Разговор с Петей Борисовым по поводу моей фамилии. — Оля уезжает в Славянск. — Неожиданное открытие. — Моя поездка в Славянск. — Старушка Казакова. — Письма. — Перемена фамилии. — Сестра Каролина Петровна. — Василий Павлович.

Приехавший в конце мая[234], по обычаю с наилучшими отметками, Петя Борисов принес к нам в дом все увлечение ранней молодости и духовной весны. Этого нечего было заинтересовывать и возбуждать, а приходилось на каждом шагу только сдерживать. Не раз, оставаясь со мною наедине, на скамье в роще или в саду, он задавал мне вопрос, которым я сам промучился всю сознательную жизнь с 14-летнего возраста, т. е. с моего поступления в пансион Крюммера в городе Верро.

— Дядичка, говорил Петя вкрадчивым голосом, — я никогда не могу уяснить себе, почему ты не Шеншин, когда ты, подобно дядям Васе и Пете — Афанасьевич и родился в маминых Новоселках. Как сюда замешался Фет, и почему Фет мне родной дядя, — меня постоянно спрашивают, и я никакого ответа дать не мог. Дорогой дядичка, если бы можно было тебе наконец назваться Шеншиным, то ты не можешь себе представить, какое бы это было для всех нас счастие и облегчение.

— Милый друг мой, отвечал я, — это такая сложная история, которую нужно передать во всех подробностях, для того чтобы она явилась неискаженной, и когда-нибудь я найду минуту сообщить тебе эти подробности.

Конечно, умный мальчик смекнул, что тут что-то неладно. Неладное же это заключалось в том, что я, даже рассказав все мне известное о моем рождении, ни на шаг не подвинул бы вопроса, почему я Фет, а не Шеншин? Известно же было мне только следующее. До 14-ти летнего возраста, т. е. до отправления моего в Верро, я был несомненным Аф. Аф. Шеншиным, хотя не раз слыхал, что заграницей, у брата матери моей в Дармштадте, откуда отец привез нашу мать, у нас есть сестра Лина, которая учится прилежно и делает успехи в науках, не так, как мы, русские лентяи и байбаки.

Хотя характеристика дяди моего Петра Неофитовича Шеншина и его ко мне отношение следуют в мои отроческие воспоминания, тем не менее не могу здесь умолчать о нем, в видах возможной полноты всех данных, известных мне о моем рождении. Умный, образованный во всю ширину французской и русской литературы, с баснями Крылова, «Илиадою» Гнедича, «Освобожденным Иерусалимом» Раича на устах, дядя Петр Неофитович, богатый холостяк, писавший сам стихи, ни от кого не скрывал своей исключительной ко мне любви и привязанности. В Верро, как новичок, несвободно объясняющийся по-немецки, я, конечно, сделался предметом школьнической травли, но по мере умножения мною навыка в немецком языке, травля Шеншина мало-помалу унималась. Вдруг нежданно для меня возникло обстоятельство, доставившее мне немало мучений. Чтобы не разносить писем по классам, директор, через руки которого шла вся ученическая переписка, перед обедом обыкновенно громко называл тех, кому после обеда следует зайти к нему в кабинет за письмом. В день, в который он назвал и Шеншина, он, подавая мне письмо, сказал: «Это тебе». На конверте рукою отца было написано: «Аф. Аф. Фету», а в письме между прочим было сказано, что выставленное на конверте имя принадлежит мне. Конечно, при той замкнутости, в которой отец держал себя по отношению ко всем нам, мне и в голову не могло придти пускаться в какие-либо по этому предмету объяснения. Но зная дружбу, существовавшую между отцом и дядею, я был уверен, что дяде хорошо должно было быть известно основание данной мне инструкции, и что, не входя ни в какие, быть может, нескромные объяснения, я могу доказать свое благонравие безмолвным подчинением воле отца. Поэтому, в следующем письме к дяде, которому я писал довольно часто, я, вместо всяких объяснений, подписался: А. Фет. Тогдашняя тележная почта доставляла письмо из Мценска в Верро не раньше двух недель, и потому только на второй месяц я получил от дяди письмо, смутившее меня не менее предварительно полученного от отца.

Я ничего не имею сказать против того, что, быть может, в официальных твоих бумагах тебе следует подписываться новым твоим именем, но кто тебе дал право вводить официальные отношения в нашу взаимную кровную привязанность? Прочитавши письмо с твоею новой подписью, я порвал и истоптал его ногами; и ты не смей подписывать писем ко мне этим именем.

Эта двойственность истины с официальной ее оболочкою, навлекавшая в течение 3-х лет на меня столько неприятных вопросов и насмешек, продолжала сопровождать меня в жизни и все время почти годичного пребывания моего в приготовительном пансионе М. П. Погодина и окончилась совершенно театральным изумлением знакомой мне молодежи, когда, по вызову экзаменатора по фамилии Фет, вышел к экзамену знакомый им Шеншин. За все время моего студенчества, я, приезжая на каникулы домой, по какому-то невольному чувству не только не искал объяснений по гнетущему меня вопросу, но и тщательно избегал его, замечая его приближение. Это не мешало мне понять смысл случайно попавшагося мне письма дяди к отцу, в котором говорилось: «ты знаешь, что я предоставляю тебе против брата нашего Ивана (другой женатый мой дядя) сто тысяч для уравнения твоих детей». Еще несомненнее были слова дяди Петра Неоф., с которыми он под веселую руку не раз обращался ко мне, указывая на голубой железный сундук, стоявший в его кабинете: «не беспокойся, о тебе я давно подумал, и вот здесь лежат твои сто тысяч рублей». Когда в 1842 г., кончивши курс, я приехал в Новоселки, то застал мать в предсмертных томлениях восемь лет промучившего ее рака. Лежа в комнате с закрытыми ставнями, она не в силах даже была принимать никого долее двух-трех минут.

Раньше того, в год торжественного въезда в Москву Их Имп. Высочеств Государя Наследника Александра Николаевича и Марьи Александровны, родной дядя мой по матери, Эрнст Беккер, сопровождал в качестве адъютанта принца Александра Гессенскаго, а вслед затем прибыла из заграницы для свидания с матерью и старшая сестра наша Лина Фет. Встреченная в Новоселках самым радушным образом и проживши там целый год, она видимо соскучилась в деревенском уединении и снова уехала в Дармштадт. Так как первым из нескольких лютеранских имен ее отца было Петр, то по-русски она прозвана была Каролиной Петровной, — имя, которое она затем на всю жизнь сохранила в России.

В Новоселках, по окончании курса, я нашел на свое имя письмо дяди Петра Неофитовича, писавшего мне: «разделывайся скорее со своею премудростью и приезжай ко мне в Пятигорск (он лечился на водах и чувствовал себя значительно бодрее и свежее прежннго), я приискал тебе место адъютанта у моего приятеля генерала».

Единовременно с этим известием отец сообщил мне, что в бытность свою заграницей наш дальний родственник Ал. Павл. Матвеев, назначенный в настоящее время профессором в Киев, влюбился в Лину и сделал ей формальное предложение, о чем оба писали в Новоселки, испрашивая родительского благословения. При этом Матвеев писал, что служебные обязанности не дозволяют ему самому ехать за своею невестой.

— Кроме тебя ехать некому, сказал отец. Да кстати ты учинишь расчет с адвокатом по разделу наследства матери и получишь причитающиеся на ее долю деньги.

Встретивший меня уже на креслах, параличный дядя Эрнст приходил в страшное раздражение от официального моего имени Фет. Хотя он очень хорошо знал, каких усилий стоило отцу моему, чтобы склонить опекунов сестры Лины к признанию за мною фамилии ее отца, дядя не переставал горячиться и спрашивать меня: «wie kommst du zn dem Namen?» (как пришел ты к этому имени?)

Когда, провозившись более месяца с адвокатом, я, наконец подъехал из Штетина к набережной петербургской таможни, то прежде еще наложения трапа, стоя на палубе, увидал приветливо кивающую мне голову Ив. П. Борисова, проживавшего в Питере в качестве офицера, готовящегося в военную академию. Покуда все пассажиры стремительно бросились на палубу, мы имели возможность в опустевшей каюте перекинуться с Борисовым несколькими словами.

— Ну что? спросил я.

— Хорошего мало, отвечал он: дядя твой скоропостижно скончался в Пятигорске, и сопровождавшая его дворня уже вернулась домой.

— А мои деньги? спросил я.

— Исчезли без следа.

Тем дело и кончилось. Нужно, однако, было что-либо предпринимать после свадьбы сестры Каролины Петровны. Тем временем Борисов, внезапно перешедши из артиллерии в кирасирский Военного Ордена полк, сманил меня туда, и, признаюсь, я сердечно был рад поступить в новую среду на дальней стороне, где бывший Шеншин уже ни на минуту не сбивал с толку несомненного иностранца Фета. Но и здесь, даже по принятии мною русского подданства, измышление это было для меня неоднократным источником самых тяжелых минут. Так как я несомненно родился в Новоселках, то, чтобы не набрасывать на нашу бедную мать ничем незаслуженной, неблагоприятной тени, я вынужден был прибегать ко лжи, давая подразумевать, что первый муж ее Фет вывез ее в Россию, где и умер скоропостижно.

При всех приведенных здесь данных, я конечно не мог дать никакого удовлетворительного объяснения Петруше Борисову, потому уже, что в течении 38-ми лет и сам никак не мог его отыскать; но с этой невозможностью я тем не менее давно примирился.

Что бедная Оля страдала золотухой, в этом не могло быть ни малейшего сомнения, и что лучшим средством против этой болезни являются Славянские воды, — не менее несомненно. Уверенный, что никакой серьезный врач не в состоянии сказать в настоящем случае чего-либо другого, мы решились отправить девочку в Славянское купанье, и во второй половине мая жена моя повезла и устроила Олю у минерального источника вместе с Надеждой Алекс., Региной и их горничною. Устроившись по возможности с девочкой, я принялся за привезенные ко мне из Новоселок Шеншинские и Борисовские бумаги, хаос которых необходимо было привести хоть в какой-либо порядок. Перебирая грамоты, данные, завещания и межевые книги, я напал на связку бумаг, исписанных четко по-немецки. Оказалось, что это письма моего деда Беккера к моей матери. Развертывая далее эту связку, я между прочим увидал на листе синей писчей бумаги следующее предписание Орловской консистории мценскому протоиерею.

Отставной штабс-ротмистр Афанасий Шеншин, повенчанный в лютеранской церкви заграницею с женою своей Шарлоттою, просит о венчании его с нею по православному обряду, почему консистория предписывает вашему высокоблагословению, наставив оную Шарлотту в правилах православной церкви и совершив над нею миропомазание, обвенчать оную по православному обряду. Сентября… 1820 г.

Изумленные глаза мои мгновенно прозрели. Тяжелый камень мгновенно свалился с моей груди; мне не нужно стало ни в чем обвинять моей матери: могла ли она, 18-ти летняя вдова, обвенчанная с человеком, роковым образом исторгавшим ее из дома ее отца, предполагать, что брак этот где бы то ни было окажется недействительным? А между тем, когда, не дожидаясь всех дальнейших переходов присоединения к православию и нового бракосочетания, я соблаговолил родиться 23-го ноября, то хотя и записан был в метрической книге сыном Аф. Неоф. Шеншина, чем в то время удовлетворились все, начиная с крестного отца моего Петра Неофитовича, — тем не менее недостаточность лютеранского бракосочетания по существовавшим законам уже таилась во всем событии и раскрылась только при официальном моем вступлении на поприще гражданской жизни. Что переименование Шеншина в Фета последовало уже в 1834 г., явно было из приложенной черновой с прошения в Орловскую консисторию о прибавлении к моей метрике пояснения, что записан я Шеншиным по недоразумению священника. Конечно, во избежание всякого рода неприятных толков, я никому, за исключением Ивана Александровича Оста да подъехавшего к тому времени брата Петра Афан., не сказал ни слова. На нашем тройственном совете Ост настаивал на необходимости представить все находящиеся под руками документы на высочайшее его величества благоусмотрение, испрашивая, ввиду двойного брака моих родителей, всемилостивейшего возвращения мне родового имени. Единовременно с моим прошением брат Петр Афан., страстно принявший дело к сердцу, испрашивал и с своей стороны для меня монаршей милости, которая одна могла вполне доставить мне надлежащую силу как опекуну круглых сирот.

Тургенев писал от 20 июля 1873 г.:

Bougival.

Любезнейший Афанасий Афанасьевич, кончив — благополучно или нет — это покажет время, — мое Карлсбадское лечение, прибыл я на днях сюда, и живу теперь тихо и смирно, как таракан за печкой. Комнатка у меня уютная, воздух и вода здесь отличные, предстоит даже возможность хорошей охоты, — чего больше нужно человеку? Ноги мои поправились и не болят. Будем ждать дальнейшего и молить благосклонных богов, да не позавидуют они бедному и тихому жительству устаревшего смертного! Сколько я мог понять несколько аллегорическое начало вашего письма, — мое письмо вас слегка огорчило или оскорбило. В таком случае я виноват; но если я счел за нужное, в извинение моего молчания, указать на скуку, как на Факт, заставивший меня взять перо в руки, — то в этом вы не должны были признать ниже тень пренебрежения, а скорее укор, обращенный на меня самого. Вся моя жизнь потускнела: поневоле ослабли и старинные связи. Вы пишете мне, что в течение 19-ти лет нашего знакомства вы успели узнать меня, каков я есть, позвольте и мне уверить вас, что и я вас знаю хорошо и потому именно и люблю вас искренно, в чем прошу вас не сомневаться, как бы ни были сухи и кратки выражения моих писем. Я уже написал Зайчинскому, чтобы он преподнес вам посильную лепту для вашей, столь полезной, сифилитической больницы. Я на будущий год опять поеду на пять недель в Карлсбад. В Россию я приеду в ноябре и останусь до конца февраля. По крайней мере, я теперь так предполагаю. Не знаю как у вас, а у нас здесь стоит чудесная погода. Передайте мой усердный поклон вашей супруге и поцелуйте от меня Петю. Скажите ему, что я сердечно радуюсь его успехам. Дружески жму вам руку. Преданный вам Ив. Тургенев. P. S. Говорят, бедный Ф. И. Тютчев совсем при смерти; очень будет его жаль.

Желая лично ознакомиться с ходом лечения племянницы, я отправился в Славянск, где нашел девочку более свежей и здоровой на вид; тем не менее главный доктор на водах сказал мне, что, для совершенного оздоровления Оли, ей необходимо и в следующем году повторить Славянские купания.

На водах я, с одной стороны пользуясь полною свободою, с увлечением предавался великолепной охоте по куропаткам, а с другой — познакомился со старушкой Казаковой, давно овдовевшей и привезшей внучек к Славянским купаньям. Кажется, что она и сама находила для себя воды полезными. Благоустройства в домашннем хозяйстве бездетной старухи ожидать было трудно, и я нисколько не удивлялся, что присланных мною ей в подарок куропаток таскали по двору собаки, хотя она и усердно благодарила меня за них, говоря, что они такие «жжирные». Можно бы предположить, что вопрос о ее самостоятельности смутно беспокоил ее самое, иначе с какой бы стати ей без особенного повода было защищать свое личное управление имением, повторяя: «Екатерина (старушка сама была Екатерина) всей Россией управляла, а чтобы я не могла управиться с моим имением!»

Оставив Оленьку доканчивать курс, я, возвращаясь к должности, успел дорогой набить штук 30 куропаток к 22-му июля.

Тургенев писал от 21 августа 1873 года:

Буживаль.

С вашим письмом, любезнейший Фет, случились различные беды: пущенное 27-го июля, оно достигло своей цели три дня тому назад, следовательно, пребывало в дороге три недели слишком. Спешу отвечать, чтобы опять не быть в долгу перед вами. Радуюсь тому, что вы, сколько могу судить, здоровы и даже охотитесь блистательно. Что касается до меня, то я, пожалуй, тоже здоров и охочусь, но только не блистательно, а напротив скверно. Третьего дня я с плохой собакой протаскался под проливным дождем по пустым местам часов пять и убил одну куропатку я одного перепела. Кончено! Во-первых, во Франции нет дичи, а во-вторых, — я слишком стар для подобной забавы. Вчера и сегодня ноги ноют, правое колено слегка припухло — bas ta cosi! То же самое восклицание может относиться и к литературе, которая становится для меня «ein fremdes Gebiet» и даже не возбуждает особенного интереса в новых своих проявлениях. Je ne lis plus, je relie, и между прочим снова и с немалым удовольствием перечитываю Вергилии. Глубоко жалею о Тютчеве; он был славянофил, но не в своих стихах; а тестихи, в которых он был им, те-то и скверны. Самая сущная его суть, — le fin dn fin, — это Западная, сродни Гёте, напр.: «Есть в светлости осенних вечеров»… и «Остров пышнааай, остров чуднааай»… К. Аксакова {Это ошибка: стихотворение принадлежит Хомякову.} нет никакого соотношения. То — изящно выгнутая лира Феба; а это — дебелый, купцом пожертвованный, колокол. Милый, умный, как день умный, Федор Иванович! Прости, — прощай! Радуюсь также преуспеянию Пети. Что он еще не однажды чхнет вам на самую голову, это в порядке вещей. Молодой эгоизм и молодое самолюбие не могут не взять своего. Но так как он теперь уже умен и будет знающ, то из опытов жизни он почерпнет необходимые уроки, и выйдет из него толк. Что вы мне ничего не говорите о Льве Толстом? Он меня «ненавидит и презирает», а я продолжаю им сильно интересоваться, как самым крупным современным талантом. Рекомендация ваша М. Н. Лонгинову, при его отъезде из Орла, возымела свое действие: «Вестник Европы» получил второе предостережение. То-то вы порадуетесь, когда этот честный, умеренный, монархический орган будет прекращен за революционерство и радикализм. Извините эту немного желчную выходку, но досада хоть кого возьмет! Кланяюсь вашей жене и жму вам руку. Преданный вам Ив. Тургенев. P. S. Не сомневаюсь в том, что Зайчинский нагревает себе руки; но несомненно также и то, что я никогда столько не получал дохода, как с тех пор, что он у меня живет. Неужто вы точно видели его пьяным? — Я что-то этого за ним не замечал. И не можете ли вы под рукою, но достоверно узнать, где и какое он купил имение? Сплетников, вы знаете, хоть пруд пруди.

Л. Толстой от 25 августа 1873 г. писал:

22-го мы благополучно приехали из Самары и сгораем желанием вас видеть. Спасибо, что не забываете нас. По настоящему, нет времени нынче писать вам, но так боюсь, чтобы вы не проехали мимо нас, что пишу хоть два слова. Не смотря на засуху, убытки, неудобства, мы все, даже жена, довольны поездкой и еще больше довольны старой рамкой жизни и принимаемся за труды респективные. Наш поклон Марье Петровне и Оленьке. Ваш Л. Толстой.

Тургенев писал:

13 сентября 1873 года.

Chateau de Kohant.

Любезнейший Фет, я гощу здесь у г-жи Жорж Занд; я приехал сюда третьего дня из Парижа и привез с собою ваше письмо с эпиграфом из Гёте, неизвестно к кому относящимся, — к вам или ко мне. Начну с того, что вы напрасно обвиняете меня в том, будто я оборачиваюсь к вам подкладочной стороной. Жизненная подкладка — это грубое и вонючее полотно — меня самого со всех сторон окружает, где уж тут! Когда вам приходится думать обо мне, не забывайте пожалуйста, что я стал теперь существом, постоянно, как часовой маятник, колеблющимся между двумя, одинаково безобразными, чувствами: отвращением к жизни и страхом смерти, — а потому и не взыскивайте с меня. С эстетическими штучками и прочими пакостями, которыми вы во мне дорожили, мне приходится встречаться теперь очень редко. Я не сделался более серьезным, но уж наверное более скучным человеком. Вы правы: стих, приписанный мною Аксакову, принадлежит Хомякову. Но он возбудил во мне воспоминание о К. С. Аксакове, во-первых, потому, что я не раз слышал его в устах К. С., сопровождаемого обычным колокольным гуденьем, а во-вторых, потому, что очень к нему идет. Что же касается до моей нелюбви к славянофильству, то как ни совестно, а приходится цитировать самого себя: «все дело в ощущении», говорит Базаров. — Вы не любите принципов 92-го года (а 89-го года вы уж будто так любите?) — интернационалку, Испанию, поповичей, вам это все претит; а мне претит Катков, Баденские генералы, военщина и т. д. Об этом, как о запахах и вкусах, спорить нельзя. Вы напрасно так строго отзываетесь о Вергилии. Постройки, характеры и проч. его «Энеиды» не имеют значения, но в отдельных выражениях, в эпитетах, в колорите, — он не только поэт, но смелый новатор и романтик. Напомню вам — per arnica silentia lunae (хоть бы Тютчеву) или — futnra jam pallida morte, — (о Дидоне, когда она с яростью восходит на свой костер, чтобы покончить с собою) и т. п. Овидия я читал для того, чтобы etvas latein treiben с молодым Виардо. И он тоже не так плох, как вы пишете. Здешняя хозяйка мила и умна до нельзя; теперь она совсем добрая старушка. Ко мне она очень благоволит, и я сердечно к ней привязан. Радуюсь, что Лев Толстой меня не ненавидит, и еще более радуюсь слухам о том, что он оканчивает большой роман. Дай только Бог, чтобы там философии не было. Поклонитесь от меня Марье Петровне, поцелуйте умницу Петю и будьте здоровы, веселы и благополучны. Ваш Ив. Тургенев. P. S. Был на днях на охоте и убил лисицу. (Третью во всей моей жизни).

Л. Толстой писал от 25 сентября 1873 г.

Я так избалован вами, дорогой Афанасий Афанасьевич, что, давно не имея от вас известий, не только мне чего-то недостает, но беспокоюсь и я, и жена — все ли у вас благополучно? Сколько мне помнится, вы писали мне в Самару и говорили, что заедете ко мне, если будете знать, дома ли я. Я сейчас же по приезде отвечал вам, и с тех пор месяц ни слуху, ни духу. Пожалуйста напишите, что бы у вас ни было. Ведь мы право оба с женою не так только знакомы, а мы любим вас. Если вы благополучно, то напишите. Что ваши птенцы, дела, планы? Мы все по-старому, засели крепко опять лет на 11 (нынче 11 лет, что мы женаты). Я начинаю писать, т. е. скорее кончаю начатой роман. Дети учатся, жена хлопочет, учит. У меня каждый день, вот уже с неделю, живописец Крамской делает мой портрет в Третьяковскую галерею, и я сижу и болтаю с ним и из петербургской стараюсь обращать в крещеную веру. Я согласился на это потому, что сам Крамской приехал, согласился сделать другой портрет очень дешево для нас, и жена уговорила. Ваш всею душой Л. Толстой.

18 ноября 1873 года.

У нас горе: Петя меньшой заболел крупом и в два дня умер. Это первая смерть за 11 лет в нашей семье, и для жены очень тяжелая. Утешаться можно, что если бы выбирать одного из нас восьмерых, эта смерть легче всех и для всех; во сердце и особенно материнское — это удивительное высшее проявление Божества на земле, — не рассуждает, и жена очень горюет. Благодарю вас, что не забываете меня письмами. Как бы хорошо было, если бы не забыли и проезжая в Москву. Порадовался я успехам ваших занятий с Оленькой; я так и ждал. У меня одно из лучших, радостнейших занятий — это уроки с детьми математики и греческого. Передайте наш душевный привет Марье Петровне. Ваш Л. Толстой.

В конце декабря приятель, следивший за движением наших с братом просьб в комиссии прошений, уведомил меня, что, при докладе его величеству этого дела, государь изволил сказать: «Je m'imagine, ce que cet homme a du souffrir dans sa vie»[235].

Вслед за тем от 26 декабря 1873 г. дан был Сенату высочайший его величества указ о присоединении отставного гвардии штабс-ротмистра Аф. Аф. Фета к роду отца его Шеншина со всеми правами, званию и роду его принадлежащими.

Это, можно сказать, совершенно семейное событие не избежало однако же зоркости «Нового Времени», где появилось следующее четверостишие:

«Как с неба свет,
Как снег с вершин,
Исчезнул Фет
И встал Шеншин».

Покойный отец наш терпеть не мог писания стихов, и можно бы с великою натяжкою утверждать, что судьба в угоду старику не допустила Шеншина до литературного поприща, предоставив последнее Фету.

Конечно, и брат Петруша, и дети, а главным образом Петя Борисов, были обрадованы Монаршею милостью, выводившею все семейство из какой-то заведомой неправды, но наибольший восторг возбудило это известие в проживавшей заграницей старшей сестре моей Каролине Петровне Матвеевой, урожденной Фет. Можно бы было ожидать, что эта, всем сердцем любящая меня, сестра будет огорчена в своем заграничном одиночестве вестью, разрывающею номинальную между нами связь, но вышло совершенно наоборот. Поздравительное письмо ее представляет самый пылкий дифирамб великодушному Монарху, восстановившему истину. Выше, по поводу добрейшего Василия Павловича, я уже говорил о семейной слабости к женщинам всех братьев Матвеевых. Зять мой А. П., прекраснейший и благодушнейший человек, мог в свою очередь служить весьма ярким образчиком такой натуры. Странно сказать, что одна и та же страсть любви на долгие годы развела дружественных между собою супругов Матвеевых. Правда, предметы этой страсти были у обеих сторон различны. Красавица Матвеева не хотела любить никого кроме мужа и не могла помириться с его безграничной любовью ко всем женщинам. Чтобы не возвращаться к этим грустным воспоминаниям, позволю себе забежать вперед. Года через два я получил из Киева известие о глубоком горе, постигшем Матвеева по случаю смерти любимой им женщины, оставившей ему двух малолетних детей, а в непродолжительном времени я получил из Киева следующее письмо от сестры: «Узнавши о горе бедного Александра, я подумала, что теперь не время сетовать на женщину, которая так долго разлучала меня с мужем, а нужно помочь ему не падать духом на старости лет и стараться заменить несчастным детям покойную их мать. Я почти месяц как уже в Киеве и обращаюсь к тебе с усердною просьбой. Я желаю еще раз в жизни увидаться с тобою, чтобы еще раз обнять тебя и сказать, как сердечно я тебя люблю. Поэтому приезжай в возможно скором времени дня на три к нам в Киев. Александр тоже будет сердечно тебе рад».

Матвеева я не видал с проезда через Киев, но, по при бытии поезда к киевскому дебаркадеру, тотчас же узнал в сильно поседевшем и ищущем кого-то глазами по галерее господина А. П. Матвеева. Излишне говорить, как мы с сестрою обрадовались друг другу. В темно-русых волосах ее не было ни единой сединки, и вообще черты лица ее мало изменились, но какая-то болезненная полнота портила производимое ею впечатление. Сам Матвеев в свободные минуты отдавался садоводству, и при благословенном киевском климате, непосредственно прилегавший к домашнему двору, сад его, с персиковыми шпалерами, всевозможными карликовыми деревьями, фонтаном и оросительным бассейном, действительно заслуживал полного внимания. От своих древесных питомников он ожидал больших доходов, но едва ли их дождался.

Когда Матвеев утром уезжал на практику, мы с сестрою благодушествовали в ее кабинете, передавая друг другу наше прошлое. Воспитывавшаяся заграницей, она плохо говорила по-русски, но зато кроме немецкого хорошо знала французский, английский и даже итальянский языки, так как последние пять лет провела во Флоренции. Как ни грустно говорить об этом, скажу, что, не взирая на заботу сестры о домашнем хозяйстве и двух детях Матвеева, которых я не раз видал у нее на руках, я стал замечать в раз говорах ее фантастический элемент, о котором между прочим сообщил ее мужу. Главным, поразившим меня мотивом была твердая уверенность сестры, что, основываясь на ее знакомстве со многими языками, иезуиты приняли ее еще в Италии за русского агента и даже шпиона и потому преследовали ее по всей Европе разными преднамеренными неисправностями по гостиницам и продолжают преследовать и здесь, в Киеве. Обнимая меня при прощании на широкой площадке лестницы, сестра, с самой спокойной уверенностью непреложности слов своих, благодарила за исполнение ее последнего желания. Конечно, и такое положительное предсказание я счел болезненным настроением. Но через месяц я получил письмо Матвеева с черною печатью, извещавшее о внезапной смерти Каролины Петровны.

Для окончательной характеристики Александра Павловича, следует прибавить, что через год он женился на молодой красавице, которая, судя по фотографии, напоминала сестру Каролину в молодости. Конечно, эта новая погоня за женской красотой кончилась тяжелым разочарованием и Формальным разводом.

Попав на тему характеристики рода Матвеевых, ограничусь только заключительными словами о милом Василии Павловиче, игравшем некогда столь заметную роль в моей жизни.

После нашего московского свидания, он, вместе с принятым им Орденским полком, отправился на усмирение Польши. Но здесь какая-то полька сразу овладела его сердцем, объявив, что уступит его искательствам только в качестве законной жены. Когда слух о намерении полкового командира жениться на повстанке разнесся по полку, офицеры в полном составе отправились к Василию Павловичу, почтительно прося его отказаться от своего намерения, кидающего самый неблагоприятный свет на весь полк, и предупреждая, что в противном случае они вынуждены будут подать рапорт обо всем случившемся. Конечно, пылкий Матвеев, не взирая на свои 50 лет, не обратил внимания на просьбу полка и вследствие рапорта офицеров был тотчас же отчислен по кавалерии, а па истечении года уволен в отставку с чином генерал-майора и соответственным пенсионом. В течение этого года, бедный Василий Павлович успел потерять нежно любимую жену и сына, которого она ему подарила. Таким образом роковая страсть его жестоко подшутила над ним, лишивши его разом и плодов многолетнего тяжкого труда, и того, во имя чего они были принесены в жертву. К счастию, он нашел тихое пристанище близь станции Александровки по Моск. — Курской железной дороге в доме второго брата своего, знаменитого и богатого агронома Афанасия М-ва.

Помня наши скромные кулебяки по поводу 22-го февраля, Василий Павлович два раза приезжал ко мне на именины. Видно было, что последние события жизни сломили его выносливую природу, он сильно опустился, постарел, с усилием выходил из задумчивости и, судя по сильному кашлю, был уже во власти скоротечной чахотки. Когда в следующий за последним его посещением год я дружески выразил ему в письме сожаление, что 22-го февраля его не было с нами, — ответа не последовало. Бедный Василий Павлович был уже в могиле.