Карлсбад. — Встреча с Надей. — Ее роман. — Свидание с Тургеневым в Париже. — Делано.- La dame aux camelias. — Поездка в Куртавнель. — Семейство Виардо. — Дочь Тургенева. — Завтрак в Rosay. — Наша жизнь с Надей в Париже. — Ристори. — Эрбель. — Мы с Надей едем в Италию.

В пятидесятых годах заграничные поездки далеко[186] не были таким легким и будничным делом, в какое они превратились в наши дни. Поэтому очевидцу дотоле невиданного хотелось о нем рассказать, а небывалому — послушать про всякие диковинки. Неудивительно, что в 1856 и 1857 годах «Современника» появились в свое время довольно подробные записки моей поездки в Карлсбад, Париж и Италию. Но в настоящее время меня интересуют не встречавшиеся картины, а лица, посланные судьбою в русло моей жизни, без которых самая прожитая жизнь невозможна и даже немыслима, как немыслим сад без деревьев.

Как ни сильно было впечатление, произведенное Европою на меня, засидевшегося в совершенно бездорожной тогда еще России, но, минуя все эти чудеса благоустройства и художественных красот, переношусь прямо в мою скромную гостиницу в Карлсбад и к ней прикрепляю дальнейшую нить воспоминаний. Судьба поставила меня в исключительное положение к настоящим запискам. Все наиболее близкие лица, о которых придется говорить, не только вымерли, но вместе с ними вымерли и второстепенные лица, которые составляли как бы поле, где по уцелевшим отпечаткам можно бы было судить о верности рисунка исчезнувшего тела.

Я уже ранее говорил о симпатии, возникшей между мною и младшею сестрою Надей с первой встречи нашей после выхода из школ. Не странно ли, однако, что, несмотря на связующее нас чувство, у меня с сестрою Надей, так же как и с другими членами семьи, никогда не возникало непрерывной переписки? Конечно, я знал самые крупные события в жизни моей Нади со времени смерти отца. Знал, например, что она, получивши по разделу наше родовое гнездо Новоселки, отдала его в управление зятю А. Н. Шеншину, а сама, по случаю сильно пошатнувшегося здоровья, отправилась со старою девицей, Софьей Сергеевной Нязевой, за границу, где проживала уже второй год, преимущественно в Неаполе.

Несмотря на приятную встречу с доктором Эрдманом, в Карлсбаде пришлось скучать порядочно.

Однажды, воротясь в 6 часов вечера с прогулки, застаю у себя на столе пакет. Что такое? — Телеграфическая депеша:

«Я во Франценсбаде. Если можешь, приезжай немедля, или я к тебе приеду. Решайся. Жду ответа у телеграфа. Твоя Надя».

Я стремглав побежал на гору к телеграфу. Что писать? Если поеду во Франценсбад, свидание наше, по причине курса моего лечения, не может быть продолжительно, и надолго ли Надя во Франценсбаде — не знаю, а в Карлсбаде мы могли бы провести хотя несколько дней вместе. Попрошу Надю приехать сюда. Но едва депеша ушла, мне пришло на ум простое соображение: Франценсбад — такой же Баде, как и Карлсбад. Следовательно, Надя точно также может не портить своего курса, воздержавшись от поездки ко мне. Вследствие итого, новой депешей прошу разрешения вопроса о водолечении. Нет ответа.

— Вероятно гуляет, заметил чиновник на телеграфе.

— А, гуляет! стало быть, наверное пьет воды. Пишите поскорей: «дожидайся меня, я сейчас выеду. Завтра утром буду». Так, так, так…. Что?

— «Не принимают депеши». — «Почему?» — «Да верно поздно: после девяти часов нет службы».

Уж в Германии так: «Vir haben keinen Nachtdienst», — да и только, и ступай домой. Что ж теперь делать? Чего доброго, — я во Франценсбад, а Надя в Карлсбадъ. Подожду до утра: авось получу ответ.

На другой день — половина восьмого, нет ответа, а в восемь дилижанс отходит. Еду!

Во Франценсбад, т. е. за 50 верст, почтовая карета дотащилась в 4 часа пополудни. Небольшой городок напомнил бы низменными засеянными полями, его окружающими, русский уездный город, но широко разбежавшийся венец гор, синеющих на горизонте, ясно говорит, что вы все-таки не в России, а в Богемии. Бегу на квартиру Нади.

— «Дома?»

— «Нет. В два часа уехали в Карлсбад».

— Экое горе! Пожалуй, не застанет меня в Карлсбаде и проедет далее. Скорее на телеграф: «жди в Карлсбаде; я сейчас прискачу на курьерских». В коляску заложили пару больших лошадей, и почтарь, перекинув трубу через плечо, тронулся с места крупною рысью. Немецкий курьер не то, что в России носит это имя, и что Гоголь прозвал «птицей-тройкой», — а все-таки в четыре часа я проехал те же 50 верст, которые в дилижансе протащился семь.

В четверть десятого я уже был в Карлсбаде и застал у себя Надю, а на столе три утренние телеграфические депеши, — ответы на вчерашние вопросы. Ответы были переданы на телеграфе еще с вечера, но как звуки мюнхгаузенского рожка, застывшие на морозе, пролежали безгласно целую ночь и без ведома хозяина оттаяли и зазвучали в девять часов утра, когда я уже пустился в дорогу. «Vir haben keinen Nachtdienst».

Оглядываясь на пройденный мною жизненный путь, я воочию убеждаюсь в неразрывной цепи причинности, коей каждое отдельное звено в данную минуту кажется нам безразлично случайным, но которым тем не менее строго обусловлено все, нисходящее до последнего звена. В настоящую минуту мне приходится оглядываться на одно из таких роковых для меня звеньев, и я умственно гляжу на него с отрадным и в то же самое время тяжелым чувством.

У дам моих, не в первый раз посещающих воды, нашлось немало знакомых, и когда сестра Надя переходила на плацу перед кургаузом к какой-либо знакомой на скамейку, а мы со старушкой Нязевой оставались на скамье под деревом одни, последняя, выразительно усмехаясь, говорила мне:

— Посмотрите, Афанасий Афанасьевич, какой цвет лица у вашей сестрицы и какой блеск в глазах! Ах, если бы вы видели ее в Неаполе на придворных балах! Это была совершенная красавица. Я вам должна рассказать. В Неаполе она была окружена молодежью, но сердце ее похитил один. Ах! как вам рассказать? — Это совершенный Фауст! У него в Средиземном море своя яхта, на которой он устраивает дамам балы и катанья. Она вам ничего не говорила? Он просил ее руки, и она дала свое согласие. Он хотел приехать во Франценсбад, но теперь пишет, что приедет к нам в Париж, и там уже будет свадьба.

— Странно, — заметил я, — что Надя не объявила мне об этом при первом же свидании.

— Ах, поймите, что она боится сглазить свое счастье. Он такой обворожительный Фауст, что даже старуха, не в силах ему противоречить.

— Да кто же он такой?

— Русский богач — Эрбель. Он ее обожает. Она подарила ему свой чудесный портрет.

— Неужели же вы, доведя дело так далеко, не разузнали о нем никаких подробностей? Положим, такое отношение к делу простительно в двадцатидвухлетней девочке, но — извините меня, Софья Сергеевна, — вас я в этом случае не понимаю.

— Ах, право! Имейте терпение! В Париже все непременно объяснится. Он с проседью, но это придает ему особенную прелесть. Это настоящий Фауст. И он сумел оценить ее ум и грацию.

Конечно, после этого неожиданного разговора я старался узнать хотя что-либо о господине Эрбеле, и отрывочные о нем слухи были для меня мало успокоительны.

На другой день, воспользовавшись часом, когда Нязева ушла навестить свою знакомую, мы под руку с сестрою отправились по длинной аллее, ведущей мимо временных магазинов к стрельбищу из пистонных ружей. Увидав отходящую вправо в гору уединенную тропинку с возвышающейся на ней скамьей, я пригласил туда Надю, и мы, усевшись на скамье, остались совершенно одни над головами гуляющей внизу толпы.

— Признаюсь, — сказала Надя, — я очень рада, что мы, наконец, остались с тобою вдвоем.

— Ты, кажется, видишь, — отвечал я, — что и я рад не менее; хотя не ожидал, чтобы ты от меня так скрытничала.

Глаза и щеки девушки озарились одушевлением.

— Полагаю, мой дружок, что ты не в состоянии сообщить мне об этом деле более мне уже известного. Тогда как я считаю своим священным долгом сообщить тебе то, о чем едва ли кто говорил тебе.

— Например? — спросила Надя, прямо глядя мне в глаза.

— Например, я слышал, что этот, в сущности разоренный, искатель приключений не только женат, но не раз уже формально вступал в брак с неопытными девушками и затем бросал их на произвол судьбы Ты, вероятно, этого еще не слыхала?

— Нет, я сама не раз слыхала нечто в этом роде

— И это не заставило тебя очнуться, призадуматься и оглянуться?

— Ах, если бы ты знал, какой это очаровательный ум! С каким восторгом говорит он о твоих стихах!

— Еще бы! Он знает, чем скорее всего заслужить твое расположение. Но ведь это еще нисколько не обеспечивает твою будущность.

— Я не хочу верить всем низостям, которые толпа с таким восторгом распространяет про людей избранных. Что же касается до меня, моя будущность обеспечена: хоть день, да мой!

— На это, друг мой, — отвечал я полушепотом и наклонив голову, — никакого возражения быть не может.

Здесь же сестра объявила мне, что завтра же уезжает в Париж, а оттуда в Остенде, где пробудет четыре недели на морских купаньях, тогда как я должен еще две недели оканчивать свое лечение в Карлсбаде, где и буду с нетерпением поджидать ее адреса для возможности оставаться в непрерывной переписке. До высылки ей денег из Новоселок она попросила у меня взаймы тысячу рублей, которые я и вручил ей с особенным удовольствием и гордостью в виде билетов восточного займа, ходивших тогда превосходно за границей.

На другой день дилижанс увез моих дам, и я остался в одиночестве, показавшемся мне уже весьма несносным, допивать свои воды.

Но все на свете имеет конец; и в «Современнике» 1857 года, в февральской книжке, я, так сказать по горячим следам, описал мою поездку в Германию и прибытие в Париж. Но в настоящую минуту я пересматриваю этапы моей духовной жизни — то, что случилось в известном виде для меня, а не то, что — как страна или город — пребывает и поныне открыто для всякого наблюдателя. Поэтому не считаю нужным говорить о моих местных и путевых впечатлениях.

В Париже, за отсутствием сестры, уехавшей в Остенде, единственным знакомым мне человеком оказался Тургенев, которого адрес мне был известен из его письма[187].

Зная крайнюю ограниченность моих средств, я старался устроиться по возможности дешево, и действительно достиг в этом отношении некоторого совершенства, занявши на rue Helder и в hotel Helder в пятом этаже две весьма чистых даже щеголеватых комнаты за 40 Франков (10 р.) в месяц. Правда, штукатурка потолков представляла крутой перелом, снашиваясь по направлению к окнам и со общая таким образом квартире значении мансарды.

Не без душевного волнения отправился я в rue de l'Arcade отыскивать Тургенева, которого могло там не быть. Спрашиваю привратника, говорит: «здесь».

Тургенев, сидевший за рабочим столом, с первого взгляда не узнал меня в штатском, но вдруг крикнул от изумления и бросился меня обнимать, восклицая: «вот он! вот от!»

Помещение, занимаемое Тургеневым, если не принимать в расчет формы потолка и двух лишних этажей, в сущности мало отличалось от моего: тот же небольшой салон с камином и часами перед зеркалом и маленькая спальня.

Пока мы разговаривали, вошел высокого роста худощавый с проседью брюнет. Тургенев познакомил нас, назнавши мне господина Делаво. Оказалось, что г. Делаво прожил несколько лет в России, где познакомился с русской литературой и с литературным кружком раньше моего с последним знакомства. Так, знал он Панаевых Некрасова, Гончарова, Боткина, Тургенева и даже меня по имени. В настоящее время он в Париже занимался переводами с русского языка и, как сказывал мне Тургенев, должен был перебиваться весьма затруднительно в денежном отношении. Не могу не сказать несколько слов об этом, по выражению Тургенева, единственном знакомом мне французе.

Дело в том, что этот француз, получивший основательное классическое образование, настолько же отличался любознательностью, как и примерною скромностью. Так например, будучи по происхождению маркизом Делаво, он никогда не именовался и не подписывался маркизом, и однажды, на вопрос мой по этому поводу, отвечал, что находит такой титул несоответственным своему материальному положению. Для меня, совершенного новичка в Париже, милый и образованный Делаво являлся совершенным Виргилием, водившим меня по всему Парижу, начиная с Лувра и до последнего студенческого бала и поющей кофейни. При этом, к совершенному моему отчаянию, невозможно бы, уплатить за него даже двух франков, неизбежных при входе. Никто яснее его не видал того плачевного состояния в котором всякая власть во Франции находится со времен революции, будучи вынуждена заботиться не о благе, а лишь об угождении вкусам толпы. Последнюю задачу Наполеон III в то время понимал и исполнял во всем объеме.

Однажды мы с Тургеневым сидели в первом ряду кресел театра Vaudeville на представлении «La dame aux camelias». Последнюю ломала перед нами старая и чахоточная актриса, имени которой не упомню. Тургенев сообщил мне шепотом, что покрывающие ее бриллианты — русские. При ее лживых завываниях Тургенев восклицал: «Боже! что бы сказал Шекспир, глядя на все эти штуки!» А когда она бесконечно завыла перед смертью, я услыхал русский шепот: «да ну, издыхай скорей!» Между тем дамы в ложах зажимали платками глаза. При таково несообразном зрелище я не выдержал и, припав головою к рампе, затрясся неудержимым смехом. Это не мешало Тургеневу давать мне шепотом знать, что многие недовольные взоры обращены на меня, и что если я буду продолжать смеяться, грозное «à la porte!» не заставит ждать себя.

Покуда я осматривал парижские диковинки, Тургенев успел уехать, и я скова стал испытывать скуку, не взирая на любезные услуги Делаво.

Недели через две, я получил от Тургенева письмо следующего содержания: «С последнего свидания нашего в Париже я поселился у добрых приятелей и почти ежедневно таскаюсь с хозяином дома на охоту, хотя куропаток в этот год весьма мало. Не знаю, когда буду в Париже. Если вам скучно, садитесь на железную дорогу, взяв предварительно билет в дилижанс, отходящий в Rosay en Brie, куда к вам навстречу вышлют экипаж из Куртавнеля, имения г. Виардо. По крайней мере получите понятие о французской, деревенской жизни».

В самом деле, — подумал я, — отчего же не проехаться и не взглянуть? И вслед затем написал, что в будущий понедельник выеду. В понедельник, набрав небольшую лукошку персиков и Фонтенебльского винограда, до которого Тургенев был большой охотник, я рано утром отправился на железную дорогу. В вагоне места много да и ехать пришлось только полчаса, следовательно, с плодами и с зонтиком возня невелика. Зато при перемещении в дилижанс, в котором пришлось просидеть четыре часа, дело оказалось — хоть брось. В купе места заняты. Заглянул в карету — полна старухами, а небо хмурится, того и гляди- польет дождь. Кондуктор объявил, что я могу выбирать между каретой и империалом. Я подумал: «лучше вымокнуть, чем задохнуться», и полез на верхе. Но куда девать коробку с плодами, чтобы они не превратились в морс? Все уселись, а я стоял на колесе с вопросительным видом Пандоры. — «Дайте мне вашу коробку, — крикнула одна из сидящих в карете старухе, — я ее буду держать на коленях». — Ну, не вялая ли это старуха? Бич хлопнул по запыленной, но доброй белой лошади, запряженной на выносе перед парой караковых дышловых, и дилижанс покатился со скоростью 10 верст в час. На империале ожидало меня новое удобство: рядом со мною поместились какие-то мальчишки, оспаривавшие друг у друга места не без того, чтобы встреча двух отталкивающихся тел не отзывалась и на моих боках. К этому сидящий рядом со мною прибавлял огромного бумажного змея, который всю дорогу танцевал перед моим носом, заслоняя неживописную местность, вроде той, с которой я познакомился на Страсбургской железной дороге. За мной и подо мной, рядом с почтарем, сидели синие блузы. На половине дороги, около трактира или, лучше, шинка, слезли неугомонные мальчишки и унесли неукротимого змея. Я вздохнул свободнее. Дорога пошла лесами

— Вы, смею спросить, в Rosay? обратился ко мне сидевший на козлах блузник.

— Нет, далее: в Куртавнель.

— А! вы к г. Виардо?

— Да.

— Поздравляю вас! Премилые люди. Г. Виардо пользуется большим уважением в нашем околотке. У него прекрасное состояние. К нему приехал землемер разбивать леса на «лесосеки»….. и пошел, и пошел, так что я в полчаса узнал денежные обстоятельства г. Виардо гораздо лучше, чем свои собственные, с условием, надо прибавить, если в словах синей блузы была хотя половина истины. — «За вами из замка вышлют экипаж, продолжал он, но если этого не будет, позвольте, я вас довезу. Моя лошадь дожидается в Rosay, а в этом городишке экипажа нанять не найдете».

Я поблагодарил с полною уверенностью, что блуза подпускает все эти турусы с намерением взять с меня подороже за доставку в замок. Лошадей переменили, народу в дилижансе убыло, и старуха закричала из окна, чтобы и взад коробку, а то она один персик уже съела. Места опростались, нашлось и коробке местечко. Вот и небольшой городишка Rosay показался невдалеке. Блузник повторил приглашение. «Эк его хлопочет!» подумал я. — «Далеко ли от города до замка?»

— Тринадцать, четырнадцать километров (около 12 верст).

Дилижанс остановился перед мелочною лавкой, заменяющей в Rosay контору. Около дверей стояла прекрасная коляска, запряженная парою вороных, и кучер в шляпе с галуном прохаживался по мостовой. Я поспешил выпросить у кондуктора свой чемодан и сложил на него зонтик, пальто и коробку, вполне уверенный, что присланный кучер сейчас же освободит меня от этих скучных предметов. Подхожу, спрашиваю, — оказывается, что это извозчик, подряженный везти часть пассажиров в совершенно противоположную сторону той, в которую мне нужно ехать.

— А где бы нанять лошадь?

— Здесь не найдете, говорит лавочница, она же и управляющий конторою дилижансов.

— Видите, тут нет лошадей, снова заметил мой знакомый блузник. Я предлагаю свои услуги, и вам выбора ее остается. Лошадь моя ожидает недалеко отсюда у постоялого двора, и я повторяю предложение. Пойдемте! А! вас беспокоит чемодан? Позвольте, я его донесу!

И с этим словом он ловко закинул себе на плечи мой довольно увесистый чемодан. Мы тронулись в путь. Несмотря на уверение блузника, что идти несколько шагов, мы прошли около полуверсты по дурной мостовой и, наконец, добрались до небольшого трактира, далеко не блистательного ни в каком отношении. У дверей стояла рессорная одноколка, и небольшая буланая лошадка нетерпеливо помахивала головой. В кабриолете сидели мальчик лет шести и девочка помоложе.

— Это дети приехали за мною. Лошадь так смирна, что ребенок может безопасно управлять ею, сказал словоохотливый блузник, устанавливая в ноги мой чемодан. — Теперь готово, прибавил он. Неугодно ли садиться? Мы тронемся, а через час и даже менее вы будете у ворот замка.

Я заметил, что желал бы тут же на месте кончить наши расчеты.

— Какие расчеты?

— Я бы не желал остаться в долгу за причиняемое вам беспокойство, проворчал я, замечая, что дело что-то не ладно.

Черные глаза француза покрылись маслом и покосились в мою сторону.

— То есть вы хотите мне заплатить! Нет, милостивый государь, я предложил вам ехать со мною единственно из удовольствия оказать услугу вам и господину Виардо, моему соседу, которому, я уверен, особенно приятно будет ваше посещение. Моя ферма за шесть километров не доезжая до его замка, но лошадка проворна, а вам выбора нет.

Я был уничтожен. Вот тебе и синяя блуза! Нет, ни за что бы не хотел быть в таком нелепом жалком положении. Человек предложил самую любезную услугу, как поденщик тащил полверсты мой чемодан, и в награду за все я его обидел, правда, неумышленно, но от этого ему, а главное мне, ни на волос ее легче. Не помню, какой вздор ворчал я в свое извинение. Нельзя же было молча сесть в кабриолет. Бич хлопнул, и буланенькая пустилась по шоссе. Славу Богу! быстрота рысачка помогла мне переменить тему, воздавая должную дань удивления неутомимо резвой лошадке. Через три четверти часа кабриолет остановился у старинных сквозных ворот, между железных прутьев которых из-за деревьев выглядывал серый фасад древнего валенного дона.

— Позвоните! вот ваши вещи и желаю вам приятно провести время, сказал мой неизвестный благодетель, кивая головой и заворачивая буланую назад.

Через минуту кабриолет умчался из глаз под учащенные звуки проворных копыт. Позвонив и не замечая никакого движения ни перед фасадом дома, ни по дорожкам, ведущим вокруг цветочных клумб и деревьев к воротам, я стал рассматривать мое будущее пристанище. Пепельно-серый дом, или, вернее, замок с большими окнами, старой, местами мхом поросшей кровлей, глядел на меня из-за каштанов и тополей с тем сурово-насмешливым выражением старика, свойственным всем зданиям, на которых не сгладилась средневековая физиономия, — с выражением, явно говорящим: «Эх, вы, молодежь! Вам бы все покрасивее да полегче; а по-нашему попрочнее да потеплее. У вас стенки в два кирпичика, а у вас в два аршина. Посмотрите, какими широкими канавами мы себя окапываем; коли ты из наших, опустим подъемный мост, и милости просим, а то походи около каменного рва да с тем и ступай. Ведь теперь у вас, говорят, просвещение да земская полиция ее дают воли лихому человеку. А кто вас знает, оно все-таки лучше, как в канаве-то вода не переводится».

Кроме цветов, пестревших по клумбам вдоль фасада, под окнами выставлены из оранжерей цветы и деревья стран более благосклонных. Насмотревшись на эспланаду, на каменный ров, в зеленую воду которого ветерок ронял беспрестанно листы тополей и акаций, позлащенные дыханием осени, на самый фасад замка, я позвонил снова, и на этот раз навстречу мне вышел лакей.

— «Дома г. Виардо?» — «Нет». — «А Тургевев?» — «Тоже нет». — «Где же они?» — «Ha охоте». — «Когда же они вернутся?».

— Теперь час; они непременно должны быть к обеду, то есть к шести часам.

— Ну, а мадам Виардо дома?

— Мадам дома, только она еще ее выходила. Вы желаете видеть г. Тургенева? Позвольте, я снесу пока ваши вещи в его комнату. Пожалуйте!

По каменным ступеням низенькой лестницы главного входа мы вошли в высокий, светлый коридор, выходившие в приемную комнату. Здесь встретила меня женщина средних лет, но кто она — хозяйка ли дома, родственница, или знакомая хозяев? — я не имел ни малейшего понятия. Отрекомендовавшись, я намекнул на желание видеть Тургенева.

— Неугодно ли пожаловать в гостиную, пока вам при готовят комнату? Сестра еще не выходила, а брат и Тургенев на охоте.

Ну, слава Богу! по крайней мере знаю, с кем говорю. В высокой и просторной, во всю глубину дома преходящей угольной гостиной в два света, стол посредине, против камина — круглый стол, обставленный диванчиками, кушетками и креслами. В окна, противоположные главному фасаду, смотрели клены, каштаны и тополи парка. В про стенке тех же окон стоял рояль, а у стены, противоположной камину, на диване, перед которым была разложена медвежья шкура, сидели молодые девушки, вероятно, дети хозяев. Я поместился на кушетке у круглого стола и завязал один из спасительных разговоров, в продолжение которых мучит одна забота: как бы его хилой нитки хватило на возможно долгое время.

— Теперь ваша комната готова, сказала дама, взглянув на вошедшего слугу, — и если вам угодно отдохнуть или устроиться с дороги, делайте, как найдете удобным.

Я поклонился и вошел за слугою по знакомому коридору. Поднявшись по широкой лестнице во второй этаж мы снова очутились в длинном коридоре с дверями на право и налево. В конце, направо у двери, лакей остановился и отворил ее.

— Вот ваша комната. Не прикажете ли горячей воды? Мадам приказала спросить, неугодно ли вам завтракать? Здесь завтракают в 12 часов, время прошло, а до обеда еще четыре часа.

Я отказался, и лакей вышел. Взятую с собой на всякий случай книгу читать не хотелось; дай хоть рассмотрю, где я. В окно виднелся тот же парк, который я мельком заметил из гостиной. Внизу, у самой стены, светился глубокий каменный ров, огибающий весь замок. Легкие, очевидно в позднейшее время через него переброшенные, мостики вели под своды дерев парка. Тишина, не возмущаемся ничем. Я закурил сигару и отворил окно, — все та же мертвая тишина. Лягушки тихо двигались в канаве по пригретой солнцем зеленой поверхности стоячей воды. С полей, прилегающих к замку, осень давно разогнала всех рабочих. Ни звука.

— Мадам приглашает вас в гостиную, если вам угодно, проговорил лакей, не прося позволения войти в комнату.

— Слава Богу! Наконец-то! подумал я и пошел.

В гостиной, кроме знакомых уже лиц, я заметил женщину, присевшую у камина и передвигавшую бронзовую решетку. При шуме моих шагов она обернулась, встала, и по свободной грации и той любезно приветливой улыбке, которою образованные женщины умеют встречать гостя, не было сомнения, что передо мной хозяйка дома. Я извинился в хлопотах, причиненным моим приездом, на который Тургенев, без сомнения, испросил позволение хозяйки.

— Очень рада случаю с вами познакомиться, но Тургенев, по обычной рассеянности, не сказал ни слова, и вот почему вы должны были ожидать, пока приготовят вашу комнату. Но теперь все улажено, садитесь пожалуйста.

Завязался разговор, и в десять минут хозяйка вполне успела хоть на время изгладить из памяти миниатюрную Одиссею этого дня.

— Теперь обычное время наших прогулок. Не хотите ни пойти с нами?

День был прекрасный. Острые вершины тополей дремали в пригревающих лучах сентябрьского солнца, падалица пестрела вокруг толстых стволов яблонь, образующих старую аллею проселка, которою замок соединен с шоссе. Из-под скошенного жнивья начинал зеленея выступать пушистый клевер; невдалеке, в лощине около канавы, усаженной вербами, паслись мериносы; на пригорке два плуга, запряженные парами дюжих и сытых лошадей, медленно двигались друг за другом, оставляя за собою свежие, темно-бурые полосы. Когда мы обошли по полям и небольшим лескам вокруг замка, солнце уже совершенно опустилось к вершинам леса, разодевшись тем ярким осенними румянцем, которым горит лицо умирающего в чахотке.

— Как вам нравится здешняя природа? спросила меня хозяйка.

— Природа везде хороша.

— Вы снисходительнее других к нашим местам. Maдам Дюдеван, гостя у меня, постоянно находила, что здесь почти жить нельзя, — так пустынны наши окрестности.

Версты за полторы раздались выстрелы

— А! это наши охотники возвращаются. Пойдемте домой через сад, тогда вы будете иметь полное понятие о здешнем хозяйстве.

Мы подошли к лощинке, около которой паслись стаде мериносов. «Babette! Babette!» закричала одна из девочек, шедших с англичанкой. На голос малютки из стада выбежала белая коза и доверчиво подошла к своей пятилетней госпоже. Около оранжерей вся дамская компания раcсеялась вдоль шпалер, искать спелых персиков к обеду. Опять раздались выстрелы, но на этот раз ближе к дому. Уверенный, что Тургенев забыл о своем приглашении и во всяком случае не ожидает моего приезда, я предложили дамам не говорить обо мне ни слова, предоставляя ему самому найти меня у себя в кабинете. Заговор составился и, как только завидели охотников, я отправился в комнату Тургенева. Но судьба отметила этот день строгою чертою неудач. Кто-то из прислуги, не участвовавший ни заговоре, объявил о моем приезде, и Тургенев встретили меня вопросом:

— Разве вы не получали моего письма?

— Какого письма?

— Я писал, что хозяева ожидают на несколько дней приезжих дам, и в доме все лишние комнаты будут заняты. Поэтому я советовал вам приехать дней через десять.

Итак, опять неудача. Уехать сейчас же неловко, сидеть долго тоже неловко. Я решился уехать, пробыв еще день. Раздался звонок к обеду, и все общество, довольно многочисленное, собралось в угольной зале, в противоположной от гостиной конце дома. Желая сколько-нибудь оправдать в глазах хозяина свой приезд, я громко спросил: «Тургенев! неужели вы ни словом не предупредили хозяйку о моем приезде?» На это мадам Виардо шутя воскликнула: «о, он дикарь!» («Ce sont de ses tonrs de sauvage»). На что Тургенев стал трепать меня по плечу, приговаривая: «он добрый малый!» Разговор переходил от ежедневных событий собственно семейного круга к вопросам общим: политическим и литературным. Зашла речь о последних стихотворениях Гюго, и хозяин, в подтверждение своих слов касательно силы, которую поэт проявил в некоторых новых пьесах, прочел на память несколько стихов. Из-за стола все отправились в гостиную. Приехал домашний доктор, составился вист, хозяйка сена за рояль, и долго чудные звуки Моцарта и Бетховена раздавались в комнате.

Так прошел день. На другой почти то же самое; следует только прибавить утренние партии на бильярде, а к вечеру, кроме музыки и виста, серебряные голоски девиц, пропитывающих вслух роли из Мольера, приготовляемого к домашнему театру. С особенною улыбкою удовольствия Тургенев вслушивался в чтение пятнадцатилетней девушки, с которою он тотчас же познакомил меня, как с своей дочерью Полиною. Действительно, она весьма мало читала стихи Мольера; но за то, будучи молодым Иваном Сергеевичем в юбке, не могла предъявлять ни малейшей претензии на миловидность.

— Полина! спросил Тургенев девушку, — неужели ты ни слова русского не помнишь? Ну как по-русски «вода?»

— Не помню.

— А хлеб?

— Не знаю.

— Это удивительно! восклицал Тургенев.

Во взаимных отношениях совершенно седого Виардо и сильно поседевшего Тургенева, несмотря на их дружбу, ясно выражалась приветливость полноправного хозяина, с одной стороны, и благовоспитанная угодливость гостя — с другой. Спальня Тургенева помещалась за биллиардной; и, как я узнал впоследствии, запертая дверь из нее выходила в гостиную. Конечно, я только спал в отведенной мне во втором этаже комнате, стараясь, по возможности, бежать к Тургеневу и воспользоваться его беседою на чужой стороне.

На другое утро, когда я спозаранку забрался в комнату Тургенева, у нас завязалась самая оживленная беседа мало-помалу перешедшая в громогласный спор.

— Заметили ли вы, — спросил Тургенев, — что дочь моя, русская по происхождению, до того превратилась во француженку, что не помнит даже слова «хлеб», хотя она вывезена во Францию уже семи лет.

Когда я, в свою очередь изумился, нашедши русскую девушку в центре Франции, Тургенев воскликнул:

— Так вы ничего не знаете, и я должен вам все это рассказать! Начать с того, что вот этот Куртавнель, в котором мы с вами в настоящую минуту беседуем, есть, говоря цветистым слогом, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я с разрешения любезных хозяев провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы и яичницей, приготовляемых мне старухой ключницей. Здесь, желая добыть денег, я написал большую часть своих «Записок охотника»; и сюда же, как вы видели, попала моя дочь из Спасского. Когда-то, во время моего студенчества, приехав на вакацию к матери, я сблизился с крепостною ее прачкою. Но лет через семь, вернувшись в Спасское, я узнал следующее: у прачки была девочка, которую вся дворня злорадно называла барышней, и кучера преднамеренно заставляли ее таскать непосильные ей ведра с водою. По приказанию моей матери девочку одевали на минуту в чистое платье и приводили в гостиную, а покойная мать моя спрашивала: «Скажите, на кого эта девочка похожа?» Полагаю, что вы сами убедились вчера в легкости ответа на подобный вопрос. Все это заставило меня призадуматься касательно будущей судьбы девочки; а так как я ничего важного в жизни не предпринимаю без совета мадам Виардо, то и изложил этой женщине все дело, ничего не скрывая. Справедливо указывая на то, что в России никакое образование не в силах вывести девушек из фальшивого положения, мадам Виардо предложила мне поместить девочку к ней в дом, где она будет воспитываться вместе с ее детьми. И не в одном этом отношении, — прибавил Тургенев, воодушевляясь, — я подчинен воле этой женщины. Нет! Она давно и навсегда заслонила от меня все остальное, и так мне и надо. Я только тогда блаженствую, когда женщина каблуком наступит мне на шею и вдавит мое лицо носом в грязь. Боже мой! — воскликнул он, заламывая руки над головою и шагая по комнате. — Какое счастье для женщины быть безобразной!

Мало-помалу разговор наш от частностей перешел к общему. Оказалось, что мы оба инстинктивно находились под могучим влиянием Кольцова. Меня всегда подкупало поэтическое буйство, в котором у Кольцова недостатка нет, и я тогда еще не успел рассмотреть, что Кольцов, говоря от имени крестьянина, говорит псевдокрестьянским языком, непонятным для простонародья, чем и объясняется его непопулярность. Ни один крестьянин не скажет:

«Родись терпеливым
И на все готовым».

Тем не менее, невзирая на несоответствие формы содержанию, в нем так много специально русского воодушевления и задора, что последний одолевал и такого западника, каким стал Тургенев под влиянием мадам Виардо. Помню, с каким воодушевлением он повторял за мною:

«И чтоб с горем в пиру
Быть с веселым лицом,
На погибель идти —
Песни петь соловьем».

Хотя мне до сих пор кажется, что такие качества менее всего у нас с Тургеневым в характере. Как бы то ни было, я вынужден не только рассказать о вечных наших с Тургеневым разногласиях, но и объяснить их источники, насколько я их в настоящее время понимаю. Ожесточенные споры наши, не раз воспроизведенные под другими именами в рассказах Тургенева, оставляли в душе его до того постоянный след, что, привезши мне в 1864 году из Баден-Бадена стихотворения Мерике, он на первом листе написал: «Врагу моему А. А. Фету на память пребывания в Петербурге в январе 1864 г.».

Недаром Фауст, объясняя Маргарите сущность мироздания, говорит: «Чувство — все». Это чувство присуще даже неодушевленным предметам. Серебро чернеет, чувствуя приближение серы; магнит чувствует близость железа и т. д. Дело непосредственного чувства угадывать строй чужой души. Дело чувства на собственный страх приходить к известному решению, но основывать его на словах похвалы или порицания известным лицом данного предмета совершенно ошибочно. Говорить, что такой-то, открывающий на каждом шагу недостатки в ребенке или в своей родине, ненавидит своего сына или свое отечество, так же мало основательно, как по ежеминутным восхвалениям и самохвальству заключать о безграничной любви. Не странно ли, что споры, которым мы с Тургеневым за тридцать пять лет безотчетно предавались с таким ожесточением, нимало не потерявши своей едкости, продолжаются между славянофилами и западниками по сей день, невзирая на многократные их обсуждения с разных сторон и указания наглядного опыта?

Никто не станет спорить, что от народного воспитания зависит и народное благосостояние, но чрезвычайно односторонне приурочивать воспитание к такому тесному кругу, какова грамотность, оставляя другие бесчисленные влияния, начиная с народной и семейной среды, поддерживаемой законным надзором религиозной, отеческой и всякой иной власти. В этом отношении нельзя не видеть, что наше народное воспитание с шестидесятых годов значительно пошло назад, а вслед за тем пошло назад и народное благосостояние. Принимая в земледельческом государстве мерилом общего благосостояния зерновой хлеб, невозможно не сознаться, что до шестидесятых годов отсутствие у крестьянина двух-трехлетнего запасного одонка[188], обеспечивающего, помимо сельского магазина, продовольствие семьи на случай неурожая, — было исключением; тогда как в настоящее время существование такого одонка представляет исключение. Но ограничимся указанием на источник постоянных наших с Тургеневым споров, при которых в запальчивости, особенно со стороны Тургенева, недостатка не было. Впоследствии мы узнали, что дамы в Куртавнеле, поневоле слыша наш оглушительный гам на непонятном и гортанном языке, наперерыв восклицали: «Боже мой! Они убьют друг друга!» И когда Тургенев, воздевши руки и внезапно воскликнув: «Батюшка! Христа ради не говорите этого!» — повалился мне в ноги, и вдруг наступило взаимное молчание, дамы воскликнули: «Вот! они убили друг друга!»

Не могу не сказать, что наш брат русский, внезапно вступающий в домашнюю жизнь немцев, а тем более французов, приходит в изумление перед малым количеством питания, представляемого их завтраками и обедами. У нас если появится наваристый борщ или щи с хорошим куском говядины, да затем гречневая каша с маслом или с подливкой, то усердно отнесшийся в этим двум блюдам не захочет ничего остального; тогда как обед в замке Куртавнель состоял из французского бульона, слабого до бесчувствия, за которым вторым блюдом являлся небольшой мясной пирожок, какие у нас подаются к супу; третьим блюдом являлись вареные бобы с художественно нарезанными ломтиками светившейся насквозь ветчины; последним блюдом являлись блинчики или яичница с вареньем на небольшом плафоне. А между тем не редкость встретить тучных, пожилых французов и француженок.

На третий день я объявил желание возвратиться в Париж, и так как нужно было поспеть в Rosay к шести часам пополудни, времени отправления дилижанса, то я должен был уехать из дому не позже четырех часов. Хозяева всхлопотались кормить меня на дорогу, но я наотрез отказался. Подали кабриолет, и через час я уже был в Rosay.

— Скоро ли пойдет дилижанс?

— Да через полчаса, а самое позднее через три четверти.

Хлопотать было нечего, любезный Виардо с утра приказал взять для меня место в купе. Теперь пять часов, дилижанс пойдет через час, будет шесть, да пройдет четыре, будет десять, да по железной дороге тридцать пять минут, следовательно мне придется обедать не раньше одиннадцати. Это что-то поздно.

— Нет ли тут гостиницы?

— Есть, отличная.

Я отправился в отличную гостиницу, и она оказалась вполне отличной от всех гостиниц в мире, исключая наших почтовых. Как я ни бился, не мог достать ни супу, ни прочего.

— «Нет ли мяса?» — «Есть». — «Что такое?» — «Голубенок».

— «Один?!» — «Один».

— Дайте пожалуйста голубенка, и с этим словом я вошел в небольшую обеденную залу.

За круглым столом сидела дама и рядом с вею пожилой господин, по осанке и щетинистым усам которого легко можно было узнать старого солдата первой империи, если бы даже в петлице не алела неизбежная розетка Почетного Легиона. Перед ними стояла бутылка красного вика и блюдо сочной телятины, а подле на стуле лежал белый хлеб, похожий на двухаршинный отрубок березового бревна. Что делать? Есть нечего. Принесенный голубенок, попахивающий пережаренным маслом, исчез, оставивши жалкие следы своего существования. Я потребовал сыру и полбутылки шампанского.

— Шампанского нет.

— Как нет? сказал обиженным тоном наполеоновский капитан. — Спросите в лавке у такого-то.

— У него нет.

— Ну так у такого-то.

— Я послала, отвечала хозяйка, да не знаю, есть ли. Ну, Rosay! В двух шагах от Шампаньи, и не достанешь полбутылки вина. Наконец явилась полбутылка сомнительного вида и хлопнула, как из ружья. Я предложил по бокалу капитану и его даме. Капитан поблагодарил и подвинул ко мне блюдо телятины, а вслед затем стал рассказывать о великой ретираде из сгоревшей Москвы, хваля русских на чем свет стоит. За что бы уже ему хвалить? — Не знаю.

Между тем кондуктор затрубил, и в купе у меня ее нашлось товарищей. Воспользовавшись простором, я закурил сигару, лег через все три или четыре места и приехал на станцию железкой дороги сонный.

На другой день, за завтраком в кофейне Пале-Ройяльской Ротонды, попался мне знакомый француз Делаво. Он уезжал на месяц в деревню, и по этому случаю мы давно не видались. Приказав поставить приборы на один столик, мы пустились во взаимные расспросы.

— Ну, теперь вы огляделись в Париже, заметил Делаво. Скажите, какое он на вас произвел впечатление. Мы, парижане, ко всему присмотрелись, интересно суждение человека свежего. Со мной можете быть совершенно откровенны, настолько вы меня знаете.

— Очень рад, что вы навели меня на эту тему, у меня самого она вертелась в голове, и я не раз припоминал ваше выражение касательно немецких книг. Вы говорили, что они непостижимо дурно сделаны (mal faits) в сравнении с французскими, из которых каждая, самая дрянная и пустая, так изложена, что читается легко — без сучка без задоринки.

— Помню, помню. У вас вообще думают плохо и трудно, а писать гладко великие мастера. Но к чему вы это вспомнили?

— К тому, что отвешу это ко всей парижской жизни, от улицы Риволи до Гипподрома, от последнего винтика в экипаже до первых бриллиантовых серег за стеклом магазина, от художественной выставки до Большой Оперы, — все гладко, ловко, блистательно (bien fait), а целое прозаично, мишурно и бессонно, как нарядный венский пирог, простоявший месяц за окном кондитерской.

Недели две пришлось мне протомиться в моем одиночестве, тоскливо посматривая на березку, со дна двора подымавшую свою макушку вровень с моим окном.

Можно себе представить мой восторг, когда единственный слуга нашей гостиницы, Люи, исполнявший и должность привратника, подал мне записку, в которой я прочел по-русски:

«Мы сейчас только остановились по соседству от тебя, — rue Taitbout, hôtel Taitbout. Заходи ждем тебя обедать» Твоя Надя.

С этого момента жизнь моя просияла под нежными лучами сердечной привязанности Нади. Она сумела до известной степени сообщить мне свое живое сочувствие к произведениям искусств, которым исполнена была сама. Обладая прекрасною историческою памятью, она сумела заинтересовать и меня своими любимыми до-Рафаэлевскими живописцами и с детским простодушием смеялась над моими coq á l'âne'ами. Зная мою слабость к обжорству и шампанскому, она ежедневно кормила меня великолепными обедами и заставляла выпивать бутылку шампанского. Нельзя не помянуть добром хозяйку ее гостиницы, которая видимо желала угодить своим постояльцам. Ее супы напоминали наши русские, а ее сочные пулярки казались подернутыми легким налетом карамели; мороженое всегда приходило в машинке от соседнего Тортони.

Весело и беспечно протекали мои дни, и так как дамы ничего не говорили о своем романе, то я и сам боялся заводить об нем речь.

Читая на афише, что заступившая место Рашели — Ристори будет играть Медею в трагедии Легуве, я взял для своих дам ложу.

Занавес поднялся, и я с ужасом услыхал итальянские legato и piccicato, из которых не понимал ни слова. В мыслях у меня промелькнуло что-то вроде «Le mariage forcé» Мольера, где во французской пьесе распеваются испанские стихи… «Ну, подумал я, делать нечего! Надо прослушать этот итальянский пролог», показавшийся мне бесконечным. Но когда с поднятием занавеса снова раздались «piccicato», я убедился, что слушаю трагедию на итальянском языке, мне непонятном — и тут же объявил дамам, что не намерен продолжать самого бессмысленного и скучного занятия, и пойду походит по бульвару, где и буду ожидать окончания представления, чтобы придти за ними. Сестра сказала, что и она уходит со мною гулять, но Софья Сергеевна, со сверкающими от волнения взорами, объявила наотрез, что «вы мол, господа, как хотите, а я ни за что не уйду от Ристори». Часа через полтора мы с сестрою, прогулявшись и освежившись мороженым, вернулись с нашими контрамарками к концу драмы за Софьей Сергеевной. Я под руку вел сестру, и когда, сойдя с лестницы, мы повернулись так, что нам стала видна вся сходящая по ней толпа, я почувствовал, что рука сестры дрогнула и продолжала трепетать на моей, и, побледнев как полотно, она, следя глазами за сходящим, коротко остриженным и с сильною проседью мужчиной, прошептала: «это он!» В ту же минуту тот же самый мужчина в небольшой серой летней шляпе проскочил мимо нас и быстрыми шагами направился к выходу. Отдаваясь первому порыву, я, оставив руку сестры, бросился к выходу и вниз по ступенькам на улицу, где при ярком свете фонарей увидел быстро уходящего человека. Я крикнул его по имени так резво, что он в минуту остановился, и я, подойдя к нему, сказал, что он, кажется, не заметил в конце лестницы девицы Ш-й.

— Боже мой! возможно ли? воскликнул он. Позвольте мне пойти и засвидетельствовать ей мое глубочайшее почтение. Какое неожиданное счастье! сказал он, снимая шляпу и низко кланяясь дамам. Смею надеяться, что вы дозволите мне явиться завтра к вам в 12 часов дня. Представьте меня вашему брату, которого, как вам известно, я давнишний поклонник.

— Мы будем вас ждать в 12 часов, тихо сказала сестра, успевшая несколько оправиться от волнения.

Еще раз поклонившись, поклонник наш исчез. Была теплая осенняя ночь, и я пошел пешком провожать дам до их отеля.

— Неужели вы, Софья Сергеевна, не жалеете о потерянном вечере в драме, в которой, разумеется, не поняли ни слова?

— Ах нет! я напротив чрезвычайно довольна. Ристори восторг что такое! Надо было видеть и слышать, как над детьми она, изображая согнутыми пальцами когти, произнесла: tigresse!

При этом я даже в полумраке видел серые перчатки Софьи Сергеевны в виде страшных когтей.

Когда мы вошли в освещенную гостиную дам, я на минутку уселся с папироскою и, не обращаясь ни к кому особенно, спросил:

— Неужели вы полагаете, что герой вашего романа завтра придет?

— Ах, Афанасий Афанасьевич! воскликнула Софья Сергеевна, — удивляюсь, как вы можете так дурно думать о людях. Приходите завтра сами, и вы убедитесь, что все дело будет положительно окончено. Он все-таки…. настоящий Фауст!

— Я приду в половине первого, когда вы сами убедитесь, что из этого, слава Богу, ничего не выйдет. А теперь покойной ночи, если это возможно.

И я побежал в свой hôtel Helder.

На другой дев в половине первого я застал дам, тщательно одетых и видимо смущенных. Бедная Надя! как она была мила в своем плохо скрываемом разочаровании. При каждом стуке останавливающегося у подъезда экипажа, Софья Сергеевна подбегала к балконному окну и, взглянув вниз, безмолвно отходила на свое место. Конечно, все ожидания, как я предвидел, были напрасны.

К счастию для нас, в скорости появился Делаво, которого я еще ранее успел представит дамам. Я навел его на любимую его тему: бессмыслие художественных требований французской публики и нелепость того, что французы выдают за философию. Он распевал, как соловей, закрывая при этом свои черные, добрые глаза и восклицая по временам: «о, le publique est absurde!»

Что происходило на душе у сестры, вследствие такого разочарования, я никогда не мог узнать, но, конечно, употреблял всевозможные предосторожности, чтобы не коснуться больного места. В образе нашей жизни, по-видимому, ничего не изменилось, исключая приезда Тургенева, оживившего наше пребывание в Париже. Услышав о том, что сестра моя в Париже, он не раз приходил к ней в Нôtel Taitbout и расхваливал наши действительно хорошие обеды. Надо ему отдать справедливость, как gourmet.

Однажды он принес мне прелестное карманное издание Горация — Дидота, напечатанное в 1855 г. по Лондонскому изданию Бонда 1606 г., подписавши на нем «Фету от Тургенева в Париже в октябре 1856 г.» Сестра тотчас же отдала это издание лучшему переплетчику, и я до сих пор храню это двойное воспоминание рядом с имеющимся у меня экземпляром настоящего Бонда. По моему мнению, не смотря на крошечный объем книги и многочисленные труды по объяснениям Горация, издание Бонда представляет наилучшее объяснение Горация.

— Ах, как у тебя милое сказала однажды сестра, взобравшись ко мне на пятый этаж и заставши меня за письменным столом. С этих пор она часто навещала меня, и я всяким театрам предпочитал проводить вечер рядом с нею, усевшись у пылающего или догорающего камина, в котором она сама любила будить огонь. Правда, мечты наши большею частью были нерадостны, но мы отлично понимали друг друга, находя один в другом нравственную опору. На вопрос сестры: отчего ты не женишься — я без малейшей аффектации отвечал, что по состоянию здоровья ожидаю скорее смерти и смотрю на брак, как на вещь для меня недостижимую.

— Знаешь ли что, друг мой, сказал я сестре в одно из таких посещений. — Мы с тобою почти неразлучны. Почему бы нам, вместо двух квартир, не занять одной общей? У вас в настоящее время с Софьей Сергеевной общая спальня, а здесь во втором этаже за 250 франков в месяц: прекрасная передняя, гостиная и две спальни, могущие служить и кабинетами. Это выйдет не дороже того, что мы платим врознь.

Сказано — сделано. Через несколько дней мы уже помещались на нашей, более удобной квартире.

Никогда быть может в жизни я так беззаветно не предавался настоящему; но не думая о будущем, мы оба сестрою чувствовали боязнь разлуки. Эта боязнь заставила наконец нас обоих придти к какому-либо решению отношению к ближайшему будущему.

В отсутствие Софьи Сергеевны, нередко уходившей в ожидании отъезда в Россию, в магазины для сформирования туалета своей племянницы, мы, сосчитавши наши небольшие средства, решили не расставаться в виду долгого времени, оставшегося до окончания моего отпуска. А так как, раньше или позднее Софью Сергеевну приходилось отвозить на родину, то было гораздо благоразумнее выдать ей деньги на путевые издержки в настоящую минуту, и таким образом вместо тройных остаться заграницей лишь при двойных расходах.

— Ты и без того собирался в Италию, сказала Надя. — Да тебе, поэту, и стыдно не побывать в этой классически стране искусства. А я с восторгом буду твоим чичероне.

Софья Сергеевна, постоянно выставлявшая свое сопутство в виде одолжения, не могла ничего возразить на предложение избавиться от дальнейшего беспокойства, а через несколько дней по ее отъезде в Россию, мы с Надей отправились через Марсель в Италию.