С субботы на воскресенье занабатили на Подоле, на Крови, в Рощенье.
На Числихе из окошка через дорогу баба на ухвате горшок соседке в окошко подает: не дома -- растопка огню. Занялась улица, будто прострелило огнем целый порядок, а крыши тут и там повязались красными платками. Побежал народ с ведрами, с пожитками, с малыми ребятами на руках; Иван Просвирнин в вышибленное окно выкидывал Аннушке всякую рухлядь; напротив затягивали домишки мокрой парусиной.
Огненный паводок разливался без уема, как чарымские воды весной.
В улице было тесно от народа. Вместе с другими заводскими Егор едва волочил ноги от усталости. Аннушка сидела на своем скарбе и мельком, когда проходил он с кладью, касалась серыми дозорами глаз до его темных от сажи рук и разорванного пиджака. Проходил мимо Просвирнин с вещами. Аннушка глядела на его круглые кривые ноги, уминавшие развороченный фашинник. Он косился на нее острым зовущим взглядом.
Из города любовались на алые крылья зарева: каждый год горели Зеленый Луг, Числиха, Ехаловы Кузнецы. Побаивалась ходить благородная публика на черную сторону! Посылала пожарные машины. Пожарные гнали из города с колокольцами и трубили в медные рога. На мосту у бульвара машина села колесами в деревянную труху, лошади вырвали передок и проскочили, в переулок без машины. Пожарные побежали за лошадями, тпрукали, шатались из стороны в сторону факелы, как пудовые свечи в церкви, и поджигали ночную темноту. Другая машина по кальям и вымоинам ползла в объезд с Кобылки, доползти не могла. А Числиха горела не торопясь, выгорала сколько надо.
Усталый, Просвирнин уселся около Аннушки и заглянул ей в лицо. Аннушка повела уныло в сторону и передохнула. И сразу Просвирнин стиснул кулаки, наклонился вплотную к ней:
-- В огонь его брошу... Из-за тебя на пожар пришел. Узлы наши таскать, сволочь. Твои узлы...
Аннушка вдруг засмеялась и зажала рот, испуганно оглянувшись на осуждающие людские глаза. Просвирнин недоумевающе раскрыл губы. Аннушка быстро, как колокольцы под дугой бегут, зашептала ему:
-- Аника, дурак, воин! Егора разве знал, у кого пожар? Головой, как бабьим подолом, сплетни подбираешь! Говори лучше, где жить теперь будешь? Такого разбойника никуда добрые люди и не пустят.
-- Не наводи тень, Анна. Не до житья мне теперь. Наплевать мне на все.
-- Что, на улице кровать поставишь? Спи без меня. Сам к Егору толкаешь, пьяница! Позвать, что ль, Егора сюда?
-- У-у! -- заскрежетал Просвирнин зубами. -- Дохлая кошка!
Пришли пешим строем солдаты к шапочному разбору, перегородили улицу, оцепили вещи. Огонь к утру ус-стал, будто застыдился своего ночного разбоя, улегся на последних красных венцах срубов.
И опять золотобровый вышел из-под земли, кинул золотыми веретенами в землю, опутал ее золотой пряжей, зазвенел на золотых шапках церквей, поплыл золотой лодкой по чарымским глубинам, золотыми листами расплавился в окнах на Числихе.
Покатилось, как развороченная карета, утро. Шипело и шаяло и тлело пожарище.
Будто выдернули у Числихи зубы во рту, оставили гнилые корешки на разводку -- печи голландские, русские, чугунки... Стояли они на пепелище каменными застывшими чернецами.
Улицу заняли столы, табуретки, укладки, деревянные кровати, кадушки, корыта, детские санки, глиняные корчаги и нечищенные ведерные самовары.
Ушли пожарные. Разбрелся понемногу праздный люд по домам. Погорельцы сидели на своем закопченном скарбе и молчали. Около баб влежку спали ребятишки.
Заводские кучками толпились около погорельцев, ободряли баб шуткой, голосом, доброй усмешкой.
Бабы повертывали головы к ребятишкам и горько усмехались.
-- Страховку, братцы, всем надо делать. А мы все отлыниваем, думаем, надувательство. В городе кажинный дом с бляхой от страхового общества. Как пожар, сорвал бляху -- ив карман. На другой день -- в контору. Подаешь бляху, а тебе деньги отгребают лопаточкой.
-- Наши дворцы в страховку не примут.
-- Без года неделя на Ехаловых был пожар. Смотри -- теснота-то какая! Не дома стоят, а штабеля с дровами, деревянный порох. Чиркни спичку -- и пошло.
-- Городскому голове по шапке надо. Вот что. Думе. Они, брюханы проклятые, около своих домов щебеночкой усыпают, панельки устраивают, садики разводят, а нам от городских денег ни шиша не остается. Мы на болотине дохнем, в грязи, в канавах. Разве у нас улицы? Не улицы у нас, а скотий прогон в деревне осенью. Как тут не гореть, когда к нам никакая помощь не доскачет из-за мостов да из-за дорог. А и доскачет -- пользы не больше. Где у нас вода, водопровод? Из бочки пожарной да из ведерка пожар такой заливать -- смех. Такое приспособление для самоварной трубы впору, а не для пожара.
-- По-настоящему, всю нашу стройку следовало спалить к черту, -- сказал Тулйнов. -- Ровное место оставить. Навалить заново земли, укатать катками, как бульвары делают, размежевать по ниточке и каменных домов настроить. Улицы тоже в камень. Водопровод там в каждую квартиру, газ, электричество. Так за границей живут рабочие.
Старик токарь Кубышкин насмешливо ухмыльнулся на Тулинова и заскрипел тоненьким, как у девочки-малолетки, голоском:
-- Ишь ты, поскакун какой! Приехал из Америки на зеленом венике! Дай тебя одернуть маленько. Не подумал, какие капиталы надо для этого? Да я, может, в каменном доме, ты меня спроси, и жить не жалаю! Мне деревянный давай.
Егор подтолкнул Тулинова под локоть и засмеялся. Тулинов разъярился на Кубышкина:
-- Ну что же? Можно, кому надо, деревянных настроить.
-- Заграница, заграница! Дальше своей перегороды не бывал, а тоже заграница! Там, небось, рабочим немного чище нашего живется! Сколько мастеров в России из немцев? Чего им надо у нас, ежели у них благодать? Лезут -- отбою нет. У себя житье славят, а лезут к нам.
Вдруг Просвирнин замотал своей тяжелой головой и закричал на Кубышкина:
-- Чего же тебе тогда надо, чертова перечница? Кубышкин запищал:
-- Потише, потише, Ваня! У старого человека язык может поперхнуться со страху.
Все засмеялись, громче всех засмеялась Аннушка. А Просвирнин не спускал глаз с Егора. Егор это чувствовал, пересилил себя и будто ничего не слыхал. Тогда Просвирнин оборотил свое лицо к Аннушке и прикрикнул на нее:
-- А ты чего, дура? Что тебя ангелы тешат?
-- Какое уж тут ангелы! -- хохотала Аннушка. -- До ангелов ли тут, когда о тебе разговор идет!..
Просвирнин зашевелился на месте, все переглянулись. Кубышкин звенел дальше:
-- Языком, Ванюша, не много наспособствуешь! Ты делом способствуй. Ежели бы человеку дать такие руки, как он в мыслях своих раскладывает, да он бы с неба все лишние звезды поснимал.
-- И поснимаем, -- заволновался Тулинов.
-- По-твоему, -- опять вмешался дрожащим голосом Просвирнин, -- лучше рылом в чей-нибудь сапог тыкаться? Ваксу на рожу переносить?
Тут рассердился Кубышкин.
-- Бормота ты, бормота! Вошь всегда думает о себе не меньше, как о слоне. А на самом деле рубаха на тебе есть, а ворота у рубахи нету. Ты, Ваня, -- кузнец, а повадка у тебя баринова, баринова, анбиции в тебе, как пару в котле.
-- От таких, как ты, и горим, -- завизжал в негодовании Тулинов. -- Где бы всем заодно, душа в душу, по согласу... У тебя один смысл, у другого тысяча смыслов. Соедини зараз -- гора треснет. А по-твоему, наплевать друг на дружку. Я тебе скажу для примера. Смотрит с неба луна. И все равно ей, что мост, что человек, потому -- дура она. Ты на луну похож.
-- А ты -- брехун брехунович! На одном месте не две вырастают разные ягоды? Ты с налету думаешь. А налетишь на столб, лоб не устоит. Ты столб подрой сначала, покачай его, он и ляжет. Улучшение жизни от себя приходит.
-- Лысина у тебя, как у апостола, а рассужденье, как у быка у пестрого. Песочница ты старая! -- бросил злобно Просвирнин. -- У-х! Так рука и зудит у меня. Все к черту надо перекувырнуть! Все вверх пупом надо поставить! И нас всех к черту! Спалить, сжечь, в ступе истолочь!..
-- Ты, ты, Кубышка! -- кричал во всю мочь Тулинов, прыгая на месте, -- ты уставился в одну точку -- мигать разучился. От самих да от самих... Мы-то отчего такие, не подумал? Оттого, что на сквозняке живем, дует во все пазы, во все щелочки, спина от работы колесом, глаза в землю глядят -- деньги ищут, не потерял ли кто? Я тоже хочу удовольствия. Обмыться я хочу от грязного положения. Почему им можно, а мне нельзя? По-твоему, попал человек в лужу, век ему сидеть в луже?
Старый Кубышкин схватил Тулинова за пиджак и подтянул к себе.
-- А я, а я тебе скажу -- жизнь улучшение помаленьку делает. Ты, ты не Тулинов, а Петушков. Ты, как петух, зря горланишь.
-- Да кой черт, наконец? Мне вот годов немного, а лет двадцать помню назад. За двадцать годов на Числи-хе два фонаря новых поставили да пять полицейских будок срубили. Какая мне от этого корысть? Я будто гляжу в окошко с постоялого двора на жизнь, а она -- чужая, а мы -- приезжие...
-- Та заносишься не по плечу, Тулинов! Не в этом главная суть. Хлеба край -- везде рай, нет ни куска -- везде тоска.
-- Тебе и хлеб-то Христа ради подают. Навалится хворь из-за спины, капиталов твоих на чуни не хватит. Не от болезни сначала, от голоду ноги протянешь.
Кубышкин засмеялся мелким, дробным, как песок, смехом.
-- Помирать все равно: что на полу, что на постеле. На Числихе мрут, на городу мрут. Смерть -- баба расхожая. В комнату войдет -- ни крестом, ни пестом от нее не отмашешься. Господь бог, я тебе скажу, не только что людей, лесу не уравнял. Ежели я прозываюсь Микиткой -- Митрея из меня не сделаешь. Ваше степенство так и останется вашим степенством В тебе пустая зависть живет. Ты, видно, около студентов пиджаком потерся. Они заразительные.
Тулинов махнул рукой.
-- С тобой говорить -- только мертвого смешить.
-- А у тебя, видно, загривок нетронутый. Не насовала тебе жизнь вот сюда, сюда, как следует...
Кубышкин потыкал себя под бока, в шею, в губы, подергал себя за кустики волос около лысины.
-- Ты на готовое в жизнь пришел. Конь ты с норовом, больше ничего. Легко с места тронуться, а попробуй обжиться на новом. Поумнее нас с тобой люди порядок установили. Знали, что делают. Не тронь его, щебнем завалит, браток. Со временем все придет, чему придти надо.
Фекла Пегая, вдова, рассердилась на старого Ку-бышкина, затолкала, затормошила его, закричала над самым ухом:
-- Ты вот брюхо-то из-за пояса распустил чего? От голоду? Жир копишь?
-- Постой, баба, -- отпихнулся Кубышкин, -- поот-дались малость. Я тебе скажу -- отчего с комара дождик скатывается. Оттого, что комар жирный. Вот и я такой жирный. А тебя от голоду на колокол похоже разносит. Смотри, у себя сиденье-то, будто карета.
Фекла застыдилась.
-- Чем укорил, пень старый. Нездоровьем укорил. Мне хуже хомута карета-та эта. Назад брюхо перевешивает. :
-- А ты не поддавайся, -- засмеялся Кубышкин. -- Грузило спереди подвяжи.
Тулинов сморщился на старика и с сердцем сказал ему:
-- Ты все притчами говоришь, от дела бегаешь. Ьз-дюют на вашем брате, кому ездить охота, наездиться не могут. Где бы всем миром лес корчевать!
-- Ох вы, корчевалыцики! -- обиделся Кубышкин. -- Двум собакам щей не разлить, а туда же!
Снялись солдаты с охраны. Разбрелся, нехотя двигаясь, остальной народ. Зазвонили к утрене у Флора и Лавра, на Подоле, в Рощенье.
Шаяло и тлело пожарище и дымило над погорельцами. А они сидели часами терпеливо и молча.
На полдень заныли гудки у Свешникова, у Марфуш-кина, у Мушникова. Торопливо шли мимо рабочие с работы и на работу, сумрачно взглядывали на рану пожара.
Пошел народ от обеден. Стали подъезжать одиночки-ломовики на дрогах. Задвигались, как живые, столы, кровати, укладки, корчаги и замелькали над улицей. Народ дружно помогал. Освободили улицу от постоя, и возы поползли по Числихе на новые квартиры. Бабы несли детей, мокрыми глазами прощались с привычными наседалами, оглядывались на свои старые кухни и крылечки. Мужья шли рядом с возами, поддерживали плечами дорогую кладь в ухабах и рытвинах.
Последний уехал Просвирнин. Он стерег свой скарб, усевшись на железный сундук; не сводил усталых от бессонницы глаз с пожарища и хмуро здоровался с проходящими рабочими. Никто не останавливался около него, обходили груду вещей второпке. Сашка Кривой принес водки.
Аннушка ушла искать квартиру. Вернулась она к вечерням. Просвирнин и Сашка Кривой начали складывать вещи на дроги. Аннушка грустно шла за возом, как будто на возу стоял гроб. Просвирнин робко заглядывал на нее сбоку и молчал.
Вдруг она остановилась и злобно сказала ему:
-- Ты не ходи! И Сашки не надо! Потом придешь. Насилу пустили. У Спаса на Болоте за углом третий дом. Я одна. Ломовик поможет.
Просвирнин и Сашка Кривой отстали.
После запора кабаков и трактиров Просвирнин, в разорванной рубахе вдоль спины, без шапки, с пивной бутылкой в руке, впереди своей артели переходил из улицы в улицу. Сашка Кривой разводил на гармонье.
Кукушкин тащил железную трость и хлестал по воротам, по палисадникам, по рамам. Клёнин носил пиджак Просвирнина и во все горло горланил, кончая и начиная снова, без передышки и остановки:
Милка моя, Подманилка моя! Не успела подманить -- Стали люди говорить!
-- Эх, говорить! -- стонал во всю грудь Просвирнин.
Артель била прохожих, щупала баб, загинала подолы, тащила в темноту от фонарей, бабы кричали и вырывались под хохот гуляк, звенели и рассыпались оконные стекла, стекла фонарей, где-то плакали, кричали, в темноте слышался свист полицейских.
Под утро на Зеленом Лугу вдруг наткнулись на Егора.
-- А-а-а! -- закричал Просвирнин, схватил его в обхват вместе с руками, стиснул, дрожа и воя, впился ему в глаза черными огнями глаз, еще раз крепко прижал к себе, словно боясь упустить, а потом быстро оттолкнул и с размаху ударил по лицу.
Кинулась, беснуясь, вся артель к Егору, смяла его, сдавила, сверкнул лунным блеском нож. Егор пронзительно закричал никому не знакомым плачущим голосом. Потом крик смолк, но кричало еще в утреннем свете затихающее эхо, и другое сухое, деревянное эхо сразу возникло в улицах: по фашиннику убегали от перекрестка. Егор остался лежать темной грудкой на дороге.