С этого дня у обоих моряков появилась новая забота, в которую старый механик постепенно втравил своего друга настолько, что они перестали даже роптать и осуждать модников, а беседовали о могильном сооружении столь же обстоятельно, как беседовали когда-то при оборудовании капитанского домика.

Место было выбрано завидное, довольно далеко от церкви, чтобы не очень докучали похоронной нищенской суетой и шумом, в очень уютном и живописном местечке, где было много зелени, и лежали все весьма приличные покойники. Быль даже один генерал, на памятнике которого, под урной, красовалась надпись в стихах:

Он умер в чине генерала

Восьмидесяти четырех лет.

Со всеми смерть его сравняла

И чин и ордена попрала,

Остался лишь один шкелет.

Затем было сделано некоторое отступление и нравоучительно, хотя и не совсем ясно, добавлено:

Ты, проходящий, сие зри:

Урок при жизни в сем бери.

Федор Кузьмич заучил эту эпитафию наизусть, и его томило желание иметь над воротами своего посмертного жилища нечто подобное.

Любопытно было знать, собственноручно заготовил себе покойник эти стихи при жизни, или написал их по заказу мастер этого дела.

Федор Кузьмич пытался сначала сам сочинить нечто в этом роде, но, даже при наличности образца для подражания, сочинение ему плохо удавалось. Кажется, скорее бы он изобрел перпетуум-мобиле, чем такую штуку.

Выходило нечто очень нескладное и даже несуразное, и, как он ни бился, не мог двинуться дальше следующих строк:

Он умер в звании механика,

Да не какого-нибудь, а старшего.

Тут вырастало препятствие в определении лет. Положим, эту строку можно было заполнить по смерти, но дальше, хоть у него и была медаль, которую он торжественно называл орденом, поминать о ней было как-то неловко, а главное, никак не удавалось ее уложить в рифмованную строку. Вообще, сколько он ни приискивал рифмы к словам "механика" и "старшего", положительно ничего достойного подыскать не мог. В голову лезли такие слова, от которых приходилось, попросту говоря, отплевываться:

Так единственная рифма на "механика" навязывалась "голоштанника", а на "старшего" и того не находилось.

Окончательно отчаявшись на этот счет, он поделился своим затруднением с капитаном, и тот посоветовал ему обратиться к какому-нибудь поэту, хотя бы из тех, что писали в местных газетах.

-- Вы ему только внушите, в каком роде, дайте материал, так сказал, а уж он обработает.

-- Верно, -- согласился Федор Кузьмич. -- Я Александр Игнатьич, думаю, и генерал не сам сочинил.

-- Наверно, не сам.

-- И то надо сказать, всякому свое. Конечно, ежели бы я еще понатужился, может быть, и подобрал бы рифму, -- добавил механик, не желая терять своего достоинства. -- Ну, а специалист все же лучше отделает. Как говорит пословица: "И всякий спляшет, да не так, как скоморох".

Эта пословица как будто несколько не отвечала своим характером надгробной эпитафии, но Федор Кузьмич примирился с тем, что закажет стихи мастеру своего дела, чего бы это ни стоило.

Впрочем, это было не к спеху. Сначала надо возвести самое здание, поставить то, на чем будут красоваться эти стихи, и Федор Кузьмич с капитаном усердно занялись этим важным делом.

Самое трудное было разработать план. Механик, как и капитан при постройке своего монрепо, норовил создать нечто такое, чтобы при одном взгляде на это сооружение, ясно было, кто в нем обитает.

Однако капитану, если бы его супруга позволила осуществить затею вполне, все же легче было это сделать, чем механику. Дом в виде парохода -- дело возможное, и еще возможнее внутреннее соответствующее убранство. Другое -- склеп, долженствующий напоминать машинное отделение. Все эти донки, шатуны, золотники, конденсаторы и прочие штуки никоим образом нельзя было привести в соответствие с жилищем смерти. Единственно, чем доступно было намекнуть на это, так лишь трапом, ведущим вниз, дверцей, решеткой и плитами, устилающими пол.

Пришлось примириться с неизбежностью. Механик несколько утешился тем, что у него, как и у капитана, внутреннее убранство до некоторой степени восполняло неодолимые внешние недочеты. Вдобавок на стенах можно поразвесить снимки с машинного отделения парохода, даже чертежи, фотографии давно умерших близких и знакомых, в рамках из раковин, и всякие сувениры, оставшиеся после сорокалетних странствий по далеким морям и океанам, в виде засушенных рыб и прочих редкостей тропических стран: раковин, кораллов.

Он сам ревностно следил за постройкой, ни один камень не был положен без его ведома и даже без совета капитана. Сама по себе смета была весьма солидная, но ее приходилось далеко превзойти, в виду того, что во время постройки приходило в голову то одно дополнение, то другое. Нечего говорить, что материал брался самого лучшего качества и при том самый прочный, так что Федор Кузьмич при таких обстоятельствах мог почти рассчитывать на бессмертие.

От вдовы, разумеется, все это творилось в величайшей тайне. Федор Кузьмич чувствовал себя даже не совсем ловко, когда та, не подозревая подобного коварства со стороны своего жильца и надеясь, рано или поздно, помимо того, что она получала по условию, сторицей быть вознагражденной за свои труды и заботы, продолжала расточать усиленное внимание и растирать ревматические ноги и поясницу своего жильца целебными и, как она уверяла, ей одной известными мазями.

В такие периоды штиля Федору Кузьмичу было не по себе, и он становился экономнее в расходах. Зато едва, как он выражался, "котлы начинали шалить", он давал волю своей изобретательности и не останавливался перед новыми тратами. Ему даже становилось тогда жаль, что сооружение подходит к концу, и создавались новые ухищрения, чтобы оттянуть завершение дела.

Склеп выходил на славу: подобных ему, можно утверждать, было немного на кладбище; были, пожалуй, роскошнее, но прочнее, основательнее, серьезнее -- вряд ли. А главное, видно было, что все сделано с любовью и с той мудрой предусмотрительностью, на которую способен не всякий. На это мало ревниво-зоркого хозяйского глаза и заботы о своих удобствах по смерти, надо было иметь знания и даже дарования Федора Кузьмича в смысле механики и физики.

Он не довольствовался принятой во всех склепах вентиляцией и изобрел для своего склепа такую вентиляцию, которой мог позавидовать и покоившийся рядом в фамильном склепе генерал.

Капитан даже уговаривал Федора Кузьмича взять патент на это изобретение, но Федор Кузьмич был не тщеславен, еще менее стяжателен и решил пользоваться своим усовершенствованием один на всем кладбище, может быть, даже во всем мире.

Капитан, увлеченный в конце концов этим делом почти наравне с своим другом, временами начинал даже завидовать ему. Хотя теперь капитану и хорошо в собственном доме, но пробьет час, когда его выволокут отсюда, и место его займут племянники, которые, конечно, все переделают по-своему, между тем как он будет гнить в грязной яме.

Как ни старался капитан успокоить себя, что не будет ничего этого чувствовать, все же, при виде великолепного посмертного жилища механика, не мог преодолеть зависти.

Супруга капитана, конечно, вполне была осведомлена об этом событии: капитан никогда ничего не мог скрыть от нее, да это было бы и напрасной попыткой при той энергии и проницательности, которыми обладала эта выдающаяся особа.

Но с ее стороны вся эта затея не только не вызывала сочувствия, а подвергалась самому жестокому осуждению.

Разбранив прежде всего мужа за потворство, -- как она довольно резко выразилась, -- дурацкой блажи, она без всякой церемонии обрушилась на механика:

-- И вам не стыдно, Федор Кузьмич, потратить такие большие деньги на такую чепуху!

Механик опешил:

-- То есть, как на чепуху, Ольга Карловна?

-- Да как же не на чепуху! Ну не все ли равно, скажите, на милость, где бы вы по смерти ни лежали. Ведь не думаете же вы, что из мавзолея легче попасть в царство небесное, чем, ну, хотя бы, со дна моря?

-- Нет, я этого не думаю, Ольга Карловна. Но все же, ежели мне судьба не судила пойти по смерти на дно моря, то уж я предпочитаю покоиться по своему вкусу.

-- Да какой же у вас будет вкус, Федор Кузьмич, после того, как вы дух испустите? Это уже черви будут ваш вкус разбирать, а не вы сами.

На это Федор Кузьмич с торжеством и гордостью возразил:

-- Вот то-то и дело, Ольга Карловна, что черви никак не в состоянии будут проникнуть в мое учреждение. Ни-ни!

Ольга Карловна только головой покачала. Несмотря на кажущуюся суровость и резкость характера, она была женщина чрезвычайно добрая и даже сентиментальная.

-- Стыдно, Федор Кузьмич, стыдно. Кругом столько нужды, столько нищеты. Уж ежели вы не знали, кому оставить эти деньги, раздали бы их голодным да холодным. Вон вы в газетах все морские крушения выискиваете и чуть не злорадствуете при этом каждый раз, как будто все эти беды происходят только от того, что вас с моим капитаном от службы отставили.

-- Что вы говорите, Ольга Карловна! Как злорадствуем, помилосердствуйте!

-- Да уж ладно, знаю. Насквозь вас вижу. А небось, другие крушения мимо глаз и ушей пропускаете: как люди от голода травятся да вешаются.

-- Помилуйте, Ольга Карловна, я-то тут при чем же? Работали бы, а не бездельничали.

-- Стыдно вам так говорить.

-- А главное, все равно, я своими деньгами всех бы не накормил.

-- Стыдно вам так говорить!

-- Да и никто ко мне не обращался. Не мне же выискивать, -- слабо оправдывался старик.

-- Стыдно, стыдно, стыдно! -- рубила, не слушая его, капитанша. -- Подумали бы тоже и о женщине, которая за нами ухаживает! -- И с этими словами она уходила, негодующая и огорченная.

Подобные отповеди, надо признать, гасили зависть капитана и смущали самого механика, Однако дело было сделано, и теперь поздно было размышлять, хорошо оно, или дурно. Для собственного же спокойствия следовало утвердиться на том, что хорошо, а так как капитан тоже в этом участвовав, он со своей стороны не мало содействовал подобному утверждению.

-- Женщина... Что вы хотите! Разве она может проникнуть в глубь вещей?

-- Достойнейшая и добрейшая женщина, -- убегая косым глазом в противоположную сторону от прямого, говорил механик. -- И здесь... -- он стукал себя при этом пальцем по лбу, -- много. Н-но...

Челюсть его начинала усиленно двигаться.

Капитан шепотом подхватывал недосказанное:

-- Женское рассуждение, Федор Кузьмич. Если так рассуждать, тогда и дорогих монументов не следовало бы ставить знаменитым людям.

-- Положим, я не знаменитый, -- скромно сознавался механик. -- Но ведь я никого и не просил мне монумент ставить, я сам себе склеп соорудил.

-- И отлично сделали, -- горячо шептал капитан, позванивая ключиками в кармане, отчасти от волнения, а главное, с тайной целью заглушить этот ропот. -- Если уж действительно не суждено было умереть в море, пусть хоть на земле ногами не топчут.

Когда склеп был вполне готов, а обсаженный деревцами клочок земли вокруг обнесен решеткой и обведен настоящею якорною цепью, решено было это удивительное сооружение освятить и на освящение пригласить Ольгу Карловну.

К удовольствию механика, она от этого предложения не отказалась, и, хотя своего мнения никогда не изменяла, на этот раз между капитаншей и приятелем ее мужа состоялось как будто некоторое примирение.

По счастью, ему так и осталось неизвестным, что загадочно молчавшая все время капитанша весьма ядовито выразила свое впечатление:

-- Отлично сделано; только, по-моему, лучше уж в этом склепе курятник устроить, чем покойника держать. Все же хоть курам бы тепло жилось.

-- Вы не резонны, Ольга Карловна, -- дерзнул заметить обиженный за своего друга, да и за себя тоже, капитан.

И он привел свое веское замечание относительно монументов великим людям.

Но капитанша резко отпарировала этот аргумента.

-- Так ведь то награда за пользу или за добро, которое они людям принесли. Пример, как надо жить, а этот всю жизнь прожил для себя да деньги копил, чтобы по смерти на себя их тратить. Какой и кому это пример?

Капитан был сражен этим замечанием настолько, что не нашелся ответить, да она и не стала дожидаться ответа, а, считая вопрос конченным, по обыкновению, повернулась и ушла хлопотать по хозяйству.