И. А. Ост принимает управление опекунскими имениями. — Моя болезнь. — Смерть Александра Никитича. — Операция. — Приезд брата. — Свидание с племянницей. — Письма. — Хлопоты о постройке сельской больницы. — Приезд племянницы в Степановку. — Володя Ш-ъ. — Письма. — Я беру Олю из пансиона. — Гувернантка. — Мои занятия с Олей. — Письма.

Наступил декабрь, и жена моя уехала в Москву, оставив меня одного с письмоводителем. Само собою разумеется, что, по принятии мною в опеку имений малолетних[232], все массы бумаг, документов и планов по разным картонкам и ящикам привезены были ко мне. А вот наконец и управляющий, с которым я познакомился на похоронах Борисова, под предлогом задержки по делам, прислал мне к подписи готовые опекунские отчеты. Заглянувши в них, я убедился в двух вещах: во-первых, что управляющий был в полной уверенности, что я отчетов проверять не стану и все подмахну не читавши; а во-вторых, сперва из окончательных выводов, а затем и из подробностей, я пришел к заключению о преднамеренном уменьшении всех цифр доходностей до невозможного минимума.

Время близилось к вечернему чаю, который подавался в столовой под единственной лампою, тогда как гостиная и следующая за нею комната были без огня. Злополучные отчеты лежали на столе, а я, не зная что предпринять для пресечения зла, в волнении ходил взад и вперед из темных комнат в залу. Вдруг звонок, и в передней у входной двери появилась высокая фигура, казавшаяся еще выше от поднятого медвежьего воротника. Высокая папаха и шуба были засыпаны снегом. Тем не менее я с первого взгляда узнал в закутанном приезжем знакомого мне молодого швейцарца, управляющего имением Герчан, — Ивана Александровича Оста[233].

— Здравствуйте любезнейший Иван Александрович, — сказал я входящему в залу молодому человеку.

— Позвольте мне прежде всего обогреться около печки, — отвечал он. — Вы не можете себе представить, что делается на дворе: такая метель, что спины кучера не видать.

— Радуюсь, — воскликнул я, — что, невзирая на непогоду, бог донес вас благополучно к нам, и вы сейчас же убедитесь в причине моего крайнего беспокойства и волнения. Вы, вероятно, уже слышали, что я назначен опекуном малолетних: Борисова и Шеншиной, и, кажется, в надежде, что, подобно умирающему Борисову, я поверхностно отнесусь к отчетам, управляющий опекунскими имениями прислал мне лежащие здесь перед вами на столе отчеты. Как к человеку, в экономических делах опытному, я обращаюсь к вам с просьбою просмотреть отчеты и сказать мне: терпимы или нетерпимы эти отчеты?

Пока обогревшийся молодой человек подсел к висячей лампе и углубился в отчеты, я продолжал свое путешествие вдоль двух темных комнат и обратно в светлую столовую. Наконец Ост, закрывши тетрадь и подымая голову, сказал: «Эти отчеты невозможны и нетерпимы».

— Очень рад, — отвечал я, — что слова эти сказаны вами, а не мною, хотя вполне подтверждают мое мнение. Не забудьте, что это прошлогодний отчет и что большинство урожая этого года еще по амбарам и даже скирдам, и скажите: могу ли я, вслед за подобным отчетом, быть хотя на минуту покоен касательно имущества, вверенного моему наблюдению?

— Конечно, — отвечал Ост, — тут ни за один час поручиться нельзя.

— Прекрасно, — сказал я, — мы разъяснили себе дело теоретически, но вопрос: каким образом практически помочь злу? — настоятельно требует скорого ответа. Вы знаете, что по закону в моем распоряжении пять процентов с валового дохода, которые я готов полностью предоставить управляющему; но я не знаю никого, на кого бы я мог положиться и кто бы принял управление опекунскими имениями на этом основании.

— Да я первый, — сказал Ост, — с удовольствием приму ваше предложение.

— Если вы на это согласны, — сказал я, — то ударимте по рукам, и я сейчас велю подать самовар, чтобы запить чаем наше взаимное соглашение. А между тем необходимо принять следующие меры: я сейчас прикажу приготовить циркулярное предписание всем экономическим старостам и ключникам отобрать в одно место 10-ти дневную дачу харчевого и фуражного продовольствия, а затем запереть остальное, к дверям которого письмоводителем моим до особого моего разрешения будет приложена моя печать.

Таким образом Ив. Ал. Ост сделался моим ближайшим помощником во всех экономических делах.

Болезнь, которою я сильно страдал еще в кавалерийской службе, мало-помалу разыгрывалась все более. Сильные потери крови, которым я сначала радовался, как облегчению, превратились наконец в болезненное истязание. Надо было принять какие-либо решительные меры против страданий, и зная, что Александр Никитич был по случаю выборов в Орле, я по дороге в Москву заехал к нему.

Умевший всегда разыскать лакомое съестное, он и на этот раз угощал меня прекрасными солеными вещами и не менее вкусною бессемянкою. Так просидел я у него до вечернего поезда.

— Ты посиди еще, говорил он, становясь перед трюмо и завязывая на шее своего Владимира, — а я соберусь в Собранье.

При прощаньи он подал мне 25-ти рублевую бумажку со словами: «пожалуйста передай от меня Володе, да так чтобы Любинька не знала».

Конечно, Любинька в свою очередь говорила то же самое по отношению к мужу.

По приезде в Москву, я почувствовал себя до того дурно, что принужден был слечь в постель. И жена, и милые хозяева Боткины настоятельно требовали, чтобы я обратился и медицинской помощи.

Только что я слег, как получаю телеграмму.

Сегодня утром Александр Никитич скончался по дороге из Орла. Кротков.

Не зная никакого Кроткова, я долго не мог догадаться, кто прислал телеграмму. Но как поступить по отношению к сыну, — всего лучше, по моему мнению, мог решить самый интимный друг покойнаго, бывший предводитель В. А. Ш-ь, проживавший с женою близь Кудрина.

— Владимира Александровича нет дома, сказала мне его жена, и если вы так настоятельно желаете его видеть, то я прикажу проводить вас к Дорогомиловскому мосту в ту баню, куда он отправился с человеком.

— Здесь барин со слугою? спросил я коридорного при номерах бани.

— Здесь, пожалуйте, сказал тот, указывая на дверь.

При болезненном своем состоянии, я тяготился всякою потерею времени. Но вот отворяю дверь предбанника и не нахожу ни барина, ни слуги. Одно платье и сапоги свидетельствуют о их присутствии, сами же они блаженствуют за двойными дверями в банном пару. Не зная, сколько времени придется мне ждать, я стал звать купальщика по имени, насколько хватало сил. Наконец-то Вл. Ал., узнавши меня по голосу, воскликнул:

— Это вы, Аф. Аф.? я сейчас выйду.

Дверь растворилась, и пышащий паром Влад. Алек. спросил:

— Что такое?

— Об Александре Никитиче, отвечал я.

— Умер?

— Да. Вот телеграмма от какого-то Кроткова.

— Да это его приказчик Прокофий, сказал Влад. Алек.

Решено было дать денег Володе на проезд на похороны к отцу; и я снова поехал на постель.

Оказалось, что на третий день после нашего свидания Ал. Вик., поужинавший накануне в клубе с вином, которого с год уже не пил, отправился домой. На станции «Становой Колодезь» его ожидали, по причинам снежной метели, двое одиночных саней. Забравши письма и газеты, Ал. Ник вышел на крыльцо и, севши в одни из саней, пустил в других вперед кучера. Но не успел последний выехать из ворот станции, как, услыхав громкий голос барина: «поворачивай назад к станции, мне дурно», — тотчас же исполнил приказание. Проезжая мимо заворачивавших в свою очередь саней барина, кучер заметил, что Ал. Ник. скатился на одну сторону задка, и потому кучер, остановив лошадей у подъезда, побежал на станцию просить помощи. Когда начальник станции отказался принять труп, Ал. Ник. оставался в санях в том же положении более двух часов, покуда не приехал за ним его Прокофий и не увез домой.

Мне всегда почему-то казалось, что личность заказчика сапогов в «Чем люди живы» — навеяна Л. Толстому личностью Ал. Ник. Но что всего страннее, это то, что в иллюстрации В. Шервуда 1862 г. общий тип заказчика, с которого снимают мерку, очень напоминает Александра Никитича.

Приехавший алопат приказал мне снять верхнее платье, стучал в спину и в грудь и заставлял стоять на одной ноге. Мне припомнились затейливые приемы ведьмы по отношению к Фаусту; но думалось, что толку из этого не выйдет. Принесли из аптеки какие-то дорогие серебряные жемчужины, и бесполезно глотая уже другую коробку, ядогадался посмотреть, — что же это такое за драгоценное снадобье? Оказался простой ревень.

Между прочими добрыми людьми, навещавшими мой болезненный одр, был и старичок швейцарский консул.

— Ничего, сказал он, эти алопаты вам не помогут, а позвольте прислать вам моего почтенного старика доктора гомеопата.

Серебряные пилюли брошены, и посыпались крупинки.

В это время жена моя, навещая, много лет параличнаго, Пикулина, сообщила ему о мучительном моем состоянии.

— Вы, матушка, там, отвечал Пикулин, все сумасшедшие! Какие там алопаты и гомеопаты! ему надо позвать хирурга; пусть он обратится к лучшему хирургу Новацкому: тот его починит.

На другой день любезный и благодетельный Иван Николаевич уже сидел около моей кровати

— Все это прекрасно, сказал он;- но прежде чем что либо предпринять, позвольте вас освидетельствовать.

— Ради Бога, воскликнул я, нельзя ли без этого обойтись? Вы себе представить не можете, какая меня ожидает боль!

— Не хуже вас это знаю, но не понимаю вашего требования, чтобы я, не видавши зла, производил операцию.

Делать нечего, надо было покориться, и затем я помню, только, что лежал на постели, и доктора (старик гомеопат был тут же) прыскали мне в лицо холодною водой. Со мною был обморок. Решено было дать мне хлороформу и затем произвести внутреннее прижигание гальванически накаленною проволокой. Первое вдыхание хлороформа было крайне неприятно, но затем, подобно опьянению, соединено было с известным наслаждением и усиленною работою воображения, в ущерб внешнему ощущению. Говорят, я кричал во время операции, но никакой боли не помню.

Когда, оправившись, я стал уже ходить по комнате, из Петербурга приехал брат Петр Афан. в совершенно восторженном состоянии. Года три тому назад он был влюблен в одну красивую девушку соседку и ездил в дом, считая себя женихом. В какой мере он имел на это право, судить не берусь; но отец девушки сам говорил мне, что был бы чрезвычайно рад, если бы его дочь согласилась на этот брак. Восторгам брата не было конца; он перестроил свой дом для семейной жизни, и вдруг предмет его страсти совершенно неожиданно вышла замуж. Отчаянию брата не было границ; но со временем страсть по-видимому не токмо погасла, но и перешла в том же семействе на меньшую сестру, которую отец в настоящем году вывозил в Петербурге. Девушка несомненно была красива. И вот по поводу-то ее, брат и предавался всевозможным лирическим порывам. Предвидя повторение столь пагубного для его нравственного организма приключения, я употребил все меры, чтобы удержать его от нового увлечения.

— Ах, нет! восклицал он, — сам отец страстно желает этого брака и приглашает меня бывать у них в доме. Я ведь к ним бы и не поехал после того, что случилось, но он сам в деревне приехал звать меня накануне ее именин. Он этого страстно желает!

— Да ведь он и тогда, как говорил мне сам, этого желал. Вот если бы ты мог сказать, что она этого желает, то я благословил бы тебя обеими руками. А то как бы последнее не было горше первого.

— Ах, братец, пожалуйста, не говори! Вышивала она на подушке пару голубей; я и говорю ей: «что же это ваши голуби отвернулись друг от друга?» — А она подняла на меня глаза и сказала: «а может быть они когда-нибудь и взглянут друг на друга».

— Какое же ты выводишь заключение из этих слов?

— Ах, братец, когда я приехал прощаться, к ней пронесли светло-золотистое палевое платье. Уж тут и говорить-то нечего!

Брат замолчал, и я замолчал после такой аргументации.

Совершенно поправившись, я перед отъездом в Степановку зашел проститься с В. А. Ш-ым, который в свою очередь жаловался мне на нездоровье. На прощаньи он заставил меня написать два слова Сергею Петровичу Боткину, к которому собирался съездить за советом в Петербург.

Чтобы не принимать вида вмешательства, мы с женою, при жизни Ивана Петровича, ни разу не посетили маленькой Оли Ш-ой; но ставши ее опекуном, я счел своею обязанностью взглянуть на девочку, которой не видал в течении 13-ти лет. Ее так ревниво оберегали, что я едва мог добиться свидания с нею и нашел ее с воспаленными глазами и золотыми браслетами на руках. Напрасно я старался объяснить г-же Эвениус необходимость познакомить девочку с ее ближайшими родными по отцу и по матери, прося поэтому прислать ее, не долее как на месяц, в деревню. Г-жа Эвениус только тогда обещала исполнить мою просьбу, когда я подтвердил ее решительными требованиями опекуна. Решено было, что девочка приедет с классною дамою в Степановку в июле месяце.

Тургенев писал из Парижа от 8 января 1872 года:

Прежде всего поздравляю вас с изобретением зерносушилки, любезнейший Аф. Аф., если она точно окажется без сучка и задоринки. Je ne demande pas mieux que m'ecrièr: ta as vaincu, Galiléen! Радуюсь душевно успехам Пети: все это обещает в будущем хорошие плоды. С удовольствием прочту ваши письма «Из деревни», если они будут написаны «sine ira et studio». Вы пишете, что «не шутя не знаете ни одного бедного литератора». Это происходит оттого, что вы их вообще мало знаете. Укажу вам на один пример. Недавно А. Н. Афанасьев умер буквально от голода, а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с вашими, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный, вами столь презираемый, фонд. Надеюсь, что вы весело пожили в Москве и «люблю думать», как говорят Французы, что вы не слишком нанюхались Катковского прелого духа. В конце Февраля я в Питере, а там в Москве и пожалуй в деревне. Жму вам руку. Ваш Ив. Тургенев.

Настоящие слова Тургенева вызывают многие замечания.

1. Поступивши в Общество Литературного Фонда в качестве члена учредителя, я вычеркнул себя из списка не потому, что считал не должным помогать нуждающимся литераторам, а только потому, что считал необязательным слепо подчиняться произволу Общества, изменявшего свою программу введением расходов, не имевшихся в виду при учреждении Общества. Если Общество считает такие изменения своим правом, то не должно и удивляться уходу членов, с ним несогласных.

2. Серьезные члены учредители не могут не знать, что литература способна быть забавой или отрадой и даже некоторым подспорьем насущному хлебу, но что чисто литературный труд в большинстве случаев так же мало способен прокормить отдельного человека, как и душевой крестьянский надел. Вкоренять в том и в другом случае в человеке мысль об обеспеченности — значит заведомо вести человека к экономической гибели. Поэтому помощь должна являться к литератору, как и ко всякому другому труженику, только как помощь при неожиданном несчастии, но никак не в виде поощрения на бездоходный труд.

3. Сказанное нами подтверждается отчасти судьбою покойного Афанасьева, которому служба в иностранном архиве давала возможность предаваться своим частным литературным занятиям. Принимая у себя на собственный риск неупрощенного еще Кельсиева, Афанасьев, конечно, не мог рассчитывать, что правительство будет продолжать содержать его на службе, невзирая на его оппозиционную роль. Но даже и после потери места он не умирал с голоду, как говорить Тургенев, так как оставил своей наследнице в Москве дом, оцененный в 13 тысяч.

Л. Толстой писал от 20 Февраля 1872 г.:

Как мне грустно было узнать, что вы были в Москве и еще хуже, что, когда я на днях в другой раз приехал в Москву, я узнал, что вы накануне уехали. Как же было не написать мне словечко о своем положении? Я могу не переписываться по годам со своими друзьями, но когда друг в беде, то ужасно совестно и больно не знать. Напишите, как вы теперь? Не заработывайтесь своим судейством. Вы мне это проповедываете, а вам едва ли не нужнее, я уж лет 9 не помню вас хоть на денек спокойным и свободным. В Москве теперь хотел съездить к Боткину, чтобы разузнать про вас, но сам заболел, пролежал и больной насилу добрался домой. Теперь лучше. Дома все хорошо, и дом вы наш не узнаете: мы всю зиму уж пользуемся новой пристройкой. Еще новость, это — что я опять завел школу, и, жена и дети, мы все учим и все довольны. Я кончил свои азбуки, печатаю и принимаюсь за задушевное сочинение, которого не только в письме, но и на словах едва ли расскажу, не смотря на то, что вы тот, кому можно рассказать. Теперь пишу и вспоминаю, как давно мы потерялись из виду. Напишите пожалуйста поподробнее. Жена и я просим передать душевный привет Марье Петровне. Как ее здоровье? Прощайте. Ваш искренний друг Л. Толстой.

От 26 Февраля 72 г. Тургенев писал из Парижа:

Прежде всего, любезнейший А. А., примите мое поздравление с благополучным исходом мучительной, по спасительной операции, которой вы подверглись я, хотя и не доктор, давно предвидел, что вам ее не избегнуть, и очень рад, что все хорошо сошло с рук. При всем моем старании, не могу найти в душе моей сильного сочувствия к исчезновению Александра Никитича; сожалею только о том, что эта смерть прибавит еще некоторое бремя к обузе, отягощающей ваши плечи. Но на то человек и существует, чтобы ему с каждым годом становилось тяжеле. Прочтя ваше изумительное изречение, что: «я (И. С. Т.) консерватор, а вы (А. А. Ф.) радикал», — я воспылал лирическим пафосом и грянул следующими стихами: «Решено! Ура! Виват! Я — Шешковский, Фет — Марат! Я — презренный Волтерьянец… Фет — возвышенный Спартанец! Я — буржуй и доктринер… Фет — революционер! В нем вся ярость нигилиста… И вся прелесть юмориста!» Только вот что, новейший Кай Гракх:- вы, как человек впечатлительный и пиит, слишком легко поддаетесь обаянию слова: республиканское заглавие нового петербургского журнала « Гражданин» соблазнило вас, и вы посвятили ему свои задушевные излияния. Желаю вам расцвесть на деревенском воздухе, как ландыш; а увижусь я с вами, Бог даст, в мае, ибо выеду отсюда не раньше апреля. Передайте мой искренний привет Марье Петровне и верьте в искренность моих, хотя реакционерных, но дружеских чувств. Ив. Тургенев.

Л. Толстой писал от 16 марта 72 г.:

Письмо ваше очень порадовало нас. Как бы мне хотелось видеть вас; а ехать не могу, все хвораю. Ради Бога не проезжайте меня мимо, когда поедете в Москву. Азбука моя не дает мне покоя для другого занятия. Печатание идет черепашьими шагами и черт знает когда кончится, а я все еще прибавляю, убавляю и изменяю. Что из этого выйдет — не знаю; а положил я в него всю душу. Ваш Л. Толстой.

Вл. Ал. Ш-у не пришлось воспользоваться моим письмом к Боткину, и я получил известие о его скоропостижной смерти.

Тургенев писал:

Париж.

29 марта 1872 г.

Итак, любезнейший Аф. Аф. добродушный В. А. Ш-ъ приказал долго жить! Смерть действительно сильно щелкает вокруг нас. Что касается до Афанасьева, то позвольте вам заметить, что вы не довольно ясно даете себе отчет о подразделениях литературы, — на так называемую беллетристику, прессу-журналистику и прессу-науку (и педагогику), или, что еще вернее, вы сознаете это подразделение, но цените одну беллетристику, да еще какую! — поэзию! Но наше Общество основано именно для литераторов, пользу которых вы с трудом признаёте, и без которых пришлось бы плохо делу просвещения. Вот оттого-то мы и заботимся об обеспечении этих самых литераторов от голода, холода и прочих гадостей. А за поход ваш по поводу сифилиса нельзя вас не похвалить. Вот это дело, и дай Бог вам успеха и помощи отовсюду. На вашу больницу я немедленно подписываюсь на сто рублей, которые буду иметь удовольствие вручить вам при нашем свидании в Спасском в мае месяце. А до тех пор будьте здоровы и благополучны. Ваш Ив. Тургенев.

На тему этого письма, я в объяснение должен сказать следующее. В прошлом 71 году истек последний срок уплаты розданного мною голодающим капитала, которому я некогда так высокомерно предназначал блестящую и благотворную будущность. Я даже устроил из мнимо процентных денег небольшие стипендии слепым и убогим из бывших дворовых. Но и тут разочарование готовило мне новый урок. Как я ни бился, я так-таки и не добрал более 300 руб. основного капитала, и в виду таких обстоятельств я искал возможности и случая дать этому капиталу другое, более разумное назначение. Я на опыте убедился в истине, которая, будучи a priori несомненна, не требует подтверждения опыта, а именно: прочный кредит может быть только под обеспечение равноценного имущества, мгновенно поступающего в собственность кредитора, не получившего утраты. А там, где заемщик, подобно нашему крестьянину, принципиально не владеет никакой личной собственностью, кредит немыслим.

Еще в прошлом году предводителем Тимирязевым и мною обращено было внимание земского собрания на непомерное распространение в уезде сифилитической заразы. Всего нагляднее зло было для предводителя во время приема рекрут, из которых 20 проц. оказывались зараженными. Тогда же собрание уступило нашим требованиям немедленной помощи, и из Петербурга была выписана весьма практическая и деятельная акушерка, которой пришлось немало побороться с и убийственным злом, по одному уже тому, что крестьянки прятались от осмотров, боясь женского рекрутского набора. Через два года я слышал от Ал. Арк., что процент зараженных рекрутов сошел с двадцати на четыре.

Объяснивши министру безнадежное положение моего запасного капитала, я заблаговременно заручился разрешением обратить его на сельскую больницу. Но когда я на земском собрании просил-или принять от меня этот капитал, или же дозволить мне выстроить больницу, содержание которой земство приняло бы на свой счет, — то согласия ни на то, ни на другое не последовало, и поднялся оратор с вопросом:- «почему-де г. Фет в своей больнице желает дать предпочтение сифилису перед всеми другими болезнями?» Напрасно я возражал, что больница в десять коек в применении ко всем болезням слишком мала, но там, где отделение больного от общей семейной чашки составляет благодеяние для целой семьи, десять коек под надзором хорошего фельдшера представляют очевидное благодеяние для края. После многих колебаний, Гордиев узел был разрублен моим ближайшим соседом М. М. Хрущевым, (бывшим когда-то в числе лейб-драгунов, угощавших нас, улан, в Ревельской гостинице). Он объявил собранию, что так как в северо-западной части Мценского уезда, при селе Воине, имеется земская больница, то если земство ассигнует известную сумму на содержание больницы в юго-восточной части уезда, при селе Долгом, то он дарит под больницу десятину земли и на полученные от меня деньги выстроит и самую больницу.

Больница эта существует и в настоящее время, но, к сожалению, в ней принимаются всевозможные болезни.

Я уже говорил, что покойный Александр Никитич был человек толковый и весьма хороший хозяин. Получивши в последнее время денежное наследство в два три десятка тысяч после покойного своего отца, он не только расплатился с долгами, в том числе и со мною, но довел свое полевое и домашнее хозяйство до возможного совершенства, не задаваясь никакими модными приемами. Он даже, верстах в 15-ти, прикупил небольшое имение со скромной, но прекрасной усадьбой. В последнее время он за два года не продавал хлеба.

Однажды, не успели мы сесть за завтрак, как приехала Любинька и после первых приветствий сказала: «а я к тебе за серьезным советом. Куда ты мне посоветуешь класть деньги?»

— Боже мой, сказал я: какая ты исключительно счастливая особа! Мы, грешные, и знали бы куда положить, да нечего. Но так как ты просишь совета, то, во-первых, продавай хлеб и в хвост, и в голову, — так как он у тебя сыр и может перегореть в навоз, а во-вторых, так как Поповка куплена на имя Алекс. Никит. и заложена во Мценском банке, то ты клади сбережения куда хочешь, кроме Мценского банка, в котором ты только будешь очищать дела твоего Володи, нисколько не обеспечивая себя. Конечно, со временем и твое, как и Александра Никитича, достанется вашему сыну, но до времени не мешает держать его на известной привязи.

— Ах, помилуй, что ты… и т. д. И я замолчал.

Наконец в июле классная дама привезла к нам 13-ти летнюю Олю, познакомившуюся с своими двоюродными братьями: Ш-ым и Борисовым.

К обычному нашему семейному торжеству 22 июля, на этот раз набралось гостей более обыкновенного. Приехавший еще к завтраку 16-ти летний Ш-ъ не преминул блеснуть своею возмужалостью перед Петей и Олей и рассказал, что он, к сожалению, не может одновременно с Нетей возвратиться в лицей, так как должен быть шафером у m-lle М-ой и к этому дню должен заказать себе фрак и три пары перчаток. Одну — чтобы держать венец, другую — чтобы наливать шампанское, а третью — для танцев. Когда перед обедом я старался по возможности занимать гостей, с балкона подошел Петя и шепнул мне: «тетя Люба просить тебя придти на минуту в аллею».

Улучив минуту, я действительно нашел сестру Любовь Афанасьевну в аллее вдвоем с предводителем дворянства. «Вот, сказала она, я просила Алекс. Арк. назначить тебя опекуном к Володе». Вместе с этим она обняла меня, припадая лицом на правое плечо мое, на котором я вскоре услыхал горячую влагу слез.

— Любинька, отвечал я, ты напрасно так сильно плачешь. Я буду очень рад, если дело хорошо пойдет и без моей помощи; но если последняя окажется нужной, то я считаю себя не вправе отказываться. Я прошу у вас извинения, но в настоящую минуту должен идти к дамам, сказал я и пошел на балкон.

Когда позвали к обеду, предводитель, проходя мимо меня, сказал вполголоса: «после завтра вы получите указ опеки, о назначении вас опекуном к малолетнему Ш-у».

Часов в 10 вечера, когда все гости разъехались, мы за длинным столом на террасе оставались еще в семейном кругу, так как Володя Ш-ъ еще не уезжал, а Оля с классной дамой еще не ушли в свои комнаты. Все время мне почему-то казалось нескромным обратиться с каким либо вопросом к девочке, находящейся так всецело на руках начальницы своего пансиона. Но принимая во внимание 13-ти летний возраст, я на этот раз решился успокоить себя наиболее элементарным вопросом и спросил: « Я тебя люблю;- которое из этих трех слов глагол?»

Девочка как-то порывисто сказала сначала: я, затем тебя и только наконец — люблю.

Надо было с одной стороны видеть мягкое оцепенение на лице классной дамы, как бы желавшей сказать: «пусть хоть разрушается небесный свод, а это дело не наше», — а с другой — восторженный блеск глаз и всего лица Петруши. Я сам не рад был своему вопросу и, что называется, в рот воды набрал. Когда тихий ангел пролетел, и разговор оживился снова, я сказал: «если я за кого либо радуюсь, так это за тебя, Володя».

— Почему это, дядя? сказал он.

— А потому, что с послезавтра исчезнут с твоей стороны все излишние нужды. Никакого фрака и особенных перчаток тебе не нужно, а поедешь ты одновременно с Петей в Катковский лицей.

На этом разговор пока прекратился; но вслед затем, заметив, что я прошел с балкона в гостиную, Володя прошел за мною следом и, подойдя ко мне, сказал: «могу ли я, дядя, сделать тебе совершенно отвлеченный и принципиальный вопрос? Я никогда не дозволю себе тебя ослушаться».

— Да я тебе не советую и пробовать этого, отвечал я.

— Этого никогда и не будет, продолжал отрок, но я бы желал себе наглядно представить последствия моего отказа ехать, например, одновременно с Петею в лицеи.

— Я очень рад помочь твоему недоразумению, сказал я: ты, быть может, не знаешь, что опекун заменяет отца, и что, с минуты моего назначения, настоящим хозяином в твоем Ивановском буду я, и человек, не исполняющий моего приказания, не может долее оставаться в имении. Если бы ты не послушался слова, то пришлось бы тебя отправить силой, т. е. приказать двум здоровенным ребятам связать и довезти тебя на станцию, сесть с тобою в III-й класс и доставить при моем письме Леонтьеву, которого быя просил не пускать тебя домой на каникулы, так как ты не умеешь себя держать прилично.

Пора было отправляться на покой, и мы обнялись на прощанье. На другой день, около 12ти часов, сестра Любинька как-то особенно важно вошла в гостиную и села в кресло, расправляя свой траурный шлейф.

— Я хотела тебе сказать два слова, произнесла она. Я до такой степени дорожу твоим расположением и нашими дружескими отношениями…

— Пожалуйста не продолжай, перебил я, — ты не желаешь, чтобы я был у вас опекуном. Пойми, какую нравственную обузу ты с меня снимаешь, но я не знаю, в какой мере это будет полезно для Володи и для всего вашего имущества.

Вначале августа Петя и Оля уехали в Москву, а Володя остался заказывать Фрак и покупать перчатки к предстоящему шаферству.

В виду грамматических сведений девочки, я слезно молил г-жу Эвениус найти особенного репетитора грамматики вообще и русской в особенности. К осени я получил обычное детское письмо с прибавлением: «я уже прочла всего Пушкина, Лермонтова, Тургенева и Толстаго».

Эти слова поразили меня в самое сердце. «Нет, подумал я, этому должен быть положен решительный конец. Оставаясь у старой девы, влюбленной в девочку, последняя наверное не приобретет даже самых элементарных сведений, а между тем ее материальное и общественное положения не мирятся с таким круглым неведением, в котором со временем я не буду в состоянии избежать ни сторонних, ни собственных упреков».

Тургенев писал из Баден-Бадена от 16-го августа 1872 года:

Вот я опять здесь, любезнейший А. А., и письмо ваше получил. Остаюсь в Бадене до октября, а там в Париж. Мне жаль, что Петя только рассердился на меня за мое письмо, а не почувствовал, что в нем было справедливо. Когда он будет большой, я, если буду жив, и если он сделается — в чем я не сомневаюсь — хорошим человеком, покажу ему его первое письмо, написанное ко мне после кончины его отца, — и он постыдится его и подивится тому, до чего может доходить эгоизм молодости. Теперь он, в силу своих успехов в Катковском лицее, чувствует себя как бы царьком; а до царей, известно, истина проникает с трудом. Когда я свижусь с вами, мы побеседуем о новейшей английской поэзии, о которой у нас никто, или почти никто, не имеет понятия. Штука не симпатическая, но интересная, и есть один очень большой лирический талант: Свинберн (Swinberne). Что вам не нравится звание «Литератор», — это ваш конек, — а жизнь научила меня обходиться с чужими коньками почтительно. По-моему, «литератор» такое же звание или определение рода занятий, как «сапожник» или «пирожник». Но есть пирожники хорошие и дурные, и литераторы тоже. Засим кланяюсь Марье Петровне и крепко жму вам руку. Преданный вам Ив. Тургенев.

Л. Толстой:

15 октября 1872 года.

Очень благодарен вам за Федора Федоровича. Он был у меня и обещал приехать совсем 16-го. Он мне очень нравится и попал ко мне в то самое время, когда нужнее всего. Пришла дурная погода, и дух работы и тишины приближается, и я ему радуюсь. Немножко охоты и хозяйственные заботы, и потом жизнь с собой и с семьей и только Я с радостью думаю об этом, и потому верю, что я счастлив. Я на днях был в Москве и был в лицее. Видел Петю; он мне показался очень мил и жалок тем, что некуда ему идти в воскресенье. Я экзаменовал его из греческого — очень хорошо, из математики тоже хорошо. Я прилаживаюсь все писать, но не могу сказать чтобы начал. Азбука выйдет 10 ноября, как мне обещают. Ваш Л. Толстой.

Тургенев:

Париж.

16 октября 1872 года.

Вы желаете иметь обо мне известия, любезный Фет, — спасибо вам, но я утешительного сообщить не могу. Вот скоро полгода, как я в когтях у подагры, и пишу вам лежа в постели, по милости нового припадка, по счету одиннадцатого. Вот в чем состоит эта прелесть: вдруг у тебя ни с того, ни с сего страшно распухает колено или плюсна, появляются нестерпимые боли, шевельнуться нельзя, приходится пролежать в постели пять, шесть дней, неделю; потом ты начинаешь ползти с помощью костылей, брести на палках, понемногу ты начинаешь надеяться на выздоровление — бац! опять rechute, опять мука, опять недвижное лежание в постели… Вы понимаете, что при такого рода обстоятельствах мне не до того, чтобы рассуждать о значении демократии, о том, что людям слова дороже дел и т. п. Эти остроумства хороши для здоровых счастливцев, к которым, к великому моему удовольствию, принадлежите вы; а мне хочется, по выражению Писания, обратиться лицом к стене и, насколько возможно, позабыть все житейское. Нет сомнения, что и я побежал по дорожке покойного Василия Петровича и должен готовиться к подобному же концу. Мои сто рублей к вашим услугам, и как только вы мне дадите знать, я напишу Зайчинскому. Кланяюсь Марье Петровне; дружески жму вам руку. Преданный вам Ив. Тургенев.

Л. Толстой:

12 ноября 1872 г.

Как стыдно луку перед розой, Хотя стыда причины нет; Так стыдно мне ответить прозой На вызов ваш, любезный Фет. Итак, пишу впервой стихами, Но не без робости, ответ.- Когда? Куда? решайте сами, Но заезжайте к нам, о Фет! Сухим доволен буду летом, Пусть погибают рожь, ячмень, Коль побеседовать мне с Фетом Удастся вволю целый день. Заботливы мы слишком оба, Пускай в грядущем много бед, Своя довлеет дневи злоба, — Так лучше жить, любезный Фет. Без шуток, пишите поскорее, чтобы знать, когда выслать за вами лошадей. Ужасно хочется вас видеть. Ваш Л. Толстой.

Тургенев:

11 декабря 72 г.

Париж.

Очень вам благодарен, любезнейший Афанасий Афанасьевич, за ваши сочувственные слова; но если бы я хотел ждать возможности сообщить вам хорошие о себе вести, мне бы пришлось прекратить наши письменные сношения. Подагра продолжает терзать меня, и я вас прошу об одной: не употребляйте столь часто слышанных мною quasi-утешений, что эта болезнь, мол, un brevet de longue vie, и т. п. Невольное чувство враждебности и злобы шевелится во мне всякий раз, когда я слышу эти нелепые слова; а и не желал бы чувствовать ничего подобного в отношении к вам. Если бы даже подагра (что вовсе неправда) имела привилегию продолжать жизнь в этом виде, то черт бы с ней совсем, с такой поганой жизнью! Вот уже 7-й месяц, как я веду совершенно отшельническую жизнь, и потому не имею ничего сказать вам, кроме того, что вы сами можете вычитать в журналах. Работать тоже невозможно, и остается одно чтение. Я и читаю все, что попа дается под руку, большею частию без всякого удовольствия. Радуюсь успехам Пети, впрочем от него нельзя было ожидать ничего иного; лишь бы здоровье его утвердилось! — Выписал я «Азбуку» Л. Толстого; но за исключением прекрасного рассказа Кавказский пленник, — не нашел в ней ничего интересного. А цена безумно высокая для подобного рода сочинения. Погода у нас пакостная; да и у вас, по слухам, не лучше; впрочем, так как я постоянно сижу дома, то это мне с полугоря. Дружески кланяюсь Марье Петровне и жму вам руку. Преданный вам Ив. Тургенев.

Убедивши не без великого труда содержательницу пансиона г-жу Эвениус, что знакомство нашей Оли с ее далеко не многочисленными родственниками не ослабит ее привязанности к своей воспитательнице, я в бытность свою в Москве брал иногда по воскресеньям карету и лично привозил к нам из пансиона и отвозил обратно 14-летнюю Олю. Девочка уже настолько к нам привыкла, что перестала нас дичиться.

Недаром Тургенев упрекал меня в излишней боязни перед фразою. Прелестно однажды в том же смысле выразился по отношению ко мне Лев Николаевич Толстой:

«Есть люди, которые на словах живут гораздо выше своей практической морали; но есть и такие, которые живут ниже этого уровня; вы же до такой степени боитесь, чтобы проповедь ваша не была выше вашей практики, — что вы преднамеренно заноситесь с нею гораздо ниже этого уровня».

«Всякий человек умеет различить добро от зла». Эти слова я всегда считал фразою весьма условной и в сущности требующей перифразы: никто не может различить добра от зла. Это обстоятельство и делает необходимым административное и судебное наказание. Если мы сравним наше вступление в неведомое грядущее со входом в неизвестный город, то неудивительно, если на распутье мы будем колебаться в выборе путей; но если улица направо открыта, а налево затянута веревкой, за которою полицейский может самым энергическим образом направить напирающего на него на прямой путь, то надо быть исключительно рассеянным, чтобы и тут не разобрать должного пути от недолжного. Что касается до меня, то там, где последствия поступка не выступают со всею своей грубою резкостью, я никогда не умею отличить добра от зла, так как и эти два понятия тоже относительны. «Когда дети впотьмах, их сердца угнетены, и они начинают громко петь», — говорит Гейне. Неудивительно, что на этом основании я, сходясь за обедом с нашими любезными хозяевами Боткиными, нет-нет да и заводил разговор о настоятельной необходимости украсть девочку из пансиона, где она, в видимый ущерб своему здоровью, теряет драгоценное время учения.

— Удивляюсь, говорила Софья Сергеевна Боткина, как вы можете волноваться этим вопросом? Девочке с ее золотушно-больными глазами необходимо с весны основательное лечение в Старой Руссе или Славянске, и нужно всеми силами постараться наверстать потерянное для занятий время. В чем же вы тут сомневаетесь? Вы решили ее взять в себе и возьмите.

— Ах, Софья Сергеевна! вспомните пословицу: чужую беду руками разведу, а вот я то к своей ума не приложу.

— Право даже странно, чтобы не сказать жалко, видеть такое колебание в мужчине; вы опекун, все права на вашей стороне, а между тем я вижу, что это вас мучает.

— То-то и беда, что если это делать, то надо закинуть надежную удочку и разом тащить рыбку; а если она сорвется, то на другой раз ее и не поймаешь.

— Не понимаю и не понимаю я этих сравнений. Вот вы на днях собираетесь ехать в Петербург. Поручите нам с Марьей ПетровноЙ взять Оленьку из пансиона и, избежав всяких треволнений, вы по возвращении найдете свою племянницу уже у нас.

— Нет, Софья Сергеевна, ради Бога этого не делайте; иначе вы мне окончательно испортите это дело.

Так как еще в бытность в деревне я решился взять свою племянницу в Степановку, то заблаговременно уже озаботился приискать ей благонадежную воспитательницу. Добрая знакомая не только указала мне на почтенную и пожилую гувернантку, окончившую воспитание ее племянниц и в совершенстве владеющую, кроме русского, немецким, французским и английским языками и могущую преподавать начальные уроки музыки, — но и снабдила меня адресом почтенной m-lle Рополовской, еще не приискавшей себе в Петербурге места. Впечатление, произведенное на меня личным свиданием в Петербурге с m-lle. Рополовской, преисполнило меня надежды на успех нашей общей с нею задачи. Так как она вполне располагала своим временем, то я просил ее тронуться в путь по железной дороге в Степановку тотчас же по получении от меня телеграммы.

Прошли праздники, в течении которых я не раз брал на несколько часов Олю к нам. Но предчувствуя всякого рода трагикомедии, я решился взять девочку к себе перед самым отъездом в деревню.

Итак, однажды в воскресенье я лично отправился в пансион и привез Олю к обеду; но когда пришло время отвозить ее в пансион, я написал Эвениус, что так как, согласно моему решению, Оля не должна вернуться в пансион, то я прошу прислать с нарочным белья и платьев, сколько Эвениус сочтет необходимым на самое первое время.

Пока продолжались письменные переговоры, время приблизилось к чаю, т. е. к 8-ми часам, и хозяйка, напоивши им домашних, уселась в чайной комнате у лампы за свое бесконечное вышивание, тогда как дети, в том числе и Оля, уже очнувшаяся от обморока, в который упала при вести о невозвращении в пансион, — продолжали резвится по комнатам. Хотя я был в той же чайной и мирно рассуждал с Дмитрием Петровичем о каком-то постороннем предмете, но чувствовал нечто вроде томления, ощущаемого ко времени уборки сельским хозяином, завидевшим на горизонте черную тучу с белым градовым в ней клоком. Вошел слуга и доложил: «госпожа Эвениус». Не успел я сказать «проси», как Софья Сергеевна, вскочивши с кресла, бросилась вслед за детьми, крича: «наверх, наверх! спать! спать!»

Это было более чем своевременно, так как первым словом поднявшейся полестнице и вошедшей в комнату Эвениус, — было: «où est Olga? Je venx voir Olga». Хотя ей объяснили, что дети уже спят, но было весьма трудно заставить ее удовлетвориться этим ответом.

Так как в данную минуту Дмитрий Петрович, вышедши из кабинета, сидел с нами, то я, поклонившись Эвениус и приглашая ее рукою в кабинет, сказал, что вероятно ей будет удобнее передать мне поручение ее сестры (содержательницы пансиона, так как посетительница была только ее сестрой), и затем мы оба поднялись в кабинет, где глаз на глаз могли переговариваться по занимающему нас вопросу. Напрасно предлагал я нежданной гостье сесть на какое-либо из разнообразных кресел; она остановилась среди комнаты против меня, сложила крестообразно руки на груди и, все более возвышая голос, стала допрашивать меня о совершенном мною злодеянии. Конечно, мне было с одной стороны крайне жаль причинить похищением Оли внезапное страдание действительно привязанной к ней Эвениус. Но ведь я был опекуном Оли, а не утешителем Эвениус.

Конечно, вся иеремиада произносилась на французском языке, и затем категорически поставлен был вопрос: «monsieur, je vous prie de me dire, pourquoi avez vous déchiré le coeur d'une mère?»

Припертый к стене, я, тем не менее не хотел сказать правды.

— Вы спрашиваете, почему я это сделал, сказал я:- потому что я старый упрямец, выживший из ума. Мне кажется, перед подобным основанием все другие доводы вынуждены безмолвствовать.

Но моя откровенность была гласом вопиющего впустыне.

Вопросы того же содержания повторялись в новой Форме, и, желая положить конец нашим переговорам, я предложил гостье спуститься снова в чайную. Когда я на этот раз проходил мимо стула хозяйки, она шепнула мне: «я виновата, я проиграла, вы были правы».

Напрасно и я, и хозяева предлагали гостье сесть на стул: она уселась на мраморный подоконник спиною к морозному стеклу.

— Вы там простудитесь, решился я пролепетать в моем смущении.

— Нет, мне здесь прекрасно, был ответ; и расспросы, и упреки продолжали сыпаться, не взирая на присутствие хозяев, которые как в рот воды набрали. Я не в состоянии в настоящее время сказать, долго ли продолжалась эта пытка; к счастию, вошел снова слуга и доложил, что привезли для барышни вещи из пансиона. При этих словах M-lle Эвениус побежала в приемную и, как оказалось, не бесцельно. Когда я в свою очередь вышел к женщине, доставившей вещи, и хотел дать ей на чай, она смиренно поклонилась, но денег не взяла, а М-11е Эвениус бросила на меня торжествующий взгляд. Когда грозная посетительница уехала, Софья Сергеевна признала себя вполне побежденной, говоря, что она и представить себе не могла того, что я так давно предчувствовал и чего так боялся.

— Ну, теперь дело сделано, сказал я, но необходимо его завершить, и для этого я завтра же в час дня буду с Оленькой на скором почтовом поезде в Тулу, чтобы оттуда заехать к Толстым, а тем временем и Марья Петровна, и петербургская гувернантка сберутся в Степановке, — и трагикомедии будет конец.

Таким образом, прежде чем девицы Эвениус успели обсудить свое положение, мы с Оленькой в 11 час. Вечера были уже на вокзале в Туле, но тут мне представилось новое препятствие. До Ясной Поляны от вокзала будет не менее 15-ти верст, а так как я не успел телеграфировать Толстым о высылке лошадей, — пришлось везти девочку по довольно сильной метели в городских извозчичьих санях. Не смотря на то, что на Оле была меховая шубка и капор, я все-таки, хотя и севши сам с наветренной стороны, боялся простудить ее, и когда замечал, что шубка ее расползалась, накрывал ей колени полою своей шубы. Но укрывая ребенка, я незаметно раскрывал собственное левое колено и на всю жизнь снабдил его ревматизмом, который и поныне напоминает о себе в дурную погоду. Излишне говорить, что хозяева Ясной Поляны, хотя и изумленные нежданным приездом гостей, приняли в вас самое живое участие, и затем через сутки мы с Олей прибыли в Степановку, куда дня через два собрались и остальные ее обитатели.

Конечно, потребно было некоторое время, для того чтобы вам понять друг друга и поудобнее взяться за общую задачу. Все, что я предварительно слышал о почтенной особе Рополовской, по отношению к ее сведениям, вполне оправдалось. Она оказалась идеальною учительницей; но я сразу понял, что на нее никак нельзя рассчитывать, как на воспитательницу, не взирая на ее строгое православие. Такая учительница вполне на своем месте там, где дети получили уже стремление к развитию; но там, где учащему предстоит прежде всего самому возбудить это стремление, — и наилучший преподаватель оказывается бессильным, если он прежде всего не воспитатель.

Ввиду вполне независимого состояния девочки, я думал, что было бы бессмысленно стесняться необходимыми тратами на ее здоровье и образование. Чтобы ребенку, привыкшему находиться среди сверстниц, деревенское уединение не показалось слишком тяжелым, мы по рекомендации и с согласия Надежды Александровны пригласили из Орла 14-летнюю девочку из хорошего, но бедного немецкого семейства. Девочку звали Региной.

Двенадцатиаршинная зала, на пристройке Василия Петровича, была разделена надвое библиотечными шкафами, и одна сторона занята спальнею Оли и Регины, а другая служила им салоном и классной. Надежда Александровна помещалась в соседней комнате, выходящей на ту же площадку лестницы. У них была отдельная горничная, прачка и коляска с отдельным кучером и четверкой лошадей. Последнее тем более было необходимо, что, независимо от всяких катаний, Надежда Алекс. Требовала во всякое время года и во всякую погоду экипажа в церковь, находившуюся от нас в 5-ти верстном расстоянии.

Недаром сказано: «вера без дел мертва», и никакие слова не в состоянии заменить влияния, производимого делом. Мы готовы сравнить личную веру человека с прекрасным смычком, но непокрытым канифолью. Такой смычок ходит по струнам, не возбуждая ни малейшего звука, тогда как, покрытый ею, он вызывает всю лестницу звуков, от самых глубоких и тихих до высочайших и вопиющих.

По этому поводу приходит мне на память прекрасное слово Льва Никол. Толстого. Однажды, когда я ему говорил о распространяющемся в литературе мнении, что поэзия отжила свой век, и лирическое стихотворение стало невозможным, он сказал: «они говорят — нельзя, а вы напишите им отличное стихотворение: это будет наилучшим возражением».

Все значение христианства, без сомнения, заключается в любви к ближнему, проявляющейся в ежеминутном внимании к нашим поступкам, могущим вызывать страдания другого человека. Никто не станет оспаривать у человека вековечной потребности молитвы, но едва ли решимость, — продержать кучера и четверку лошадей в течение 3-х часов под проливным осенним дождем, — не следует скорее приписать рутине, чем христианству. Можно ли считать внушенною христианским чувством утреннюю прогулку по черноземным дорожкам сада, еще влажным от недавнего дождя, причем только что тщательно выглаженный и нагофрированный белый капот как ни в чем не бывало волочится но земле и должен быть по возвращении немедленно переменен на другой такой же. Мы бы не остановились на этих подробностях, если бы последние в свое время не вынудили меня поступать так, а не иначе.

Конечно, из сердца исходят всякого рода помышления, но так как мне постоянно приходилось иметь дело не с помышлениями, а с вытекающими из них делами, то я вынужден сказать, что любовь г-жи Эвениус принесла нашей бедной Оле вместо пользы жестокий вред.

Перед нами сидела золотушная девочка, не могшая выносить вечернего освещения без помощи зеленого зонтика над глазами. О каких либо успехах в науках не могло быть и речи, так как девочка ни на каком языке не могла прочитать без ошибок ни одной строчки, и это, конечно, настолько же происходило от непривычки связывать буквы, насколько и от неумения воспринимать их смысл. При подобных обстоятельствах я как-то инстинктивно чувствовал, что моя личная деятельность тут незаменима, и, попросив Надежду Алекс. насколько возможно не отягощать девочку уроками, я все усилия воспитания сосредоточил на времени после вечернего чая, когда просил Олю ежедневно прочитывать мне сначала не более четырех строк самого незатейливого содержания; и тут на первых порах я поставил себе задачею не столько довести ее до правильного складывания и произношения слов, сколько до отречения от того самоуверенного тона, с которым она читала невозможные слова.

Этот тон прямо говорил: «вы ждете от меня медленного чтения, какое бывает у начинающих детей, но я, как ученая девица из знаменитого пансиона, не стану затрудняться такими пустяками, а вы видите, как я могу быстро и с ударением читать что угодно». — И вслед затем полная несостоятельность. Надо было прежде всего дать девочке убедиться самой в ее беспомощности и затем уже идти к ней на выручку. Испытавши лично глубокое отвращение, возбуждаемое в ребенке методом: «отселева и доселева», и сплошным долблением таких безбрежных предметов, как история и география, — я взял преподавание этих наук на себя, исключая из уроков все книжное и письменное. Указав на христианскую эру, от которой ведется у нас как попятное, так и наступательное летосчисление, я вкратце рассказал события, ставшие рубежами между древней и средней и средней и новой историями. В то же время уроки над глобусом знакомили нас с тремя главнейшими и двумя новейшими частями света. Затем в древней истории, твердо ограниченной годом падения Западной Римской Империи, мы находили в пятисотых годах Кира, а в трехсотых Александра, и только мало по малу знакомились с выдающимися лицами и событиями, появляющимися между незыблемыми годами, обозначающими исторические эпохи. Невозможно, например, искать Демосфена вначале III века, так как торжество Филиппа при Херонее уже в 338 г. было причиною смерти знаменитого оратора.

Чтобы не возвращаться более к школьным приемам, в которым прибегал, скажу, что в течение четырех лет я день в день, за исключением праздников, задыхаясь всходил по лестнице в классную и отдохнувши давал от часу и до полутора уроки истории и географии, причем, нимало не затрудняясь, клал толстый конец бревна на свое плечо, а тонкий — на плечо девочки. Действовал я по собственному соображению, не прибегая ни к каким, неведомым мне, педагогическим руководствам. Но я должен с удовольствием сказать, что в конце четвертого года все крупные исторические события были утверждены нами в памяти, и я полагаю, что у бывшей моей ученицы они и поныне сохранились в памяти гораздо лучше, чем в моей собственной.

Тургенев писал из Парижа от 21 февраля 1873 года:

Любезнейший Фет, получил я ваше письмо и отвечаю немедленно. Так как вы дружески интересуетесь моим здоровьем, то скажу вам, что я теперь почти совсем молодец, и хотя я пятый день сижу дома, но это по причине гриппа, болезни скучной, но пустой. Подагра пока меня оставила, и мне только следует принять меры, если не устранить, то по крайности ослабить ее. Для этого я в мае месяце отправляюсь в Мариенбад или в Карлсбад, — еще не знаю наверное. Брат писал мне о вашем намерении приобрести Долгое; с своей стороны, он также желает продать это имение; не понимаю я, как вы не можете сойтись. Картины действительно меня занимают, при отсутствии всякого другого живого интереса; но хорошие страшно кусаются (никогда французы так сорвиголовно не бросали деньги, — видно, они страшно богаты), а посредственные картины не стоит покупать. Я однако приобрел очень хороший пейзаж Мишеля за 1600 фр. Мишель этот — французский живописец, умерший 30 лет тому назад; он оставил много картин, которые тогда продавались за 25, 50, много 100 фр., а теперь за иные из них дают до 10,000. Но это ничего перед Мессонье, который недавно продал небольшую картинку с двумя Фигурами за 80,000 фр. Пока ходить в Hôtel Drouot, где совершаются картинные аукционы, меня забавляет. Другого я ничего не делаю, да и не собираюсь делать. В конце апреля я выезжаю отсюда и через Вену отправляюсь в Мариенбад или в Карлсбад пить воды, а в июле буду в России, где надеюсь встретиться с вами. До тех пор желаю вам всего хорошего, кланяюсь вашей супруге и остаюсь преданный вам Ив. Тургенев. P. S. «Выпишите себе через какого-нибудь книгопродавца — „Les Poèmes Barbares“ par Leconte du Lisle. Он хотя француз, но поэт настоящий и доставит вам удовольствие».

Замечательно, что, по почину одного из близких соседей X-а, я решился пополам с последним купить землю Николая Сергеевича Тургенева, и по этому поводу ездил в Москву, где на словах сошелся по всем подробностях покупки. К назначенному дню для совершения купчей я выехал в Орел, куда приехал в то же время и поверенный Тургенева. При пересмотре взаимных условий, он вдруг ни с того, ни с сего заявил, что желает, вопреки прежнему условию, не сбавляя цены имению, оставить скот за собою, и когда я на это не согласился, то покупка расстроилась. Через несколько дней я узнал, что мой товарищ не стеснился возвышением требования и один купил все 600 десят. при селе «Долгом Колодце». Мог ли я в ту минуту знать, до какой степени судьба заботилась при расстройстве этой покупки о моей свободе при моем стремлении на юг.

Л. Н. Толстой писал от 17 марта 1873 г.:

Не сердитесь за лаконизм моих писем. Мне всегда так много хочется сказать именно вам, что уж ничего не говорю, кроме практического. Радуюсь тому, что вы послали пастись Ш-а племянника, но насчет того, что Петя считается с вами письмами не огорчаюсь, но огорчаюсь, что вы способны принять это слишком к сердцу и дать этому такое значение, какого оно не имеет. Он в том самом возрасте, в котором мальчики поджигают дома, а не поджигают, то отпускают ногти и воротнички и фразы и думают, что они от этого лучше будут, что еще бессмысленнее поджогов. — Как мне жаль, что, хотя я и умею наслаждаться чтением ваших писем, я не умею сам писать, а вы для меня — соды — кислота: как только дотронусь до вас, так и зашиплю, — столько хочется вам сказать. Работа моя не двигается; но я не очень этим огорчаюсь. Слава Богу, есть чем жить, разумеется не в смысле денег. Передайте наш поклон Марье Петровне. Ваш Л. Толстой.

11 мая 1873.

Стихотворение ваше прекрасно. Это новое, никогда не уловленное прежде чувство боли от красоты выражено прелестно. У вас весною поднимаются поэтические дрожжи, а у меня восприимчивость к поэзии. Я был в Москве, купил 43 номера покупок на 450 рублей, и уж не ехать после этого в Самару нельзя. Как уживается в новом гнезде ваша пташка? Не забывайте нас. До 20-го мы не уедем, а после 20-го адрес — Самара. Ваш Л. Толстой.