В октябре закидалось небо снежинками, метелями, ветрами. Окна "Венского шика" закрылись морозными тюлевыми занавесками. Алеша водил Лию по белым улицам, грел ей стынувшие руки горячим дыханием. На морозных щеках Лии оставались белые пятна проказливых губ Алеши.

Тут приходил Сидор Мушка и шептал Эсфирь Марковне:

-- А я по знакомству скажу, может, и нас не оставишь: в доме у тебя тово-этово...

Вздрогнула и замигала Эсфирь Марковна.

-- Следить за магазином велено в полиции. Жених Арошка -- причина. Начальство говорит -- с сицилистами путается. Как бы и тебе не было нахлобучки! Ты мотри, я ведь из уваженья уведомил... Молчок! Арош-ке-то, лучше будет, заверни оглобли. И парень-то паршивой... ободранный...- плевком перешибешь! А девка у тебя... Ух, мяса сколько!..

Сидор Мушка осклабился и захохотал. Эсфирь Марковна вздохнула:

-- Бедная Берточка! Бедная Берточка! Но... какой вы друх! Но какой вы друх, Сидор Иванович! Вас сделают старшим городовым. Вас сделают околоточным надзирателем!

Сидор Мушка довольно закашлялся и пошевелил свое прямое, огромное, как несгораемый шкаф, тело:

-- Куды-ы уж! В будке бы оставили!

Эсфирь Марковна дружески погладила по рукаву Сидора Мушку, сунула ему в руки деньги и благодарно проговорила:

-- Сидору Ивановичу надо рублик! Сидору Ивановику надо рублик!

В ноябре луна луне кинула погоду. Заморозило ровно, крепко, хозяйски. В люке было холодно. В очередь, когда стирала белье Лия, у Боброва на рубашке была кровь, и он кашлял ночами, как в кадушку. Грудь пела и скрипела и бухала от кашля.

-- Не брызжись, Бобер! -- говорил Ваня Галочкин. -- Брызга у тебя вредная.

Топили квартиру сухим,- стойким березняком. Печи закрывали горячими, как каменка в бане, а выдувало, а выносило тепло через старые пазы и рамы: топили улицу. Ночами дежурили в чулане в шубах и дули на коченевшие руки. Ахумьянц дрожал и не мог согреться под двумя фуфайками.

Тогда, утром, в канун зимнего Николы, только открыли "Венский шик", в дверь пролез Сидор Мушка.

-- Арошу-то?.. Зачистили: туда ему и дорога. Ночью обыск делали. В участке сидит.

Сидор Мушка поперхнулся, сглотнул затаявшую сосульку, покосился на выглянувших из-за занавески Берту и Лию, махнул на них сердито мохнатым рукавом тулупа.

-- А вам чего? Не до вас дело. Сидите там! Берта и Лия ухмыльнулись. Сидор Мушка понизил голос и шепнул Эсфирь Марковне:

-- Девке-то теперь слобода. Антирес живо к арестанту пропадет. Ево заката-ают, заката-ают!

Эсфирь Марковна согласно и сочувственно кивнула головой Сидору Мушке. Он помолчал, помялся, посмотрел на оконные морозные тюли и еще сказал неуверенным и робким и довольным голосом:

-- Я вот... вот все и поджидал, как магазин-то отворите. Думаю -- сказать не сказать? А ка-а-к не сказать хорошей барыне?

-- О, вы, Сидор Иванович, золотой человек! -- воскликнула Эсфирь Марковна.

Сидор Мушка взялся за ручку дверей, пошевелил шапку на голове, недовольно покосился на Моею рывшегося в кассе, и тихонько сказал:

-- Вот... я... жалованье у нас курицам на смех! У бабы корыто морозом расщиляло... Новое надо. А купил-то -- и ни шиша. Што я скажу, Шмуклерша, вперед за месяц бы получку получить?

Эсфирь Марковна весело мотнула головой.

-- Кому другому, а Сидору Ивановичу, ой, я всегда готова сделать, как он хочет!

Сидор Мушка сунул деньги в карман и, уходя, буркнул:

-- До Нового году и носу не покажу. Мы... тоже... честь знаем!

Мося визгливо захохотал. У Эсфирь Марковны затряслись под пуховым платком старые разбухшие груди.

В ночь пришли с обыском. Берта услышала звонок в передней и вместе стук на черном ходу. Не попадая под плинтус будто растолстевшими сразу досками, с трудом закрыла отверстие, разбудила всех -- и пошла отпирать.

В комнатах затренькали жандармские шпоры, застучали тяжелые сапоги и кожаные валенки городовых. Эсфирь Марковну, Берту и Лию толстая рыжая баба увела в магазин и начала обыскивать. Эсфирь Марковна стояла бледная и затаившаяся в себе. Берта и Лия отвернулись от матери и стояли, как две низкорослые рябинки у плетня. В соседней комнате обыскивали Моею.

Берту и Лию рыжая баба скоро привела к Мосе и встала у дверей; Эсфирь Марковна переходила из комнаты в комнату с жандармами, и при ней обыскивали, роясь в белье, в книгах, в мебели, за обоями, оглядывали полы, припадая к ним ушами и слушая, отыскивая люки, лазили со свечой в дымоходы, открывали, обжигаясь, печные дверки, отдушины.

В магазине навалили груды шляпных картонок и коробок на прилавок, а потом вытряхивали шляпы в одно место на разостланную по полу бумагу. Эсфирь Марковна видела, как городовые совали в карманы ленточки, а ленточки выпускали из карманов розовые, голубые и черные уши. Страусовые перья дрожали на шляпах, как в живом птичьем хвосте, а брошенные на пол, они были, как кивера конницы.

Из магазина уходили, досадуя и затаенно стыдясь погрома, подчеркнуто супя брови. Сидор Мушка важно протащил кожаные валенки мимо Эсфирь Марковны и не поглядел на нее, не узнавая.

Часы много раз били: Эсфирь Марковна сбилась со счета. Обыскали комнаты и перешли на кухню. Два городовых трудно, торопливо открывали тяжелое, захоженное, сросшееся.с полом творило в подвал.

Творило грохнулось о пол, и, будто вытряхивали мешок из-под пшеничной муки, пыль поднялась густо и серо над люком. Долго и старательно осматривали, выстукивали.

Рассвет колотился в окна розовыми льдинками.

-- Кажется, все? -- вздохнул облегченно жандармский офицер и закурил, щелкая серебряным портсигаром с рубином. -- Сени обысканы?

-- Так точно!

А Сидор Мушка уже выкидывал из чулана картонки и коробки.

-- Чуланчик, ваше благородие!

Все повернулись к чулану и ждали. В узкие двери, как дым из трубы, шла густая, надсадная пыль.

-- Стой! Стой! -- приказал жандармский офицер. -- Не пыли так! Ты словно улицу подметаешь!

Эсфирь Марковна замерла. Сердце уныло заныло, и глаза сузились, замигали, как фитиль в догоревшем ночнике. Сидор Мушка посторонился. В чулан брезгливо прошел жандармский офицер, закрывая рот платком. За ним вошло два жандарма.

Эсфирь Марковна жадно слушала, привалясь к стенке чулана. Стучали о пол. Разворашивали падавшие картонки и чихали над дрожавшей свечой. А потом офицер со смехом сказал вполголоса:

-- Жидовская опрятность! Тут не живут лет двести!

Еще раздалось несколько ударов о пол, о стены. Эсфирь Марковна прижалась щекой к холодной переборке и одним глазом глядела через коридор на запылавшее розовой дрожью окно в комнате Моей.

Офицер выскочил из чулана и плотно обтер губы платком. С презрением и гадливостью он сказал Эсфирь Марковне:

-- Какая у вас отвратительная грязь! Неужели нельзя жить чище? Ведь это же свалка!

Эсфирь Марковна удивленно, непонимающе, мягко хитря, ответила:

-- Ой! И чего же вы хотите от чуланчика? Какая особенная гразь?

В столовой составлялся протокол.

Эсфирь Марковна не подымала успокоенных глаз на Берту, Лию и Моею, спокойно отвечала на задаваемые вопросы и приветливо улыбалась на шутки офицера. Берта и Лия сидели бледными черными арапчатами.

Моея жевал большие красные губы и лукаво глядел по своему огромному носу на офицера.

Отскрипели по снегу жандармы и городовые. Эсфирь Марковна села за стол и отвалилась на спинку стула. Глаза смеялись и слезились. Мося важно ходил по столовой. Берта и Лия возились у печки, прижимаясь к ней зазябнувшими животами.

Эсфирь Марковна отсчитала про себя восемь прозвеневших в боковой комнате ударов часов и озабоченно сказала:

-- Берточка! Надо типографию поить чаем.

Мося побежал в чулан, открыл творило и позвал:

-- Товарищи, вы не умерли еще там от штраха? Ваня Галочкин засмеялся в темноте:

-- Умерли не умерли, а поджилки трясутся. Ахум! Зажигай светильню! Пронесло!

Они все поднялись к отверстию. Мося хватал в полутемноте руки и пожимал.

-- Очень и очень даже здорово, -- вздохнул Бобров, -- но наверное ли они ушли далеко?

-- А что они, по-твоему, на завалинке сидят? -- шутил Ваня Галочкин.

В голосе Боброва было беспокойство, страх и отчаяние.

А Ахумьянц вдруг задыхающимся голосом закричал:

-- Братцы! Дайте мне сегодня покурить! Ваня Галочкин свистнул. Мося сказал:

-- Гут, гут, гут!

В девять часов на двери "Венского шика" он вывесил объявление:

МАГАЗИН ЗАКРЫТ НА ПАРУ ДНЕЙ.