Прибывшие вскоре вместе с Окунем рыбаки напрасно искали утопленника сетями и баграми. Напрасно и Окунь показывал свое искусство, ныряя, как дельфин, и даже для чего-то кувыркаясь в воде. Утопленника не было.

-- Надо полагать, его вниз снесло. Экая быстрина-то! -- говорили рыбаки.

-- Сила!

-- А то под корягой застрял. Вся река в корягах: вон сеть-то, как порвали. Заплатит ли еще? -- сомневался тот же рыбак, искоса поглядывая на Курчаева.

-- Заплатит... Богатый, слышь... Архитекторов брат...

-- Через три дня выплывет.

-- Как пузырь в животе лопнет, так беспременно выплывет.

-- Лови его... А может, он во-о где отседова будет через три дня-то! -- неопределенно махнул он рукою вдаль... -- на Светлой...

-- А то еще дальше.

-- Не... Беспременно за корягу заденет. Этак же летось было... -- начал рассказывать Окунь, но его перебили...

-- Айда вентеря ставить! Время.

Пылающий закат обнял небо и деревья, и воздух и реку. Все вокруг приняло золотисто-розовый отсвет, точно оделось в праздничную воздушную ризу для вечерней молитвы. Река бережно и нежно хранила отражения розового неба и точно впитавших в себя этот волшебный и чарующий блеск деревьев. Казалось, она перестала струиться, замерла, боясь шевельнуться, чтобы не нарушить этого очарования... Бог весть откуда взявшиеся перистые облачка, точно наваленные грудой лепестки роз, рассыпались и таяли высоко в небе.

Вечерняя тишина была полна кротости и мира, и ее неприятно нарушали сдержанно-встревоженные голоса и движение на песчаной косе, где среди шевелившихся людей все еще горел костер и кипела в чайнике вода, с болтливым бульканьем поднимая его крышку и падая из носика пузырчатыми капельками на горящие головни.

Окунь давно уже посматривал на чайник и наконец не выдержал.

-- Не вредно бы чайку горяченького... Продрог я больно! -- ежась для пущей убедительности, деликатно заявил он своим.

-- Н-ну!.. -- строго прикрикнул на него отец, указывая глазами на пораженную горем сестру утопленника. -- Собирайся-ка лучше.

Курчаев дал свой адрес рыбакам, и они уехали на работу, посоветовав ему на всякий случай обратиться на спасательную станцию, если желательно найти утопленника.

-- Это дело не наше, а спасатели на то и приставлены, чтобы утопленников вытаскивать.

Они снялись и уплыли, и на песке сразу стало еще пустыннее и печальнее.

-- Мама... Бедная мама! -- вырвалось из помертвелых губ Ольги. -- Утонул, и тела не нашли...

-- Я могу сейчас съездить за спасателями, -- предложил Курчаев. -- Не хотите ли поехать со мною?

-- Нет, я не уйду отсюда до тех пор, пока его не найдут, -- ответила Ольга. -- Вот надо бы как-нибудь предупредить брата.

Ее умоляющий взгляд обратился к королеве.

Та поняла ее и, как ей ни было тяжело, согласилась и стала завязывать жгутом свои сильные распущенные и все еще влажные волосы.

-- И вы уезжайте с ними, -- сказала Ольга Маркевичу. -- Я здесь посижу одна, пока приедут спасатели.

-- Нет, нет, как можно? Я вас не оставлю одну.

-- Конечно... Конечно... -- поддержал его Курчаев. -- Я вот только отвезу Зою Дмитриевну, позову спасателей и, самое позднее, через три четверти часа буду здесь.

Ольга покорилась, хотя ей очень бы хотелось остаться совсем одной и так неподвижно сидеть у холодной и движущейся могилы брата.

Курчаев с королевой сели в лодку, и лодка, покачиваясь, отошла от берега.

-- Скорее возвращайтесь! -- крикнул на прощанье Маркевич, которому немного жутко было оставаться здесь вдвоем с Ольгой, но об этом лишнее было напоминать Курчаеву.

Он взмахнул веслами раз, другой, и лодка скрылась за поворотом реки. Только всплески весел доносились еще долго в вечерней тишине, но чем дальше, тем глуше. Наконец их совсем не стало слышно, и тишина кротко стояла на реке, начинавшей терять свой золотистый румянец, также как небо, деревья и облака, казавшиеся теперь фиолетовым дымом.

Королева успела в город засветло. Хотя она была убеждена почти, что Алексей не возвращался еще с прогулки, тем не менее она прежде всего решила отправиться на дом.

Вечерело, когда она входила во двор их квартиры. Окна были не освещены. В сероватом сумраке у одного из открытых окон она увидала старуху Кашневу.

Мать сидела, подперев руками свою крупную седую голову, и ждала своих детей.

Сердце королевы так мучительно сжалось, что она должна была остановиться в нескольких шагах от нее.

Но старуха уже заметила барышню и, оживившись, ласково подозвала ее к себе.

-- Здравствуй, красавица... Что давно к нам не жалуешь? Соскучилась по тебе... А где же наши-то? -- несколько встревоженная, обратилась она к королеве, напрасно ожидая появления с нею знакомых фигур. -- Где же Сережа-то с Ольгой? Разве ты не с ними поехала?

-- Нет, -- солгала королева, чувствуя, что вот-вот разрыдается. -- А Алексей Алексеевич еще не возвратился? -- поспешила она задать свой вопрос.

-- Нет еще, не возвратился, хоть обещал рано вернуться. Ну, да этот что... Сам себе барин, а вот Сережа-то... Ох, уж мне эти лодки! Все сердце изноет, пока дождешься его. А тебе на что Алексей-то нужен? О-о-хо-хо-хо!.. -- вздохнула она о Сереже.

Королева не приготовилась к подобному вопросу и, пробормотав что-то о деле, поспешила проститься со старухой, боясь, что не выдержит этой пытки.

-- О-о-хо-хо-хо-хо!.. -- провожал ее печальный вздох матери, и королева все представляла себе ее озабоченно-грустное лицо.

Она стиснула на минуту зубы и закрыла глаза, стараясь отогнать приходившие ей в голову страшные мысли. Сидя на извозчике, она обдумывала, как предупредить старшего брата.

Прежде всего она решила заехать домой, предупредить отца не беспокоиться, если ее долго не будет, а потом на Светлую, откуда, она знала, компания Алексея отправилась на другой берег.

Дома ей сказали, что отец обходит палаты, и она пошла было его разыскивать.

Но лишь только она вышла на больничный двор, как ей стало жутко. В последнее время ей как-то стыдно было показаться на глаза отцу, а в эту минуту, особенно. В ее глазах он был подвижником, пожертвовавшим собою для людей более несчастных. Год тому назад она тоже дала ему обет идти по его стопам, но любовь остановила ее на распутье и довела до этой страшной катастрофы. Дикий вой сумасшедших, крики, песни и голоса вырывались из тускло освещенных окон, забитых железными решетками, за которыми виднелись искаженные безумием лица и бритые головы.

Она никогда не могла вполне привыкнуть к этой картине, а теперь все это особенно поразило ее, и, приказав прислуге передать отцу, что надо, она поехала на Светлую, где стоял перевоз. Это было довольно далеко за городом, в противоположной стороне от места, где садились они.

Настала ночь, безлунная, темная, хоть и звездная. На пристани было мрачно и глухо. Пахло рыбой, смолой, нефтью и рекой.

Нигде не виднелось ни одного огня. Все спало, и черные силуэты лодок и барж неподвижно и уродливо рисовались во мраке. Дальше чернела река широко и пустынно, а за нею, на другом берегу, горел костер; они должны быть там. Сама она не раз ездила туда с Кашневыми. Королеве стало еще более жутко.

Что делать! Где найти лодку?

Ей попался хороший извозчик, старик, и она обратилась к нему со своим вопросом.

-- Какая теперь лодка, барышня. Все спят, а кто не спит, пьянствует, чай, в трактире... Народ тут балованный! Пристань, одно слово... Да вам зачем это лодка-то об эту пору? -- помолчав, подозрительно спросил извозчик.

-- Вот туда мне надо ехать, -- указала она на другой берег реки по направлению горевшего костра, свет которого по временам мигал: очевидно, его закрывали со стороны реки двигавшиеся там фигуры людей.

-- А-a... К своим, верное гуляют? -- догадался извозчик.

Она ничего не ответила и в нерешительности стояла около экипажа.

-- Тоже погулять хочется, -- продолжал старик, и видно было по тону, что он улыбался.

-- Нет... Человека там мне одного нужно... Беда случилась, -- вырвалось у барышни, и ей захотелось рассказать извозчику об этой беде.

-- Б-е-е-да-а?.. -- протянул старик.

-- Да. Человек на Кармасане утонул... Парень лет семнадцати. Так вот его брата нужно, а он там, -- объясняла королева, без подделки впадая в тон своего собеседника.

-- Царство ему небесное... Божья воля... -- снявши шапку и перекрестясь, отозвался извозчик... -- Купался, видно, да плавать не умел?

-- Да, -- машинально ответила королева, и только тут перед ней вырос тревожный вопрос: нечаянно утонул Сережа, или... Но она со страхом отогнала от себя последнюю мысль, смутно напрашивавшуюся к ней и раньше, отогнала потому, что эта мысль вела за собою много других мыслей, еще более сложных и мрачных.

-- Из господ, видно, парень-то?

-- Из господ.

-- Здешний?

-- Здешний.

-- Из чьих будет?

-- Кашнев его фамилия. Младший брат архитектора.

-- Лексея Лексеича?

-- Да. А ты его знаешь? -- живо спросила королева, и сама неприятно смутилась за эту живость.

-- Лексея Лексеича-то? Еще бы! Как не знать! Хороший господин! Ежели бы таких господ побольше, жить бы можно. Шагу не ступит пешком. Настоящий господин.

-- Вот его-то мне и надо известить.

-- Так подождите... Они скоро, чай, будут. Какое теперь время-то?

Королева взглянула на часы и не без труда нашла стрелку.

Но стрелка показывала что-то совсем несообразное: половину шестого.

Это приблизительно был час, когда утонул Сережа.

Она поднесла часы к уху: они стояли.

-- У меня часы остановились, -- заявила она. -- Думаю, часов девять.

-- Больше будет.

-- Так делать нечего... Придется подождать.

Она взглянула на костер. Он все еще пылал, но как будто несколько слабее.

-- Я Лексей Лексеича-то давно знаю, -- вернулся старик к прежней беседе, видимо, желая поддержать приятный ему разговор с пассажиркой. -- Когда еще он сюда только что приехал. Лошадей было сначала-то завел, да все кучера-то к нему пьяницы попадались, что ни кучер, то пьяница, и лошадей портили. Ну, вот он и расстался с лошадьми. Да и то сказать, на что холостому человеку лошадей держать. Женатый -- другая статья. А он, вон, все еще не женится... боится, видно, что как в песне поется: "Женишься, переменишься, потеряешь свою молодость".

Старик еще продолжал что-то говорить дальше, но королеве стало неприятно слышать его дребезжащую болтовню. Ей хотелось полного одиночества, спокойствия и тишины.

Невдалеке от нее чернела огромная барка, на высокой мачте которой горел фонарь. Мачты не было видно, и фонарь казался звездой висящей в воздухе. На барку вели дощатые мостки, без перил, круто поднимавшиеся от земли прямо на палубу, где было безмолвно и пусто.

-- Как думаешь, можно мне будет посидеть там на барке? -- перебила она болтовню старика.

-- Отчего же, чай, не можно! Курить только нельзя, может пожар загореться.

-- Так я пойду туда, а ты подожди.

И она направилась по крутым и сгибавшимся под ее ногами доскам вверх на палубу, размышляя о том, как странно отнесся старик к этому ужасному происшествию.

"Божья воля", -- говорит, и больше ничего, в то время, как о "хорошем господине", его живом брате, готов говорить, сколько угодно. Говорит: "Хороший господин, шагу пешком не ступит". Как мало нужно, чтобы прослыть "хорошим господином", не без злорадства подумала королева. Впрочем, со своей точки зрения он прав. Все со своих точек зрения правы! Ах, да не все ли это равно?!

Она тут же устыдилась, что ее занимают подобные мелочи, и вступила на палубу, заваленную мочалой, канатами, пустыми бочонками, издававшими неприятный запах рыбы, и мешками.

Несколько раз споткнувшись об эти предметы, королева перешла на другую сторону палубы и отыскала местечко на корме, где и села у самого борта.

Внизу чернела вода. Над нею сверкало звездное небо. Эти звезды сияли так гордо и холодно, точно презирали землю со всеми ее превратностями.

Отражения наиболее крупных звезд золотыми змеями трепетали на воде и уходили в глубину, но река была тоже темная, неприветливая и тоже чуждая и земле, и звездам.

Она текла холодно и угрюмо, как будто проклятая кем-то и бессильная остановиться в своем вечном движении.

Иногда вся она казалась бесконечно-длинною, широкою, темною лентою, которую тянет издали чья-то невидимая рука, и эта лента опоясывает всю землю.

От нее веяло одиночеством и могилой.

Шум ее внушал королеве невольный трепет. Стремительная здесь, вода разрезалась о барку с легким ропотом и плеском, похожим на бормотанье безумных, и неслась дальше, шурша о борта, точно шелковый шлейф траурного платья.

Королеве казалось даже, что в напряженной ночной тишине она слышит, как течет река и дальше, где ее течению дан полный простор, слышит ее дыхание, -- дыхание существа, удрученного тяжким горем, которому нет спасения.

Королева стала пристально всматриваться в воду, точно стараясь найти в ней разгадку ее тайны, и вдруг едва не вскрикнула и закрыла глаза от ужаса: ей показалось, что мимо барки, почти касаясь ее, проплыло что-то белое и длинное, похожее на труп.

Ей смутно вспомнилось то, что говорили рыбаки, то есть, что труп из Кармасана течением может вынести на Светлую, а потом сообразила, что покуда еще он не может подняться на поверхность со дна.

Но, рассеяв этот нелепый страх, она уже не могла остановить мыслей о Сереже, с которыми боролась все время, как со своими врагами. Все вокруг как будто сговорилось напоминать ей о нем, и она покорилась этим мыслям.

Сначала они были бессвязны и хаотичны. Это были скорее образы, а не мысли. Ей представилось кладбище... лицо Сережи... могильщики... камень с курьезной надписью, и опять он, с рыданием обхвативший деревянный крест.

Лодка... река... остановившиеся часы... безумные лица за решетками, и опять он, с ее письмом в руках, с сапогом, испачканным глиной. Еще какие-то клочки, по-видимому, не идущих сюда впечатлений: лицо Алексея, каким она видела его в последний раз в парке, когда он был там с Можаровой и смутился, неожиданно встретив королеву в одной из глухих аллей... Рыбак с трубкой... Старуха-мать у окна и многое другое.

Все в общем отрывочное, смутное, но полное какой-то, покуда еще неуловимой, внутренней связи.

Затем в эти картины стали вплетаться отрывки разговоров, слова, мысли, ощущения, которые вспыхивали в памяти, озаряли беспорядочные образы и открывали между ними сверхъестественную связь.

"Что же это такое?" -- задала она себе вслух вопрос, когда в уме одно за другим стали всплывать сами собою напрашивавшиеся заключения и вместе с тем жуткий страх проникал все ее существо... "Что же это такое?"

Ей совершенно ясно вспомнились его разговоры о предчувствии и смерти...

Свеже-вырываемая могила и его неожиданная вспышка на кладбище, и слезы.

Возмездие, пришло ей на память слово, которое было у нее на уме нынче днем в минуту озлобления, но от которого она тотчас же тогда отреклась.

Возмездие кому? За что? Возмездие ли это за нее, за ее оскорбленную любовь, или возмездие ей за ее преступление, за ее грех, за ее порочность и бессердечие?

Разве не была порочной ее любовь к Алексею? Разве эта любовь не довела ее до такого унижения, что она написала ему письмо, полное отвратительных слов, одно воспоминание о которых теперь оскорбляло ее, как прикосновение рук с прилипчивою болезнью? В эту минуту она сама себе казалась покрытой грехом и преступлением.

И в каждой мелочи она находила новые доказательства своего унижения, новые поводы к тому, чтобы очинить себя.

-- О, я низкая! Низкая! -- вырвалось у нее вслух. -- Так мне и надо! Так мне и надо!

Горькое чувство презрения к себе и раскаяния в своем эгоизме, как едкий дым, клубилось в груди и вызывало на глаза скудные слезы, которые оставались там, уплывали куда-то и появлялись снова, чуть-чуть смачивая веки. Она чувствовала себя одинокой в своем несчастье и всеми отверженной. У нее остался только отец, перед которым она могла бы излить свои муки; но она согласилась бы скорей умереть, чем покаяться отцу в своей низости.

И ей стало завидно Сереже, который остался таким чистым и теперь уже не чувствует ничего, что так загрязняет и мутит жизнь. Его любовь была благословением смерти, а что такое ее любовь, любовь всех, кого она знает? Это только порок, зло и отвращение.

И ей стало жаль себя, жаль за то, что ее любовь, когда-то бывшая такой же чистой, как любовь Сережи, замутилась и загрязнилась ласками, которые все считают высшею радостью любви, но которые составляют, на самом деле, ее нечистое зло. Этих ласк желал он, человек, которого она любила; он уверял ее, что эти ласки -- венец любви, и она поверила ему и погубила свою любовь.

Она взглянула на воду, и тот холод, которым вода дохнула на нее, испугал ее, как холод могилы. Да, она теперь боялась умереть, и если утром уверяла Сережу, что любит кладбище, то только потому, что сильнее сознавала на кладбище трепет и силу своей собственной жизни. Что же касается всех ее рассуждений о том, что на кладбище кажутся ничтожными все личные горести, так это только слова, в которые она сама верила единственно потому, что у нее еще не было до последнего момента таких горестей, настоящих, для которых надо созреть и возвыситься, иначе она не написала бы на кладбище своего низкого письма.

И этим письмом, кроме гордости, теперь возмущалось ее нравственное чувство, видевшее в нем доказательство глубокого падения.

Но если королева не могла любить, как прежде любил Сережа, то и так любить, как она любила, когда писала это письмо, она уже теперь не станет и не может.

Она взглянула туда, где все еще горел, хотя уже значительно слабее, костер, и, представив себе Алексея вместе с Можаровой, скорбно улыбнулась. Теперь это представление уже не возбуждало в ней ни острой ревности, ни зависти, ни ненависти к своей сопернице. Ей скорее было жаль ее и жаль Алексея, и вместе с тем то, что они считали счастьем, возбуждало в ней почти брезгливость.

Горечь ее не ослабела, но уж теперь не было и той ошеломляющей смятенности чувств, которая ломала ее, как болезнь и вырывала невольные стоны из души.

Ее покорила ночная тишина и усталость, начинавшая овладевать ею после страшного нервного подъема.

Она сняла шляпу с головы. Свежесть ночи охватила ее голову с волосами, все еще продолжавшими носить в себе влагу.

Тишина и одиночество были теперь приятны ей, и она уже не пугалась их и не искала в каждом звуке вокруг, в каждой черте суеверных ужасов и намеков на происшедшее несчастье.

Она могла бы просидеть так всю ночь, и ей не хотелось, чтобы они поскорей приехали: надо будет разговаривать, отвечать...

Она вся отдалась печальным, но тихим думам. Вдруг по воде донеслись к ней издали глухие звуки человеческих голосов и как будто плеск весел.

Она, напрягая зрение, стала всматриваться вперед, туда, откуда доносились эти звуки, но ничего не могла увидеть; взглянула на костер: он погасал.

Несомненно, они уехали.

Потом все как будто затихло, точно ожидая чего-то, и вдруг в этой тишине, уже гораздо явственнее, зазвучали два голоса: сначала мужской, затем женский.

Она сразу узнала невысокий, симпатичный: баритон Алексея. Женский голосу несомненно, принадлежал Можаровой.

Мужской голос начинал solo модный романс:

Dammi ch'ioli bi l'alito Che dal tuo labbro spira.

Затем слова сливались с мотивом, и сопрано сильно схватывало последние ноты и продолжало:

E nel bla to amplesso saro felice appien...

Река подхватывала эти стройные возбужденные голоса и несла их вдаль, как две обнявшихся, звучащих страстью души.

Чем ближе, тем пение становилось все отчетливее, но и эти дружные звуки нисколько не взволновали королевы.

"Saro feice", -- страстно повторял баритон и вдруг оборвался на не особенно высокой ноте... Послышался громкий смех, и громче всех смеялся он сам.

Голоса, перебивая друг друга, кричали "bravo" и еще что-то, чего уже совсем нельзя было разобрать. Чей-то женский голос вскрикнул: "Ай! Не качайте лодку, опрокинемся..." -- подхватил другой голос, мужской. "Видите, какая здесь быстрина!" "Ой, кто это брызнул на меня водой?.." "Давайте перегоняться..."

И снова слышались смех и шутки, вместе с плеском весел, который становился все слышнее и отчетливее.

Смущенная этим веселым шумом, река хватала голоса и звуки и несла их, подобно ветру, вдаль, как будто для того, чтобы они не успели потревожить спящих во мраке берегов.

Скоро темные силуэты лодок можно было разглядеть с берега. Они мчались наперерез течению гораздо выше того места, где сидела королева, но течение сносило их вниз. Наконец в обеих лодках можно было разглядеть силуэты фигур и даже огонек папиросы, который описывал по временам дугу, когда курящий брал изо рта папиросу или подносил ее ко рту.

Лодки стали приставать саженях в десяти от королевы, причем снова слышались преувеличенно-испуганные и веселые крики и восклицания. Кто-то из мужчин попал в воду и вызвал новый взрыв смеха. Но среди всех этих голосов королева только и разбирала голос Кашнева, немного охрипший после бравурного пения на сыром и посвежевшем воздухе.

Тогда она, с бьющимся сердцем, снова пробралась между остропахучих бочонков, мочала и канатов по мосткам, сошла на берег и пошла навстречу компании, шумной гурьбой поднимавшейся по косогору.

Впереди шел Кашнев под руку с Можаровой. В его губах красноватой точкой светилась папироса, и когда он затягивался ею, огонь папиросы освещал его усы, рот и кончик носа.

-- Ура! Извозчик есть, -- заметив экипаж и лошадь, возгласил Кашнев, но не успел он еще крикнуть его, как заметил идущую навстречу королеву.

-- Зоя Дмитриевна, -- пробормотал он, пораженный, не веря своим глазам.

-- Мне вас нужно по очень важному делу, -- с волнением выговорила она, стараясь придать своему лицу внушительную суровость.

Он пробормотал извинение, машинально оставил руку Можаровой и сделал два шага к королеве.

Можарова хихикнула, оставшись одна, и, соединившись с толпой, стала шептаться. Все были также изумлены неожиданным появлением девушки.

-- Смело! -- донеслось до Кашнева чье-то слово. Кашнев быстро обернулся назад и одним своим взглядом оборвал возбужденный шепот и смешки.

Но королеву это даже не возмутило. Она слишком была занята мыслью о том, как поосторожнее предупредить его о несчастье.

-- Я вас ждала. Поедемте со мною, -- сказала она с волнением.

-- К вашим услугам, -- ответил он.

Пошлое подозрение, что ее привела сюда ревность -- подозрение, невольно явившееся у него, как и у всех, сразу уступило место иной тревоге. Он еще раз извинился перед опешившей компанией и пошел за королевой к извозчику.

Извозчик спал; его не сразу удалось растолкать.

-- Что случилось? -- обратился Кашнев к королеве, когда они сели в экипаж, и на нее пахнуло коньяком, к которому он всегда чувствовал пристрастие.

Она не знала, как сразу ответить, и, тяжело дыша, все еще собиралась с мыслями.

Вдруг он схватил ее за руку и изменившимся голосом произнес только одно слово:

-- Сережа?!.

Она обернулась к нему и увидела ужас ожидания в его широко-открытых глазах. Ей стало его жаль. Она молчала.

-- Утонул? -- глухо договорил он, нагибаясь к ней, и заранее зная ответ.

-- Да.

Пальцы его, сжимавшие ее руку, разомкнулись и мгновенно похолодели. Он как-то вдруг весь опустился, и у него вырвался не то вздох, не то стон.

-- Когда это случилось?

-- В половине шестого.

-- Он купался?

-- Да.

-- Один?

-- Нет, с Курчаевым и Маркевичем.

-- Как же они могли допустить, чтоб он утонул?

-- Они не видели. К тому же они не умеют плавать.

-- Как не видели? Но ведь он кричал?

-- Нет... Даже пузырей не было.

-- Что же это значит?

-- Не знаю.

-- Труп вытащили?

-- Нет. Не нашли. Сейчас поехали туда спасатели.

-- Боже мой! Боже мой! Мама! Бедная мама! -- простонал он, закрывая лицо руками. -- Она с ума сойдет. Ведь он только один и был у нее! Нас она считала уже отрезанными ломтями, а он был ее ребенок. Она с ним никогда не расставалась... Бедная мама! Она не перенесет этого.

В его голосе дрожали сухие рыдания. Он был подавлен этим несчастьем и страдал ужасно.

-- Сережа мой! Бедный мой мальчик! Как это ужасно! Зачем он не поехал с нами? Зачем я сам... -- упавшим голосом добавил он и не докончил этой фразы, чувствуя, как больно она пронизала сердце.

-- Это ужасно! Это ужасно! -- вырвалось у него. -- Во всем виноват я, я один... Боже мой! Боже мой! Мама! Бедная мама!

Сухие, запекшиеся губы его вздрагивали, и он качал головой, как при невыносимой зубной боли.

-- Успокойтесь, не вы один виноваты, -- тихо возразила она, чтобы успокоить его.

-- Что ты хочешь этим сказать? -- сразу переходя с ней на "ты", поднял он в подозрительной тревоге голос, прямо глядя в ее глаза.

Но у нее не хватило духу высказать то, что за несколько минут перед тем, когда она одна сидела на барже, приходило ей в голову. Мало того, она сама опять готова была сомневаться в этом и, отведя в сторону свои глаза, прошептала:

-- Ну, да... Нельзя было допускать его без присмотра купаться.

Но уже смутное подозрение запало ему в душу.

-- Как это случилось? -- возобновил он расспросы.

-- Что?

-- Что он утонул?

Она рассказала ему все, что знала, со всеми подробностями.

-- Странно... -- нахмурясь, пробормотал он. -- Никакой борьбы... даже пузырей на поверхности... Странно...

Она ничего не сказала, но неотвязная и мучительная мысль сверлила его мозг, и вдруг, вспомнив, Бог весть почему, о письме, он еще больше нахмурился. Одновременно с этим ему вспомнилось лицо Сережи и разговоры матери и сестры о его бледности.

Он ощутил холодное нытье в суставах и не сразу обратился к ней с расспросами.

-- А каков он был перед этим? Печален или весел? Молчалив или разговорчив?

-- Молчалив, особенно вначале, -- не сомневаясь в его подозрениях, ответила она, как отвечают обвиняемые. Но зачем же он хотел мучить и себя, и ее этими расспросами? Ведь он сам был не обвинитель, а сообщник ее, если все произошло так, как можно подозревать.

-- Утром он гулял с тобою... по кладбищу?

-- Да.

-- Не намекал он ничего такого?.. -- решился Кашнев еще яснее высказать свои подозрения.

-- Ах, зачем ты все это спрашиваешь? Не все ли равно... Поздно! -- не выдержала королева, тоже переходя незаметно на "ты", хотя ни на одну минуту не чувствуя уже прежней близости с ним, даже при таком тесном соседстве.

-- Зачем? -- почти со злобой переспросил он. -- Зачем?.. Разве ты не понимаешь, зачем?

Ясно и определено ответить на этот вопрос он, однако, не мог бы и сам. Горю помочь все равно было уже нельзя.

И все же непонятное чувство удержало ее от того, чтобы рассказать ему все, что она могла рассказать: и о прогулке на кладбище, и о их беседе о смерти и предчувствии, и о его слезах, и обо всем. Может быть, она бессознательно щадила Алексея, так как подобное открытие принесло бы ему такое же страдание, как и ей самой, но он не мог уже оставить этот вопрос не разрешенным, как не может не плыть к берегу человек, упавший в воду, хотя бы на этом берегу его грозили поглотить чудовища.

Ее уклончивость только подтвердила ему его подозрения, но он не стал больше ни о чем расспрашивать ее, также, может быть, из пощады, бессознательно, однако заранее выгораживая ее и во всем обвиняя себя.

-- Мама еще ничего не знает? -- неожиданно перешел он к другому вопросу.

-- Вероятно, еще нет.

-- А где же Оля?

-- Там.

-- Мы куда же сейчас едем?

-- На спасательную станцию, узнать, нашли ли труп.

-- О, его необходимо найти, иначе мама сойдет с ума! Ах какое горе! Какое горе! -- снова вырвалось у него, и он опять в изнеможении закачал головой.