Пять дней Жан-Франсуа Фельз жил по-японски, в японской гостинице в Моги. И этого ему было почти достаточно, чтобы самому стать японцем.
Жизнь сельская, хотя и утонченная, в японской корчме, доставляла ему превосходный отдых от усложненной, усовершенствованной и все же грубоватой жизни на американской яхте. С другой стороны, он покинул "Изольду" в припадке гнева и негодования, и та тишина пасторали, которой он теперь наслаждался, успокаивала его.
Жан-Франсуа Фельз не принадлежал к числу тех любовников, которые не могут существовать иначе, как держась за юбки своих любовниц. Прежде всего, он вовсе не любил Бэтси Хоклей. Он желал ее, он переносил ее, но он не мог освободиться от нее. Бывали часы, когда ему необходимы были ее уста, как вода человеку, страдающему от жажды... Люди, перешагнувшие за пятый десяток, но которые все еще достаточно часто испытывают жажду, быстро привыкают утолять ее постоянно у одного и того же источника.
Но в этой чувственной необходимости, вполне похожей на голод, было больше места для презрения, чем для нежности. Каждый вечер, когда Фельз, за задвинутыми ставнями, ложился между двумя шелковыми подушками и ждал сна, в теле его загоралось острое желание. Но здоровое утомление дня, проведенного на воздухе в ходьбе и движении, заменяло ему снотворное. К тому же целомудрие, длящееся пять суток, вовсе не невыносимо.
В эти пять дней Жан-Франсуа Фельз в достаточной степени стал японцем, а на шестой он стал им еще больше...
Шестой день начался сильной грозой, с ливнем, порывами ветра и раскатами грома. После этого пошел ровный дождь и подул беспрестанный ветер, как часто бывает в мае на острове Киушу, любимом приюте весеннего тайфуна.
Сразу стало холодно, и пришлось зажечь угли в "хибаши", потому что контраст между влажным и холодным ветром и предшествовавшими ему жаркими солнечными днями был.
Над бухтой повис серый туман, и нельзя было видеть сквозь него лиловые горы Шимабары и Амакузы. Горизонт приблизился, и низкое небо сливалось с мутным морем без определенной границы.
Фельз, глядя на мокрые окрестности и размытые дороги, почувствовал страх перед долгим одиночеством в пустой комнате, которую плохо нагревал "хибаши". Но он забыл о японской вежливости. Три "нэ-сан", когда достопочтенный путешественник вылез из своей утренней бадьи-ванны, проводили его процессией до его комнаты. И так как достопочтенный путешественник не проявлял желания немедленно сменить кимоно на европейские одежды, они вежливо присели на циновке и стали занимать его легкомысленной и вместе с тем изысканной беседой.
Нетрудно болтать и даже флиртовать с маленькими японочками. Достопочтенный путешественник очень слабо владел японским языком, но его собеседницы состязались в стремлении хорошо понять его. Все затруднения устранились, и разговор шел об отсутствующем солнце, о докучном дожде, о тумане, о холоде, -- со всеми оттенками сожаления, негодования, тревоги и ужаса какие подобали случаю.
Фельз слушал, отвечал, соглашался и между прочим рассматривал очень пристально самую красивую из трех мусмэ, изящную, хотя и полноватую куколку, свежие и округлые щеки которой забавно контрастировали с ее задумчивыми глазами и нежной улыбкой.
Такие глаза и такая улыбка на лице служанки корчмы были бы удивительны в Европе. Но в Японии скромные работницы и простые крестьянки часто кажутся переодетыми принцессами...
Фельз вспомнил маркизу Иорисака и на мгновение закрыл глаза. Потом, отгоняя воспоминание, он стал решительно ухаживать за хорошенькой мусмэ, спрашивал ее об ее имени, возрасте и говоря ей все японские комплименты, какие знал...
Видя это, обе другие "нэ-сан" скромно поспешили скрыться под разными хитроумными предлогами. Оставшись наедине с О-Сетсу-сан, -- ее звали О-Сетсу-сан, то есть "госпожа невинность", -- Фельз, не желая быть невежливым, должен был использовать это одиночество и отважиться на обычные жесты. Как хорошо воспитанная молодая особа, О-Сетсу-сан противилась как раз сколько надо, не слишком мало и не слишком долго. И приключение кончилось, как кончаются все приключения, обстановкой которым служат комната, запертая на замок, а действующими лицами мужчина и женщина, не желающие доставить друг другу огорчение.
Уже после, полулежа на циновке, Фельз, опираясь на локоть, глядел молчаливо на свою неожиданную любовницу. Так же молчаливо смотревшую на него.
"Ее звать -- О-Сетсу-сан, -- подумал Фельз. -- А ведь на самом деле она всего только гостиничная служанка, обязанная оказать постояльцу и эту услугу, раз он выбрал именно ее. Но, право же, японки всех каст, и даже этой касты, имеют право называться О-Сетсу-сан".
Он продолжал глядеть на нее, молча и не двигаясь. Она колебалась, боясь сделать ему что-либо неприятное. Чего он желал сейчас? Надо ли было смеяться или оставаться серьезной? Молчать или говорить? Она сделала нежную и игривую гримаску и робко протянула для ласки свои маленькие ручонки.
Теперь они болтали: осмелев, она продолжала прерванную беседу; она задавала один за другим те неизменные вопросы, которые задает каждому из своих заморских любовников каждая девушка, желтая, черная или коричневая, повсюду на земном шаре, предлагая путникам улыбку своих уст и объятия своих обнаженных рук.
-- Откуда вы?.. Как зовется ваша страна?.. Почему покинули вы ваш далекий дом? Женщины, которых вы там любили, должны были быть много красивее и умнее меня...
И Фельз, в свою очередь, стал ее расспрашивать. Где она родилась? Кто были ее родители? Много ли у ней друзей? Много ли подруг? Счастлива ли она?
На каждый вопрос она отвечала сперва поклоном, потом длинной цветистой фразой, чаще всего уклончивой. Иногда она смолкала после первых слов и смеялась, качая головой, как бы для того, чтобы сказать, что все это лишено интереса и что счастье или горе простой "нэ-сан" не стоят того, чтобы о них справлялись.
-- Открытое платье, закрытая душа! -- пробормотал Фельз. -- Вот что опрокинуло бы мораль честных женщин моей родины, всегда готовых выставить напоказ самую интимную свою психологию. В Европе стыдливость оставлена для внешнего употребления. Здесь же...
Он улыбнулся, вспомнив китайскую цитату, которую он слышал от Чеу-Пе-и:
-- "Поверх своей одежды из расшитого шелка она надевает простую рубашку". Да, таков был старинный китайский обычай. И "нэ-сан" еще следует ему.
Но все же и самые крепко замкнутые души иной раз открываются, если нечаянно нажать на одну из их потайных пружин. Фельз случайно назвал в разговоре город Осаку, где "Изольда" имела стоянку шесть недель тому назад. И маленькая скромная женщина затрепетала:
-- Хе! Осака?
Фельз окинул ее вопросительным взглядом. Она объяснила, несколько смутившись:
-- Я была в школе в Осаке.
Потом, после некоторого молчания:
-- Когда мать продала меня, я очень горевала...
Ее лицо едва заметно передернулось. Грусть затуманила узкие глаза, косая складка пробежала от угла рта к крылышкам ноздрей. Но в то же мгновение она подавила горестную гримасу -- ее сменила спокойная и вежливая улыбка.
Фельз взял почти детскую ручку, не лишенную изящества, и почтительно поцеловал ее.
"Я видел, -- подумал он, -- старинные лаки, которые представляли собой десять лет жизни и работы художника. И я любовался этими лаками. Но эта улыбка на маленьком личике служанки -- сколько веков цивилизации, направленной к героизму и изяществу, прячется за ней"...