми до восьми, прилипал к окну, кланялся и поводил плечиками. Берта и Лия махали ему ручками и приятно улыбались. Зелюк кричал:
-- Что вы хотите сказать? Я на полном ходу к вам. Но вы еще не кончили свои трапка?
Генеральша Наседкина направляла лорнет из окна, презрительно морщилась и бормотала:
-- Ка-а-к эти жиды кривляются со своими женщинами!
А Зелюк кричал:
-- Вы пойдете гулять в сад? Я имею немного денег купить вам мороженое. Вы не кушаете мороженое? Все барышни очень любят мороженое! Ну?
Генеральша Наседкина хлопала окном и пережидала. Ее раздражал веселый въедчивый голос жениха Берты.
Сидор Мушка глядел исподлобья от будки и жалостливо ухмылялся, как Арон Зелюк кричал на всю площадь, перед своей невестой, вертелся на маленьких каблучках и мотал белым кувшином головы.
Зелюк, наторчав в глазах Сидора Мушки, наслушавшись слов зряшных и бессильных, весело входил в магазин. Эсфирь Марковна кивала ему приветливо головой, отвечая на его кивки, и сладко и нежно картавила:
-- Берточка там за занавеской! Пройдите, пожалуйста! Я извиняюсь... Я занята с дамочками!
Эсфирь Марковна ласково, масленясь глазами, наклонялась к своим покупательницам и шептала:
-- Это жених Берточки. Такой умный, такой умный! голова, такая голова!
Эсфирь Марковна чмокала губами.
Посетительницы сочувственно глядели в глаза Эсфирь Марковне, слышали от нее не один раз о женихе Берты и брезгливо говорили шепотом:
-- У вас скоро будут внуки!.. Вы кого больше любите -- девочек или мальчиков?
Эсфирь Марковна хитро улыбалась:
-- Ой, еще не очень близко до деточек. Берточка еще будет ожидать, когда у Ароши будет хороший гешефт... Деточки... такие маленькие... такие маленькие... Очень хорошо!
Посетительницы громко и раскатисто смеялись, представив себе маленьких черненьких жиденят. Эсфирь Марковна тоже смеялась, довольная своей хитростью, своей незаметной насмешкой над покупательницами. Арон Зелюк скрывался за занавеску и крепко пожимал руки Берте и Лие. Там они разговаривали вполголоса.
Скоро Мося запирал магазин: Арон вынимал из кармана рукопись и передавал Мосе.
-- Как дела, Арон? -- спрашивала Эсфирь Марковна.
Зелюк серьезно и страдальчески глядел на Эсфирь Марковну:
-- Тихо, товарищ Эсфирь! Последнюю прокламацию полиция забрала всю. Савва тут едва увернулся. Полиция носится по всему городу. Каждую ночь обыски... аресты... А масса -- каменная... Неприступная... Массовка была назначена: не состоялась.
Спрашивал Мося:
-- А кружки идут?
-- Среди учащейся молодежи много кружков... Но ведь это полдела. Среди рабочих кружки быстро разваливаются. На заводах шпионаж. Есть провокаторы.
-- Ну, вы всегда каркаете!
Зелюк вытягивался от нетерпенья, словно хотел бежать, подталкивать, крутить медленно оборачивавшееся колесо рабочего движения.
-- Ив самой организации -- ерунда. Меньшевики отнимают половину сил. Полторы недели дискутировали о вооруженном восстании. Социалисты-революционеры отняли мыловаренный завод: рабочие там связаны с деревней, на каждый праздник уходят в деревню. Выперли нас с кожевенного завода.
Сердито сказала Эсфирь Марковна:
-- Ну, и надо опускать руки?
-- Я не опускаю руки.
-- Вы плачете у Иерусалимской стены, как старый еврей.
Арон шел гулять с Бертой. Он нежно вел ее по улице под руку, останавливался с гулявшими евреями, стаскивая с головы серую шляпу, и таинственно подбегал за репортажем к важным городским особам. Задыхаясь, забегал снова Зелюк в "Венский шик", совал Мосе рукопись и шептал:
-- Стачка, стачка! Забастовка! Три завода встали... совсем встали. Требуют увольнения мастеров... И прибавки жалованья. Экономическая... по пятнадцать копеек в день. Организация на ногах, ночью надо сделать листочки. До свиданья, я побегу в одно место!
Глаза Зелюка сияли. Эсфирь Марковна насмешливо толкала Зелюка к двери.
-- Вы совсем еще не взрослый мужчина в тридцать лет. У вас седые волосы, но вас старше Берточка. Вы идите, идите скорее в одно место. Мося принесет прокламаций.
Мося часто мучился зубами и ходил с перевязанной щекой. Он звонился тогда к Науму Соломоновичу Кал-гуту. Наум Соломонович вертел колесо, наставлял ему в рот один глаз и маленькое зеркальце, нюхал ватку на щипчиках и лазил с тонким железным волоском в дупляные зубы. Наум Соломонович лечил зубы подолгу, был очень строг и заставлял больных ходить месяцами в свой маленький кабинет. Наум Соломонович был тонок, как свернутый в чехол зонтик, но у него была длинная, как щука, борода. И такой же невместительный и щукобородый дедушка в черной шапочке висел у него под стеклом в кабинете, а под ним висела на стене одна полка, а на полке поблескивали золотыми переплетами двенадцать томов "Истории еврейского народа" Греца и три коренастых тома в зеленом сафьяне "Жизнеописание великих людей из евреев".
Наум Соломонович открывал кабинет в девять часов утра и закрывал его в десять вечера. Наум Соломонович за день столько узнавал нового и неожиданного и с таким жаром рассказывал это новое, неожиданное, что прозывался в городе телеграфом.
Он умел угождать, досаждать и нравиться людям. Толстым и желчным и генеральше Наседкиной он раскрывал "Жизнеописание великих людей из евреев" и показывал картинки Спинозы, Мендельсона и Рубинштейна, а потом американских банкиров, одного французского генерала и двух еврейских легионеров бурской войны.
-- Вы думаете, евреи так-таки не имеют замечательных людей? Это очень большая ошибка. За пару веков евреи очень много имели замечательных людей. Евреи тоже хотят кушать и иметь деточек. И зачем евреям завязывать веревки на шее? На всем свете нет гетто, кроме России. И это даже очень нехорошо. Кому мешает Наум Соломонович Калгут в такой большой стране, как Россия? И почему он не патриот? Ой, когда вы узнаете, как евреи любят свою страну, свою родину! В Америке евреям свобода... А они плачут о России...
-- Верти зубодробилку-то, -- грубо обрывала генеральша Наседкина, -- креститься надо всем, тогда пустим.
Наум Соломонович осторожно усмехался.
-- Христос тоже был еврей...
-- Не еврей, а бог, -- сердилась генеральша Наседкина.
-- Ну, бог, -- соглашался Наум Соломонович. -- А кто создал христианство?
-- Тем лучше, -- святое крещение и принимайте. Не обессудь уж -- "жид крещеный, что вор прощёный", ничего... примем... и земли дадим.
Начальству Наум Соломонович рассказывал еврейские анекдоты в лицах и смешил начальство. Оно тряслось на высоком стуле и забывало зубное расстройство.
Наум Соломонович понимал толк в дамских нарядах, знал все названия материй.
-- Какой на вас костюмчик! Это -- английская мануфактура... Самая лучшая... самая замечательная. Первый сорт. Наши русские мануфактуры -- для простого народа. Вам шила Раскина! О, это первый портниха в городе!
Мося лечил зубы подолгу. Наум Соломонович брал у него свертки, сверточки, вытряхивал из коробочек пахучие скипидарные листы с крепко оттиснутыми на них буквами и уносил из кабинета в свою спальню. Наум Соломонович возвращал коробочку Мосе обратно.
Савва писал местные прокламации. Зелюк бродил за репортажем по городу, заходил в общественные уборные, отдыхал в садах, читал на бульварах. Савва подстерегал его. Чаще всего он подходил к нему нищим с корзинкой на руке, протягивал руку для подаяния. Зелюк лез в карман -- и Из рук в руки переходил тонкий папиросный лист бумаги.
Эсфирь Марковна привозила в рыжем чемоданчике рукописи из столиц. Везли их попутчики, приходили они в переплетах книг и в деревянных выдолбах ящиков.
Ахумьянц, Бобров и Ваня Галочкин и днем и ночью уже работали год, редко поднимаясь из подземелья. Была трудная и жестокая зима. Маленькая керосиновая столбянка согревала закупоренный, пропитанный скипидаром, краской и сырой влагой воздух. Подпочвенные воды, как крупная шагрень, выдавливались из стенок, стенки отпотевали. На отсыревшем тюфяке, как смоченная и непросохшая типографская бумага, поочередно болели они и, пересиливая себя, вставали на работу. Ныли и слезились глаза в полумгле, и ячмени пересаживались с одного века на другое.
Открывали творило, как запирался "Венский шик", с восьми вечера до восьми утра, проветривали помещение. Стерегли у поднятых досок, за коробками и картонками, чередуясь, Мося, Берта, Лия и слушали внизу тяжелый всхлипывающий храп спящих, крикливый бред больных, вздрагивали, преодолевая сон, прислушивались к шуршащей темноте и ждали, ждали, ждали звонка в передней. Скрывали друг от друга, как засыпали у отверстия и просыпались, дрожа от беспокойства и втайне мучаясь неделями за сладкие часы сна. В денные часы воздух проникал под творило только узкими щелками под плинтусом. Воздуха было мало, и был он густ, как запирающее горло сусло.
Ваня Галочкин просыпался ночью и тихо протяжно тянул:
-- Слу-ш-а-й!
Потом вполголоса говорил:
-- Это я посты проверяю. Кто дежурит? Мося? Девицы, значит? Спать, поди, хочется? А?
-- Хочется.
-- Не уснешь?
-- Нет.
Ваня Галочкин перевертывался и вздыхал хрипевшей грудью.
В годовой юбилей в люк спустили бутылку портвейна и папиросы Ахумьянцу.
Ваня Галочкин с Бобровым разделили поровну вино. Ваня опорожнил полтора стакана, захмелел, с покорными влажными глазами улегся на тюфяк.
Ахумьянц высунулся ночью в отверстие и жадно, ненасытно курил, пока не выкурил все папиросы. Радостно бормотал Ахумьянц:
-- Хорошо! Хорошо! До следующего юбилея! Мося тихо смеялся на огонек папиросы, а потом полотенцем выгонял дым из чулана.