Было всего около девяти часов вечера, когда Стрельников очутился на улице, но ему почему-то показалось, что очень поздно, что прогулка у моря и малиново-золотая заря были давно; он успел устать.

Его крайне удивило обычное для вечернего часа движение на улицах, шум, суета, нервные звонки трамваев и огни, огни неподвижные и движущиеся, среди которых мещански пестро и ярко зазывали публику многочисленные лампочки иллюзионов.

Куда-то промчались пожарные.

Стрельников всегда был жаден к уличным впечатлениям, но на этот раз они мало занимали его.

Мысли его разбегались в две стороны, как бусы с разорвавшегося шнурка: одни -- домой, другие -- к той девушке. Он то представлял себе больного ребенка и около него мать, то Ларочку, которая, быть может, сейчас забыла о нем и беседует и смеется с Дружининым.

О, Дружинин может быть обаятелен, когда захочет. Главное, в нем эти неожиданности настроений, эти переломы вспышки, которые должны пленять женщин. И без того Ларочка, прочитавшая кое-что из его произведений, очень им заинтересовалась. Женщины, особенно девушки, всегда склонны смешивать актеров и писателей с героями их творений. Впрочем, уверял он себя, сейчас все это ничтожно в сравнении с тем, что ждет его дома.

Он заехал за знакомым доктором. Доктор этот был кутила, но считался одним из лучших в городе, хотя за обилием практики и за кутежами ему совсем некогда было следить за наукой. И Стрельникову казалось, что всей своей славой этот доктор обязан только тому, что был самоуверен и грубо обращался с своими пациентами. Только с больными детьми он был внимателен и нежен и всеми силами избегал прописывать им лекарства.

-- Sage femme, -- прочел на вывесочке в несчетный раз Стрельников с неприятным чувством; а под ней была медная дощечка, на которой было отчетливо выгравировано: Ольга Ивановна Зеленко.

Она сама встретила их в передней. Этого доктора она не любила, как не любила никого из товарищей Стрельникова, считая их безнравственными и враждебно к ней настроенными; но теперь она встретила доктора с тем заискивающим уважением и слепым доверием, с которым всегда относятся к докторам, когда в доме больной.

И тут Стрельникову показалось, что он давно ее не видел, и что она еще старше и некрасивее, чем представлялась, когда он о ней вспоминал. Впрочем, при посторонних она всегда казалась ему хуже.

Недурна у нее была только фигура, довольно высокая, стройная, всегда в темном, опрятно и не без вкуса одетая. И казалось как-то странно, что при этой привлекательной фигуре, у нее было такое костлявое лицо с выдающимися скулами и большим, совсем не женским лбом.

Она, по-видимому, старалась закрыть этот лоб расчесанными прямым пробором волосами, но широкие лобные кости обозначались и под ними. Также не по-женски зорко смотрели ее черные подвижные глаза, в которых чувствовалась страстная и не совсем будничная натура. Эти же черты замечались и в извивах ее тонкого рта, с начинавшими уже опускаться углами.

-- Я не знаю, что с девочкой, и потому перенесла ее в вашу комнату, -- как бы извиняясь, обратилась она с первыми словами к Стрельникову. -- Боюсь за других детей. Пожалуйте, доктор, -- переменив тон, пригласила она доктора совсем не так, как ей случалось при совместной практике.

Наклонив всегда растрепанную голову и нервно потирая руки, доктор вошел в знакомую ему мастерскую Стрельникова, с большим окном на север, которое, как Стрельников часто думал, оказалось почти роковым для него. Из-за этого-то окна он и снял у нее квартиру.

Очевидно, доктора ожидали: мольберт, стоявший посреди комнаты, который всегда нужно было обходить, чтобы попасть в соседнюю, служившую спальней, был поставлен в угол: также была отставлена и скамейка, на которой всегда валялась отяжелевшая от засохших на ней в продолжение нескольких лет красок палитра, кисти и ящик пастелей. Цветные пятна холстов и бумаги беспорядочно висели по стенам, большею частью без рам. А пустые рамы разного формата стояли в углу.

На большом диване, где Стрельников почему-то любил спать, когда возвращался нетрезвым, лежали его подушка, одеяло и простыня, вынесенные из спальни. Собственно в ту комнату, куда перенесли больную, можно было пройти не через мастерскую, а через спальню самой хозяйки.

В то время, как Стрельников и Ольга Ивановна с большой осторожностью входили в комнату, где лежала больная, доктор вошел, шаркая ногами без всякого стеснения.

Небольшая комната была освещена лампой под низко спущенным абажуром: резко очерчивались тенью -- низ одной стены и половина двух прилегающих; у освещенного стола стоял красного дерева секретер в стиле ампир, украшенный бронзой, с откинутой доской стола; на стенах, в старинных рамах, частью освещенных, частью перерезанных тенями, несколько старинных гравюр, женский портрет, старинный, в овальной раме, миниатюрки на фарфоре и слоновой кости, и на досках красного дерева десятка два складней, древних медных иконок и крестов с синей эмалью.

У неосвещенной стены стояла кровать, стул у изголовья; там темнела на белой подушке маленькая головка, и доктор подошел прямо к кровати и наклонился, чтобы узнать прежде всего, спит ли ребенок.

Ольга Ивановна ровным, даже как будто безучастным голосом сказала:

-- Да, все время спит. Вот это-то и подозрительно. -- И она поправила на голове ребенка пузырь со льдом.

-- Температура?

-- Сорок и три.

Доктор как-то неуклюже сел на стул и громко и отрывисто приказал, не поворачивая головы:

-- Дайте свет.

Стрельников шагнул, чтобы подать лампу, но Ольга Ивановна движением руки остановила его. Без суетливости, но быстро она зажгла свечу и подала доктору.

Тот близко поднес свет к глазам ребенка: заморгали маленькие веки и головка зашевелилась; раздался слабый стон.

У Стрельникова всколыхнулось в груди и что-то тревожно потянулось по рукам и ногам.

С новым чувством особого почтения, доверия и томительного внимания следил он за движениями Ольги Ивановны, которая бережно приподнимала головку девочки ближе к свету.

Ребенок, не сгибая шеи, застонал еще сильнее, ловя быстро мигающими глазками колебавшееся от движений пламя свечи.

Доктор с сосредоточенной пытливостью вглядывался в зрачки больной. И наконец, своими руками с набухшими жилами, почти закрыл маленькое личико двумя пальцами, большим и указательным, раскрывая веки и к самым глазам приближая свечу. Зрачки были не равные. Ребенка вырвало, и мать поспешила полотенцем отереть ему рот, приговаривая:

-- Вот так. Все рвоты и рвоты.

Стрельников с замирающим дыханием смотрел на это распаленное жаром личико, которое безобразно расширенный глаз делал почти невероятным и пугающим. И вдруг то, что остановилось в груди его, поползло выше, к ушам и под кожу головы.

Доктор, взглянув на впалый животик и сведенные колени малютки, бережно положив ее и передав Стрельникову свечу, стал тихо надавливать руками одеревеневшую шею у больной.

Ребенок опять пронзительно закричал.

-- Так, так, -- хмурясь, как бы про себя бормотал доктор.

Мать хорошо понимала, что предполагает доктор, и дрогнувшим голосом сказала:

-- Желудок я очистила и лед положила тотчас же, как температура поднялась до тридцати девяти. Сделала сейчас и теплую ванночку.

-- Ну, что ж, ладно, -- ответил доктор, поднимаясь.

В эту минуту он показался Стрельникову большим и страшно важным.

-- Лед кладите непрерывно. Я пропишу каломель. И ванны теплые почаще.

По тому, как доктор встал, как он говорил и избегал глядеть в глаза, Стрельников понял, что болезнь очень серьезная, а когда доктор, подойдя к столу и оторвав листок для рецепта, как бы между прочим спросил, когда заболел ребенок, и мать ему ответила: утром, когда я была на практике, Стрельников почувствовал мучительную виноватость за то, что и его не было дома, когда все это началось.

Большую часть дня пробыл он с Ларой; мысль о ней опять вызвала это язвительное отравляющее жало, но теперь все показалось ему так чудовищно, что захотелось крикнуть: нет! и отбиваться от этого ужаса руками. Он смотрел, как доктор, написав рецепт, все еще согнувшись, сидел на месте, с неподходящим вниманием рассматривая и потрагивая руками старую бронзовую чернильницу, украшенную чеканным рисунком. Он знал, что доктор этими вещами не интересуется, что это только отвлечение, заминка, что все это подтверждает опасное, быть может, роковое положение дочери.

"Да, дочери, дочери, дочери", -- твердил он мысленно сам себе, как бы выбивая этим сознанием другую мысль, от которой нельзя было избавиться без боли, точно это был зловредный нарост, питавшийся его кровью.

Но пока был доктор, казалось, что могла быть какая-то борьба, а сейчас он может уйти и что же тогда?

В первый раз по-настоящему допустил он, что девочка может умереть. Нервно вздернув плечами, подошел к кровати.

Мать, наклонившись, чутким взглядом следила за судорожными движениями маленькой ручки. Но его поразили не столько эти судорожные подергивания, сколько трепетание запекшихся губок, изогнутых страдальческой гримасой, которая делала это личико не только старческим, но почти древним, как само страдание.

Ему захотелось всем существом своим крикнуть: нет, нет, не хочу, и просить у кого-то прощения. Он с испугом обернулся к доктору, когда тот встал:

-- Как, ты уже уходишь! -- вырвалось у него.

Доктор с удивлением поднял глаза, но смотрел как-то вбок.

-- Может быть, выпьем чаю? -- предложил Стрельников, стараясь успокоить себя мелочной обыденностью и думая, что если доктор останется пить чай, все будет не так страшно.

Но доктор, который попусту иногда проводил у него время, торопливо взглянул на часы и отказался.