Было часов около одиннадцати ночи, когда они приехали на спасательную станцию.

Там уже все спали, но их встретил Маркевич, усталый и измученный.

-- Нет, не нашли, -- возвестил он мрачно. -- Положим, спасатели приехали туда, довольно поздно, но все же искали, кажется, добросовестно.

-- Надо найти, во что бы то ни стало! -- выкрикнул Кашнев. -- И я найду его завтра!

-- А, может быть, и в самом деле снесло?.. -- нерешительно возразил Маркевич.

-- Я найду его! -- упорно повторил Кашнев. -- Иначе мать сойдет с ума.

-- А Ольга? -- спросила королева Маркевича, вспомнив, что Ольга оставалась с ним там.

-- Мы уговорили ее уехать оттуда. Едва-едва удалось... будто окаменела. Не хочет ехать, пока не найдут труп, и конец: точно боялась, что кто-нибудь найдет его и утащит. Мы уж воздействовали таким образом, что она, дескать, дома нужнее для матери.

-- Одна она поехала домой? -- встревоженно спросил Кашнев.

-- Нет с Курчаевым.

-- Значит, мать все знает! Что с ней теперь?! Я должен ехать домой.

-- Не могу ли я быть чем-нибудь вам полезен? -- спросил его студент.

-- Нет, благодарю вас, -- поблагодарил Кашнев. -- Вы, вероятно, и без того устали, а у нас я, наверное, найду Курчаева.

-- Да и вы тоже. Вам сегодня особенно много пришлось пережить, -- с заметным оттенком заботы и нежного внимания, мягко, обратился он к королеве, задержав ее руку в своей руке, точно безмолвно прося у нее извинения за что-то.

-- Хотите, я довезу вас домой. Ведь это по пути?

-- Нет, благодарю вас, поезжайте. Мы доедем вместе с Александром Леопольдовичем. Вот, кстати, и другой извозчик, -- ответила она, устало направляясь к своему, успевшему снова задремать, вознице.

-- Ну, до свиданья. Благодарю вас, -- раздалось из мрака.

Он крикнул извозчика, и, успев прежде их сесть в экипаж, приказал ему ехать как можно скорее домой.

По заплаканному и испуганному лицу горничной он понял, что дома уже все известно, и бросился в комнату матери.

Дверь туда была затворена, и за дверью было тихо, точно комната опустела.

Алексей остановился перед дверью. Сердце его сжималось с такой мучительной болью, что ему самому хотелось упасть и сжаться в комок: его испугала и поразила эта тишина.

Но, может быть, мать была в другой комнате?

Он постучал и услышал голос матери:

-- Войди.

"Не знает!" -- решил он про себя и отворил дверь.

Первое впечатление могло только подтвердить эту мысль: мать его сидела в кресле, сестра -- на кровати, а у стола -- Курчаев, все в таком положении, как это бывает в час отъезда, когда по обычаю и отъезжающие, и провожающие их на одну минуту присаживаются на чем попало.

Но это впечатление тотчас же разрушилось, когда он взглянул пристальнее на мать; она грузно сидела в кожаном кресле со свесившеюся на грудь головою, с руками, как деревяшки, упавшими по обе стороны кресла.

Глаза ее были неподвижны и окаменелы. Нижняя челюсть дрожала, чего прежде никогда не замечалось в ее лице, и углы губ страдальчески-некрасиво опустились книзу.

Лицо Ольги и даже поза ее поразительно напоминали в эту минуту мать. Курчаев сидел, положив свои огромные руки на колени, ладонями вверх и с сосредоточенным видом кусал нижнюю губу, отчего мускулы левого глаза его шевелились и от него расходились морщины.

В комнате, кроме лампы, горела лампадка перед образом Николая Чудотворца. Не поднимая головы, старуха повела помутневшими глазами на сына и, видя по лицу его, что он все знает, спросила глухо:

-- Не нашли?

-- Нет, не нашли, -- растерянно ответил он. -- Я, как станет рассветать, сам поеду и даю тебе слово, мама, что найду его.

-- Найди, Алеша. То -- дело Божье. Бог дал, Бог и взял, -- со страшным спокойствием и покорностью выговорила старуха. -- На то Его святая воля. Он взял, Он и найти тебе поможет. Ведь надо же старухе-матери дать проститься-то с сыном!

Последняя фраза вырвалась у нее каким-то глухим стоном. Нижняя челюсть задрожала еще сильнее, но, подавив подымавшийся в ее душе отчаянный протест против чьей-то неумолимой воли, отнявшей у нее сына, она с тем же глухим спокойствием прибавила:

-- Да и похоронить-то надо бы по православному... хоть и утопленник он.

-- Хорошо, мама... я найду. Даю тебе слово, я найду, -- повторял Алексей.

-- Ну, слова не давай, а лучше Бога попроси; чтобы Он помог тебе в этом. А то не переживу я, коли не увижу его.

Но, вероятно, мать плохо надеялась на религиозность сына.

-- Я и сама помолюсь об этом Николаю Чудотворцу. Тот услышит материнскую мольбу, -- мрачно взглянув в передний угол, произнесла она. -- Ну, а теперь идите с Богом. Время-то уж позднее... Долго ли до рассвета-то?

Алексей взглянул на часы.

-- Теперь половина первого. Часа два еще. Я, пожалуй, поеду сейчас, чтобы к рассвету быть там.

-- Нет, ты лучше бы отдохнул эти два часа-то. Все равно ночью не станешь искать.

-- Какой уж тут отдых!

-- Ну, как хочешь, Бог с тобою. А ты, -- обратилась она к дочери, -- беспременно иди и усни.

-- Нет, мама, позволь мне остаться с тобою.

-- Помолиться хочешь с матерью? Ну, что ж, оставайся, помолимся вместе.

Алексей поцеловался с матерью. Курчаев поклонился ей, готовясь уходить. Она с усилием протянула ему руку.

-- Прощай, родной.

-- Зайдемте на минутку ко мне, -- обратился к Курчаеву Кашнев, когда они вышли из комнаты старухи.

-- Может быть, и мне поехать с вами? -- предложил Курчаев Кашневу, думая предупредить просьбу того.

-- Нет, я не о том хотел просить вас. Вы, прежде всего, точно обозначьте мне место, где утонул Сережа.

Курчаев стал было рассказывать, но, оказывается, Кашнев хорошо знал это место сам.

-- Теперь... как это произошло? Со всеми подробностями...

Курчаев рассказал и это, причем даже наглядно показал, как Сережа пятился в воду от берега.

-- Ну, а потом?..

-- Потом черт меня дернул заняться у воды своей особой! -- сокрушался он. -- Взглянул, а его уж нет.

-- И пузырей даже не было на этом месте?

-- Ничего. Словно в воду канул... Ну, то есть, я хотел сказать, словно его и не было совсем, -- поправился он. -- Верно, как шел, да оступился в яр, так со страху лишился чувств, а, может быть, сразу захлебнулся.

Алексей простонал, заломил руки над головою и хрустнул пальцами. Затем он зашагал из угла в угол, продолжая расспрашивать Курчаева о том, в каком настроении был его брат, когда они ехали на лодке и приготовлялись купаться.

Тот с некоторым недоумением отвечал на эти расспросы.

-- Так, так... Спасибо вам, -- поблагодарил его Кашнев. -- Сейчас я поеду туда и уверен, что найду его труп. Вероятно, его искали только на этом месте и вниз по течению, и никому не пришло в голову, что там течение отбивается от двух берегов и заворачивает назад.

-- Так я, если угодно...

-- Нет, нет, спасибо. Зачем вам беспокоиться.

Курчаев и сам знал, что никакой существенной пользы он принести не может, а усталость давала себя знать: он чувствовал себя совершенно разбитым, и ему хотелось поскорее лечь в постель и забыться.

По уходе его Кашнев тотчас же схватился за письмо Зои Дмитриевны. Оно так и лежало, вложенным в конверт, оборванный сбоку.

Оставив в покое письмо, он подошел к столу и стал тщательно разглядывать конверт около самой лампы. Конверт был крепко заклеен, и притом на нем были заметны ниже краев свежие следы гуммиарабика.

У Кашнева опустились руки.

Он поднялся наверх в комнату Сережи, зажег там свечу и прежде всего, как новое подтверждение своего открытия, увидел на столе гуммиарабик, но того, что он надеялся найти, то есть, какой-нибудь записки Сережи или дневника, он не нашел, хотя тщательно осмотрел все ящики стола и даже пошарил в карманах его платья.

Кашневу тяжело было оставаться в комнате Сережи, такой всегда чистой и прибранной, точно это была спальня девушки. Живая душа отлетела отсюда, и два окна ее, в которые глядела ночь, казались мертвыми, холодными глазами.

Кашнев поспешил сойти к себе, лег вниз лицом на свою кушетку и долго так лежал неподвижно, закрыв лицо руками. Но в эту минуту у него как будто не было ни души, ни чувств, а было какое-то нытье во всем теле и такая тяжесть, точно он был налит свинцом.

Постепенно, однако, эта тяжесть уходила куда-то вместе с нытьем, испарялась, и вместо этого душа обливалась слезами, которые наконец хлынули у него из глаз, сопровождаемые сильными и глубокими рыданиями.

Он рыдал долго, не поднимаясь и не отирая лица, мокрого от слез. Слезы его лились на руки и по щекам, смачивали усы и бороду и попадали в рот.

Он не только не хотел остановить их, а наоборот, давал им полную волю, и ему были приятны они и даже та дрожь, которую вызывали в его теле рыдания.

Когда же он выплакался, мысли и душа его как будто прозрели, но он еще лежал совершенно неподвижно, точно боялся, что когда встанет, опять почувствует ту же тяжесть и то же нытье в теле. Его заставила подняться мысль, что пора ехать. Он медленно приподнял голову и сел на диван.

Свет лампы ударил в его заплаканные глаза и заставил их сощуриться.

Затем он снова открыл их, и весь его кабинет и все вещи как будто предстали ему в новом свете.

Он намочил полотенце холодной водой и вытер себе лицо: это его освежило; он ощущал некоторое облегчение, хотя все тело его было точно в легкой лихорадке. Самая смерть Сережи ему не представлялась уже теперь столь мрачной, как за час перед тем. В его душе еще жили следы этой великой веры, которая помогает с необычайною покорностью переносить самые ужасные удары судьбы и самую мучительную и душевную, и телесную пытку, которая помогла его матери вынести свое безмерное горе.

"Божья воля!" Да, тут действительно была Божья воля, и Кашнев ощущал ее на себе. Еще он не сознавал ясно, что она принесла ему, но он уже чувствовал ее могущество. Эта воля со смертью Сережи должна была научить его чему-то такому, чего не могли внушить ни жизнь, ни книги, ни даже религия, от которой он, впрочем, давно уже отстал, хотя и был воспитан в религиозной купеческой семье.

Перед ним, правда, еще туманно и смутно, уже открывались новые горизонты, и новые голоса, правдивые и смелые, заговаривали с сердцем. Может быть, всему этому скоро суждено исчезнуть, но бесследно исчезнуть оно не могло. По крайней мере он знал, что сделает теперь же... завтра... послезавтра...

С отвращением вспомнилась нынешняя поездка и Можарова.

"Ах, если бы этого не было. Как я мог! -- прошептал, он про себя. -- Как я мог..."

В его воображении промелькнула королева, но он уже не старался отогнать от себя ее образ, как в последние дни, когда чистота ее, несмотря на близость их отношений, начала смущать и пугать его до того, что ему становилось неловко в ее присутствии, и он стал избегать ее, находя гораздо больше удовольствия в обществе Можаровой и подобных ей, как пьяница избегает и боится общества трезвых людей.

Он взглянул на часы: было два часа.

Проходя мимо комнаты матери, он заметил, что дверь немного открыта, и ему захотелось поцеловать и мать, и сестру.

Он тихо приотворил дверь и увидел обеих перед иконами.

Горела только одна лампада перед образом, переливаясь по тисненой серебряной ризе. Когда дверь отворилась свет лампады метнулся, как испуганный, но, точно видя, что пришел свой человек, снова успокоился и стал сиять слегка колеблющимся пламенем.

Мать и дочь были так заняты молитвой, что даже не обернулись к нему.

Он видел их спины и головы, то поднимающиеся, то опускающиеся вниз, и слышал шепот матери, глубокими вздохами вырывающийся у нее из груди. В этом шепоте чаще всего слышалось слово "Господь", повторяемое протяжно и с мучительными придыханиями, и в то время, как она повторяла это слово, рука ее двумя длинными сухими пальцами так крепко прижималась ко лбу, что третий, большой палец отставал. После этого она касалась лбом пола, долго не поднимала головы и будто замирала, а потом с трудом выпрямлялась снова и долго внушительно читала молитву со страстною настойчивостью и верою.

Сестра молилась как будто без слов, тихо и неуверенно совершая крестное знамение. Но та же сила молитвы светилась у нее в лице, когда она смотрела на икону широко открытыми глазами, в которых двумя огненными точками отражалось пламя лампадки. И потускневшая икона Николая Чудотворца казалось оживала при этой молитве. После этого голова молящейся в изнеможении откидывалась назад, глаза закрывались, и с теми же закрытыми глазами она касалась затем пола челом.

Кашнева также охватила эта трогательная атмосфера молитвенного настроения. Ему также захотелось молиться, и он опустился на колени позади молившихся рядом женщин.

Первые молитвенные слова, пришедшие ему в голову, были: "Боже, милостив буди ми, грешному".

Он произнес их с давно незнакомою искренностью и затем стал повторять их все с большею и большею страстностью; когда же поднялся на ноги, сестра обернулась к нему, а за нею обернулась и мать.

Молитва сына, видимо, растрогала ее, хотя лицо ее продолжало выражать то же окаменелое горе, и нижняя челюсть дрожала по-прежнему.

-- Спасибо тебе за это, -- проговорила мать, когда Алексей подошел к ней и помог встать на ноги. -- Спасибо.

Она поцеловала его в лоб и перекрестила. Он поднес ее сухую, пахнувшую деревянным маслом, старчески-жилистую руку к своим губам и прильнул к ней долгим поцелуем, потом быстро выпрямился и, поцеловав сестру, сказал:

-- Ну, теперь я еду туда.

-- С Богом. Помоги тебе святые угодники, -- напутствовала его старуха.

И, умиленный всей этой картиной и настроением, с такой силой охватившим его, он вышел на воздух.

Ночь встретила его свежим дыханием и блеском звезд, которые перед рассветом горели особенно ярко и торжественно, точно неисчислимый лампады, пламя которых, казалось, тоже колебалось и вздрагивало.

Город спал, и только где-то вдали усталой дробью трещала колотушка. Ни огней, ни стука экипажей. Даже уличные керосиновые фонари начинали уже погасать, не дождавшись рассвета.

Кашнев крикнул извозчика. Крик его как-то дико отозвался в сонном воздухе. Вторично ему кричать не хотелось, да это было и бесполезно. Несколько извозчиков спали теперь во всем городе только около клуба, а другие все предпочитали почивать дома, так как город был хотя и губернский, но очень патриархальный. Кроме того, большинство обывателей держало своих лошадей.

Он пешком дошел до спасательной станции и приказал разбудить дежурного. Но тот был так недоволен тем, что его потревожили во время самого сладкого предутреннего сна, что наотрез отказался ехать или снарядить кого-нибудь из матросов. Кроме того, вчера, по случаю неожиданного щедрого заработка, спасатели здорово выпили.

-- Это дело не наше. Вот если бы на Светлой утопление, тогда дело двенадцатого рода, потому как Светлая в губернии, а Кармасан -- это уезд. Нам, пожалуй, еще от уездной полиции нагореть может, что не в свое дело суемся.

-- Но ведь вы ездили же?

-- Мало ли что ездили... сгоряча. Приехала барышня. Поезжайте, да доезжайте, ну, мы и поехали.

-- Но ведь я за это заплачу.

-- Покорнейше благодарим... все едино. Да и что ж даром деньги-то от вас брать. Ведь искали, не нашли, значит, снесло его вниз. Вот через три дня вынырнет, где ни на есть.

Он последние слова договорил с такой немилосердной зевотой и так сонно, что Кашнев махнул на него рукой и приказал, по крайней мере, дать лодку.

Тот, хоть и не особенно охотно, продолжая все так же зевать и крестить во время зевоты рот, чтобы не влетел черт, захватив весла, сошел к берегу и стал отвязывать для Кашнева лодку.

-- Вот вам однопарная, легкая, -- рекомендовал он, бросая в лодку весла. -- Там и веревка есть. Может, пригодится.

-- Ай, батюшки! -- неожиданно раздалось оттуда, и чья-то фигура быстро вскочила на ноги.

-- С нами крестная сила! -- испугался спасатель. -- Кто это?

-- Я, дяденька, -- отозвался хриплый спросонья голос мальчишки лет четырнадцати.

-- Да кто ты-то?

-- Митька, который вчера вам все за водкой бегал.

-- А-а... Леший тебя побери, напугал! Ты что же это в лодке расположился, заместо того, чтобы дома спать?

-- Да у меня никакого и дома-то нет. Я сирота.

-- Ну, сирота, что отворяет ворота... Хочешь с барином на Кармасан за утопленником ехать? На водку получишь!

-- Хочу. Я в лучшем виде вас на Кармасан доставлю.

Кашнев подумал и решил взять с собою мальчишку. Если он и не принесет пользы, то все же живой человек.

-- Ладно. Едем. Только набери штук десять камней, вот таких, -- указал он на валявшиеся на берегу камни. -- На всякий случай.

Мальчишка набрал камней в лодку и хотел сесть на весла, но Кашнев взялся за весла сам.

-- А что же я-то барином буду сидеть? -- иронически спросил мальчишка.

Кашнев, вместо ответа, погрузил весла в воду и, сразу почувствовав в мускулах и в груди силу, выдал лодку вперед.

Тут ее подхватила река и наискось понесла вниз, точно стараясь предупредить каждое новое усилие гребца.

Но весла почти без шума и плеска впивались в воду и сверлили реку пенящимися раковинами. Кашневу хотелось физической работы, и он, захватывая грудью полные легкие влажного и чистого воздуха, греб с такою силою, что весла гнулись, и лодка как будто пыталась сделать прыжок по воде.

Вода шумела и журчала, возмущенная тем, что так дерзко нарушают ее покой, но уступала и смирялась, сглаживая позади резкие и грубые морщины.

От этого воздуха и от этой работы, отвлекавшей его от печальных и угнетающих мыслей, он как будто опьянел и не переставал работать, хотя ему хотелось сбросить с головы фуражку, под которой вспотели волосы, а губы начинали сохнуть от жажды.

-- Ну, и летим. Чисто локомотив, -- воскликнул Митька. -- Ветер даже навстречу... Хорошо бы теперь папиросочку, -- помолчав, совершенно неожиданно прибавил он.

Кашнев опустил весла, и лодка понеслась по течению сама.

Темная широкая река, со вздрагивавшими кое-где отражениями звезд, сильно и гордо шла в своих безмолвных берегах, смутно выступавших из предрассветного мрака. Кое-где на том и другом берегу слабо маячили огни. Кашнев снял фуражку и отер пот со лба, затем слегка склонился с борта и опустил руки в воду, чтобы напиться горстями.

Вода показалась ему страшно холодной, и это ощущение заставило Кашнева вздрогнуть всем телом. Там, на дне реки, в такой же холодной и темной воде лежал его брат.

Он глотнул воду, но она показалась ему противной, и он не стал пить ее дальше, а чтобы уничтожить этот неприятный вкус во рту, закурил папиросу, давши папиросу также и мальчишке.

Им вдруг овладела усталость, и он передал ему весла, а сам сел на его место.

Ночь, стойко боровшаяся с рассветом, дышавшим с востока золотистым пламенем, дрогнула и стала уступать. И небо, и воздух, и вода -- все сразу заметно побледнело, и звезды сверкали уже не с прежнею яркостью.

Стало прохладнее, и река задымилась легким туманом у берегов.

А когда лодка подошла к Кармасану, воздух уже был серым, предметы бледно и призрачно рисовались в нем, алели небо и вода, и звезды стояли в вышине, уже не отражаясь в речном зеркале.

С берегов пахло росистыми травами и землей. Черные безобразные коряги выступали из воды, точно речные чудовища, и рыбы начинали плескаться то там, то здесь, оставляя на поверхности легкие расходящиеся круги.

-- Вам кто утопленник-то приходится? -- спросил Митька.

Кашнев, как во сне, взглянул на него и только теперь разглядел его лицо, старообразное и бледное, с оловянными косыми глазами, с плутоватым выражением, лицо мальчишки, родившегося в нищете и пороке и рано окунувшегося в мерзость жизни.

-- Брат.

-- Так... Мать есть?

-- Есть.

-- А у меня вот никого нет, кроме марухи.

-- Какой марухи?

-- Какой марухи? -- рассмеялся нагло мальчишка наивности Кашнева. -- Любовница, значит.

-- А у тебя есть любовница?

-- А то как же. Да еще какая! -- хвастнул он. -- Иной раз в шляпке ходит. Тальма у ней была, да мы ее пропили.

-- Кто же она такая, твоя маруха?..

-- Кто? -- Он с удивлением посмотрел своими косыми глазами в лицо Кашнева и, опять нагло рассмеявшись, ответил: -- Знамо, кто!

-- А сколько ей лет?

-- Кто ее знает... Чай, она не лошадь, но зубам не угадаешь. Лет тридцать, чай, будет.

-- Вот как! А где же живет твоя маруха?

Мальчишка подозрительно взглянул в лицо Кашнева, но потом ответил:

-- Знамо где, в ночлежном. У нас там целый угол. Не хуже других живем... Не смотрите, что я так одет. Это я на биллиарде проигрался, да сменку взял, а то я чисто одеваюсь. Да она меня завтра же оденет. Только бы гость хороший попался.

-- А за что же она тебя одевает?

-- За любовь. Чай, я не даром ее люблю!

"Тоже любовь", -- с отвращением подумал Кашнев, пораженный этим тупым и грязным цинизмом.

-- А сколько тебе лет?

-- Четырнадцать.

"Он и Сережа!" -- сравнял Кашнев, и после этого сравнения ему стало жаль мальчишку. Виноват ли тот, что его не научили ничему хорошему? Там, где он живет, такое поведение никого не коробит, никому не кажется мерзким и противоестественным, точно так же как в обществе, в котором жил Кашнев, не считались мерзкими и противоестественными поступки, которые, в сущности, были также почти грязны и достойны осуждения.

Рассвет все сильнее и сильнее овладевал небом, в котором сквозь розовые тона пробивался серебристо-матовый свет. Из звезд только одна крупная звезда светилась хрустальным блеском, но и этот блеск начинал таять и бледнеть, уступая другому свету. Вода точно впитывала в себя этот новый серебристо-розовый свет, пронизывавший и легкий туман, курившийся по реке, и зелень деревьев, освеженных росистою влагою.

По мере приближения к месту катастрофы Кашневым стало овладевать напряженно-жуткое настроение. Вот и песчаная коса, и обрыв против нее, под которым еще темны отражения сухого огромного дуба, предводителя лесного полчища, в то время как возле песка вода струится розовая и нежная...

На песке видны были следы лодок и ног, а неподалеку от воды чернели остатки костра, обгорелый бурелом и палки для котелка.

Лодка, шурша о песок, въехала носом на берег, и Кашнев выпрыгнул из нее.

За ним выпрыгнул и мальчишка.

Кашнев осмотрелся и остановил свой взгляд на том месте, где больше всего виднелось следов.

По описанию Курчаева, тут и было то место, откуда пошел в воду Сережа.

Он посмотрел на реку, точно стараясь проникнуть в нее взглядом, и вспомнил слова матери: "вода злая".

Она, действительно, показалась ему злой, бездушной и коварной, хотя и старалась прикрыть свою злобу вкрадчивым шепотом, нежностью и тишиною. Кашнев стоял, прислушиваясь к шороху и лепету воды между ветвями склоненной к ней ивы. Огромная щука метнулась в омуте, и он видел ее несколько мгновений почти на поверхности реки. Затем она метнулась снова и, оставив по себе разбегающийся след, исчезла в глубине.

"Тут и лежит Сережа", -- думал Кашнев, и эти слова обдавали его холодом.

Он стал медленно раздеваться. Мальчишка с любопытством глядел на эту процедуру.

Раздевшись, Кашнев слегка съежился от утреннего холода и от охватившей его жуткости и ступил в воду так же точно, как, по рассказу Курчаева, делал это Сережа, то есть, лицом к берегу.

Затем он также пошел дальше, с дрожью ощущая, как вода обнимает его все выше и выше... Вот уже он по грудь в ней... Еще одно движение, и он сразу скрылся с головой.

Первое инстинктивное стремление было вынырнуть на поверхность, но он переборол себя. Ведь этого-то он и желал, и, не делая ни одного движения, удерживая замиравшее дыхание в груди, он отдал себя на волю воды. Он чувствовал, что сейчас найдет тело Сережи и вынесет его на своих руках со дна.

Широко открытыми глазами глядел он на дно сквозь застилавшую ему глаза воду, которая казалась зеленовато-мутной и непроницаемой, как стекло.

Вдруг правая нога его натолкнулась на что-то скользкое и упругое, и не успел он еще, как следует, сообразить, что это такое, как в один миг очутился на поверхности с искаженным от ужаса и помертвевшим лицом.

Не было никакого сомнения, что он натолкнулся на Сережу, и прикосновение к его телу ощущалось в ноге, как что-то прилипшее к ней и навсегда оставившее свой неизгладимый след. Не помня себя, он сделал два-три отчаянных усилия и очутился на берегу.

Мальчишка, вытаращив глаза, глядел на него, догадываясь о том, что Кашнев испугался утопленника.

Кашневу стало стыдно за свое малодушие, но он долго не мог прийти в себя.

-- Нашли? -- спросил мальчишка.

-- Нашел, -- ответил Кашнев и, дрожа мелкой дрожью и тяжело дыша, стал одеваться.

Мальчишка ничего не понимал.

-- Навязывай на веревку камни, на аршин один от другого.

Мальчишка молча стал, исполнять его приказание, и, когда Кашнев оделся, почти все камни были ловко привязаны к ней. Тогда Кашнев сел в лодку и, приказав ему крепко держать за конец веревки, отъехал на лодке с другим концом к противоположному берегу, немного повыше того места, где он, приблизительно, наткнулся на тело брата.

Там он опустил веревку с камнями на дно. Лодка пошла по течению, веревка в его руках натянулась, и камни медленно поволоклись по дну.

Вдруг, он почувствовал, что веревка задела за что-то. Лодка на мгновение остановилась, а потом тихо двинулась вперед снова. На веревке к тяжести камней прибавилась еще какая-то новая тяжесть. Это могло быть или старое дерево, намокшее до того, что уже не может подняться со дна, или это труп.

Он, побледнев, привязал веревку к доске сидения и стал грести к берегу, вниз от того места, где стоял мальчишка, все с теми же вытаращенными глазами и разинутым ртом, крепко держась за веревку.

Когда лодка пристала к песку, Кашнев выскочил из нее и стал тихо тянуть веревку, приказав тоже самое делать своему помощнику.

Теперь уже не было никакого сомнения, что они тянули утопленника, и действительно скоро под водою блеснуло что-то белое... яснее... ближе...

И около берега закачался, лицом вниз, чистый и нежный труп юноши, со слегка подогнутыми коленками, опущенной на грудь головой и стиснутыми ладонь в ладонь руками.

Веревка задела его под мышки, и он продолжал слегка покачиваться на воде, головой к земле, как будто кланяясь ей и приветствуя ее молчаливыми и страшными кивками.

Лицо его, его лоб, закрытый прядями спустившихся волос, касались песка в воде, и вода тихо колыхалась под ним, точно лелея и баюкая свою жертву.

Кашнев, пораженный, не сводил с него глаз, точно ожидая, что вот-вот утопленник поднимет голову, и он увидит взгляд Сережи, его лицо, таким, как он видел его в последний раз вчера.

Чувство жуткости и вместе с тем невыразимого сожаления сковало его, и он все глядел и глядел, как тихо колышется и кланяется земле этот дорогой ему труп.

Мальчишка сначала смотрел на труп издали, а потом с жутким любопытством подошел к нему и громко сказал:

-- Ишь ты, ведь какой белый да нежный, точно девушка.

Этот голос вывел Кашнева из оцепенения.

Он закрыл лицо руками, тяжело перевел дыхание и произнес:

-- Ну, надо наломать ивовых ветвей и наложить их в лодку.

-- Жалко, -- пробормотал мальчишка и, с лениво шевелившейся в его голове мыслью прибавил: -- тяжело, чай, матери-то будет.

Он сам не знал матери, но слышал, что никто так не жалеет и не любит во всем мире, как мать.

По его испитому, с выдавшимися скулами и острым носом лицу, промелькнула трогательная тень, и затем он, вздохнув, пошел ломать ветки зеленых и еще росистых ив и начал устилать ими грязное дно лодки.

Когда все дно было покрыто толстым слоем этих ветвей, Кашнев обратился к мальчишке с просьбою помочь ему положить труп в лодку.

Но тот с испугом наотрез отказался от этого.

-- Хоть убейте, не могу!

-- Полно вздор говорить! -- строго прикрикнул на него Кашнев. -- Иди сейчас же.

-- Ни за какие коврижки!

-- Да почему же?

-- Примета такая есть, что ежели до утопленника коснешься, бабы любить не будут. И потом... боюсь!

-- Какое идиотство! -- рассердился Кашнев. -- Иди, когда я тебе приказываю.

-- Не могу. Убей Бог мою душу, не могу! -- бормотал мальчишка, пятясь от Кашнева и косясь на труп.

-- Но я ведь заплачу тебе... Вот, на! -- швырнул он ему рублевую бумажку.

Мальчишка проворно подхватил ее, но отошел еще дальше.

Видя, что уговоры и деньги не помогают, Кашнев вздумал пригрозить ему:

-- Иди, говорят тебе, а то я заставлю тебя сделать это!

И он шагнул к нему, но тогда мальчишка шмыгнул в кусты. Слышно было, как трещали под его ногами сучки и шелестели кусты, сквозь которые он пробирался все дальше и дальше.

Наконец все затихло, и Кашнев остался на песке один с утопленником, которого ему надо было положить в лодку.

Он постоял с минуту в нерешительности, потом посмотрел на тело и пожал плечами, удивившись тому, что так настаивал, чтобы Митька помог положить тело в лодку. Это было не трудно сделать и самому.

Он приблизился к трупу, но долго почему-то не мог заставить себя коснуться утопленника руками. Наконец, надо же было приступить.

Сердце его мучительно сжималось, когда он наклонился к нему и коснулся его плеч.

Упругое нежное тело было холодно, и этот холод сразу охватил Кашнева.

Он потянул за плечи тело из воды, чтобы удобнее было поднять его. Вода струилась у утопленника с волос и мочила платье и ботинки Кашнева.

Когда почти весь труп был на песке, Кашнев заметил на правом боку у него довольно сильную свежую ссадину. Может быть, это вчера задели его багром, а, может быть, оцарапал нынче один из камней.

Бережно положив под утопленника руки, Кашнев поднял его. Тело показалось ему страшно тяжелым. Он слегка прижал его к себе и тихо положил в лодку, на мягкую постель из зеленых ивовых ветвей.

Но положил он его не вниз лицом, а вверх, стараясь не заглянуть ему в лицо, которое странно тянуло к себе взгляд. Кашнев поспешил отвернуться и пошел опять ломать ивовые ветки, чтобы прикрыть ими утопленника.

Он наломал их целую охапку и понес к лодке, вдыхая их сырой и мягкий аромат. Но когда он наклонился, чтобы закрыть ими труп, не выдержал и взглянул на него, точно желая убедиться, что это именно Сережа, а не кто другой.

Да, это был он. На слегка ощеренных губах застыла пена, и в широко открытых стеклянных глазах замер какой-то глубокий вопрос.

Кашнев невольно закрыл свои глаза и покрыл тело ивовою зеленью. Голова закружилась, дрожали ноги; он едва не упал в обморок, но, и переборов эту слабость, долго не мог принудить себя сесть в лодку.