Странный сон приснился Захару Беркуту. Казалось ему, будто сегодня годовой праздник Сторожа и вся община собралась близ этого камня, у входа в тухольское ущелье: девушки в венках, юноши с музыкальными инструментами, все в праздничных, чистых одеждах. Вот он, самый старший годами в общине, первым приближается к священному камню и начинает молиться ему. Какие-то таинственные, тревожные, болезненные предчувствия овладевают его душою во время молитвы; отчего-то щемит: сердце — и сам он не знает, отчего. Он молится горячо; после двух-трех слов обычной молитвы он отступает от старинных, обычаем установленных, фраз; какая-то новая, более жаркая, вдохновенная молитва льется из его уст; вся община, потрясенная ею, падает ниц, и сам он делает то же. Но слова не перестают литься, темно становится вокруг, черные тучи покрывают небо, начинает грохотать гром, молнии сверкают и опоясывают небосвод ослепительным светом, земля содрогается — и вдруг, медленно наклоняясь, святой камень сдвигается с места и со страшным треском валится на Захара.

«Что это может означать? — спрашивал сам себя Захар, раздумывая над своим сном. — Счастье или несчастье? Радость или горе?» — Но он так и не мог найти ответа на эти вопросы, и сон оставил после себя какое-то тяжелое предчувствие, какое-то облако печали на челе Захара.

Быстро оправдались эти предчувствия! В самый полдень пришли страшные, неожиданные вести в Тухлю. Пастухи с соседнего пастбища прибежали, запыхавшись, в село, крича, что видели какую-то битву около боярского дома, толпу каких-то неведомых черных людей и слышали непонятные, душераздирающие крики. Почти вся тухольская молодежь, вооружившись кто как мог, побежала к месту боя, но остановилась в отдалении, увидев покрытое трупами поле битвы и окруженный толпою монголов боярский дом. Не было сомнения, что все молодые люди, посланные разрушить боярский дом, погибли в неравной борьбе с этими захватчиками. Не зная, что предпринять, тухольская молодежь вернулась в село, распространяя повсюду страшную весть. Услыхав ее, задрожал старый Захар, и горькая слеза покатилась по его старому лицу.

— Вот и сбылся мой сон! — прошептал он. — Защищая свое село, погиб мой Максим. Так и следует. Каждый умрет когда-нибудь, но со славой умереть не каждому суждено. Не тосковать надо мне, а радоваться его судьбе.

Так утешал себя старый Захар, но сердце его болезненно ныло: чересчур крепко, всей душой любил он своего младшего сына. Вскоре, однако, Захар окреп духом. Община звала его, ждала его совета. Толпами тянулись люди, старые и молодые, за околицу села, к тухольскому ущелью, так близко от которого стоял их страшный враг. Впервые со времени основания Тухли общинный совет собирался без исконных обрядов, без знамени, под лязг топоров и кос, среди полутревожного, полувоинственного гула. Без всякого порядка перемешались старики и молодые, вооруженные и безоружные, даже женщины сновали туда и сюда в толпе, допытываясь вестей о враге или громко оплакивая своих погибших сыновей.

— Что делать? С чего начинать? Как защищаться? — гудела толпа. Одна мысль преобладала над всеми другими: выйти всей общиной к ущелью и защищаться от монголов до последней капли крови. Особенно молодежь настаивала на этом.

— Мы хотим погибнуть так, как наши братья погибли, защищая свой край! — кричали они. — Только через наши трупы войдут враги в тухольскую долину!

— В ущелье поставить засеки и из-за них разить монголов! — советовали люди постарше. Затем, когда шум несколько утих, заговорил Захар Беркут.

— Хоть военное дело — не мое дело, и не мне, старику, давать советы о том, к чему я сам не могу приложить своих рук, все же мне думается, что невелика будет наша заслуга, если мы отобьем монголов, особенно, если принять во внимание, что это нам не так-то трудно и сделать. Сыновья наши погибли от их рук, кровь близких обагрила нашу землю и зовет нас к мести. Разве мы отомстим врагам нашим, разорителям края нашего, если только отобьем их от своего села? Нет! Отбитые от нашего села, они с удвоенной яростью набросятся на другие села. Не отбить, но разбить их — это должно стать нашей целью!

Община со вниманием слушала речь своего оратора, и молодежь, склонная ко всему новому и неожиданному, готова уже была принять этот совет, хоть и не знала, как можно его осуществить. Но многие старики высказывались против него.

— Не во гнев тебе будь сказано, отче Захар, — заговорил один общинник, — но твой совет, хотя и мудрый и сулящий великую нам славу, неосуществим для нас. Слабы, наши силы, а монгольское войско велико. Еще не подоспела помощь от других горных и загорских общин, а если и подоспеет во-время, — все равно наших сил не хватит даже на то, чтобы окружить монголов, не говоря уже о победе над ними в открытом бою. А без этого как же мы разобьем их? Нет, нет! Слишком мала наша сила! Счастье наше, если сможем отбить их от своего села и заставим их своротить с пути; разбить их у нас нет и надежды!

Видя всю основательность этих возражений, Захар Беркут, хотя и с болью в сердце, готов был отказаться от своей юношеской пылкой мысли, как вдруг два неожиданных события значительно подняли настроение тухольских общинников и в корне изменили их решение.

Внизу, на улице села, показались идущие один за другим, под звуки труб и деревянных трембит, целых три отряда вооруженной молодежи. Каждый отряд нес впереди боевое знамя; бодрые, смелые песни разносились далеко по горам. Это шла обещанная тухольцам помощь от горных и загорских общин. Молодец к молодцу, как высокие яворы, стали все три отряда, выстроившись длинными рядами перед собравшейся общиной, и склонили знамена в знак приветствия. Любо было поглядеть на здоровые, румяные лица юношей, пылающие молодой отвагой и гордым сознанием того, что км предстоит защищать своею грудью самое дорогое на свете, что на них возложено великое дело. Радостными, громовыми кликами приветствовали тухольцы их приход, только матери, которые как раз сегодня потеряли своих сыновей, зарыдали, увидев этот лучший цвет народа, который завтра, может быть, так же поляжет, скошенный и растоптанный, как полегли нынче их ясные соколы. Защемило сердце и у старого Захара Беркута, когда взглянул он на этих молодцов и подумал, как ярко выделялся бы среди них его Максим. Но нет, довольно! Мертвого не воротишь, а живой о живом думает…

Еще не утихла радость, вызванная приходом этих желанных помощников, еще община не успела приступить к продолжению совещания, как вдруг с противоположной стороны, из лесной прогалины над тухольским ущельем, показался новый и совсем уж нежданный гость. На взмыленном коне, исцарапанном ветками и колючками, припав к его гриве, чтобы быстрее и безопасней ехать по лесу, не задевая о ветви, мчался во всю лошадиную прыть какой-то человек. Кто это был такой — издали невозможно было угадать. На нем был овчинный монгольский кожух, вывернутый наизнанку, а на голове красивый бобровый колпак. Молодые приняли приезжего за монгольского разведчика и вышли против него с луками наготове.

Однако, выехав из лесу и приблизившись к крутому обрыву, которым надо было спускаться в тухольскую долину, мнимый монгол слез с коня, сбросил с себя кожух и, всем на диво, оказался женщиной, в белом полотняном, затканном шелком плаще, с луком за плечами и с блестящим топориком за поясом.

— Мирослава, дочь нашего боярина! — вскричали тухольские молодцы, не в силах отвести глаз от прекрасной, смелой девушки. Но она, невидимому, даже и не смотрела на них, а, оставив своего коня там, где сошла с него, быстро начала озираться в поисках тропинки, по которой можно было бы спуститься в долину. Вскоре ее быстрые глаза нашли такую тропинку, почти незаметную среди широких, разлатых листьев папоротника и колючей ежевики. Уверенным шагом, словно с детства привычная к этому, девушка сошла по тропинке в долину и приблизилась к толпе.

— Здравствуйте, честная община! — сказала она, слегка закрасневшись. — Я торопилась известить вас, что монголы приближаются, к вечеру будут здесь, чтоб вы успели приготовиться к тому, как их принять.

— Мы знали это, — загудели голоса, — для нас это не новость.

— Голоса были резки, полны неприязни по отношению к дочери мерзкого боярина, из-за которого столько молодцов погибло. Но девушка не обиделась на эту резкость, хотя, как видно, почувствовала ее.

— Тем лучше для меня, если вы уже приготовились, — сказала она. — А теперь прошу показать мне, где здесь Захар Беркут.

— Вот я, девушка, — сказал старый Захар, подходя к ней. Мирослава долго, с почтительностью и вниманием смотрела на него.

— Позволь, честной отец, — заговорила она дрожащим от внутреннего волнения голосом, — сказать тебе прежде всего, что сын твой жив и здоров.

— Мой сын! — воскликнул Захар. — Здоров и жив! О боже! Где же он? Что с ним?

— Не пугайся, отец, той вести, которую я сообщу тебе. Твой сын в монгольской неволе.

— В неволе? — вскрикнул, словно громом пораженный, Захар. — Нет, этого не может быть! Мой сын скорее даст изрубить себя на части, чем попадет в плен. Этого не может быть! Ты хочешь напугать меня, недобрая девушка!

— Нет, отец, я не пугаю тебя, это на самом деле так. Я сейчас прямо из монгольского табора, видела его, говорила с ним. Силой и коварством взяли его, заковали в железные цепи. Хоть он не ранен, но весь был залит кровью врагов. Нет, отец, твой сын не покрыл имя твое позором!

— И что ж он говорил тебе?

— Он наказывал итти к тебе, отец, утешить тебя в твоем одиночестве и тоске, стать тебе дочерью, детищем твоим, ибо я, отец (тут голос ее еще больше задрожал), я… сирота, у меня нет отца!

— Нет отца? Неужели Тугар Волк погиб?

— Нет, Тугар Волк жив, но Тугар Волк перестал быть моим отцом с тех пор, как… предал… свой край и пошел… на службу к монголам.

— Этого можно было ожидать, — ответил угрюмо Захар.

— Теперь я не могу считать его своим отцом, так как не хочу изменять своей родине. Отец, будь ты моим отцом! Прими меня к себе в дети! Несчастный сын твой просит тебя об этом моими устами!.

— Мой сын! Мой несчастный сын! — простонал Захар Беркут, не поднимая глаз на Мирославу. — Кто меня утешит после его гибели?

— Не бойся, отец, может быть он еще не казнен, может быть нам удастся освободить его. Слушай только, что наказывал мне Максим!

— Говори, говори! — сказал Захар, взглядывая опять на нее.

— Он советовал тухольской общине не сдерживать монголов перед ущельем, а впустить их в котловину. Там можно их окружить и изрубить до последнего, а если нет, так уморить голодом. Нужно только поставить засеки в проходе у водопада и унести из села все добро общинное, все зерно, весь хлеб, угнать весь скот, а потом запереть монголов тут со всех сторон. «Либо здесь, сказал Максим, вы победите их, либо нигде!» Так советовал Максим.

Вся община с напряженным вниманием слушала слова Мирославы. Глубокое молчание наступило после того, как она кончила говорить. Только Захар с гордым и радостным видом выпрямился, а затем с распростертыми объятиями приблизился к Мирославе.

— Дочь моя! — сказал он. — Теперь я вижу, что ты достойна быть дочерью Захара Беркута! Это подлинные слова моего сына, от них веет его смелым духом! Этими словами ты покорила мое отцовское сердце! Теперь я легче перенесу утрату сына, раз небо послало мне вместо него такую дочь!

Громко рыдая, бросилась Мирослава в его объятия.

— Нет, отец, не говори так, — сказала она. — Сын твой не погибнет, он вернется к тебе. Он еще сегодня вечером будет здесь одновременно с ордою, и если бог поможет нам разбить ее, то, может быть, мы его освободим.

В эту минуту из ущелья послышался крик тухольских дозорных: «Монголы! Монголы!» — и вслед за тем прибежали и сами дозорные, крича, что несметная сила монголов показалась в долине над Опором. Приходилось решать быстро, что делать, как защищаться. Захар Беркут еще раз высказался за то, чтобы впустить монголов в тухольскую котловину и здесь, окружив их, вырезать или уморить голодом всех до единого.

Теперь уже не раздалось ни одного голоса против этого совета, и община быстро приняла решение. Все бросились к своим домам, чтобы спрятать свое добро в лесах. Прибывшие молодцы со всех ног пустились к возвышенному краю долины, к водопаду, чтобы успеть сделать засеки в проходе и не дать туда пройти монголам. Страшная суматоха поднялась в селе. Крики, приказы и вопросы, рев волов и скрип деревянных двухколесных телег слышались повсюду, оглушали, раскатывались эхом по горам. С тоской прощались тухольцы ей своими огородами и засеянными пашнями, хатами и дворами, которые уже сегодня собиралась разнести в щепы и уничтожить страшная монгольская лавина. Матери несли своих заплаканных детей, отцы гнали скот, везли на возах домашний скарб, мешки с хлебом и одеждой. Пыль стояла над селом; только ручей шумно струил серебристые воды, как обычно, да старый исполин Сторож у входа в тухольское ущелье стоял понуро, тоскливый, опечаленный, как бы жалея своих детей, которые покидали эту прекрасную долину, как бы склоняясь в сторону ущелья, чтобы своим огромным каменным телом преградить им путь. Закручинилась и старая липа на вечевой площади за селом, а ревучий водопад, переливчато сверкая в малиновых лучах заходящего солнца, неподвижным, кровавым столбом стоял над опустевшею тухольской котловиной..

Уже совсем опустело село. Хаты утонули в вечернем тумане; пыль улеглась на дороге, смолкли голоса и шум, словно извечная пустыня пожрала все живое в этой долине. Садилось солнце за тухольские горы, утопая в легких алых облаках; темные пихтовые леса вокруг Тухли шептались тихо, таинственно, будто передавали друг другу какую-то зловещую новость. Только земля, неведомо отчего, глухо гудела и стонала; воздух, хоть прозрачный и свежий, трепетал, наполненный каким-то странным, смешанным гулом, от которого дрожь пробирала и самых отважных. А далеко-далеко в лесах, в глубоких, темных оврагах, среди непроходимого бурелома, выли волки, брехали прерывистыми голосами лисицы, трубили олени, ревели туры. А в селе так тихо, так мертво! А небо так прозрачно, так глубоко! Но нет! Вот внезапно исчезло солнце за черною и живою тучей, которая стеною надвигается с запада, наполняя воздух диким криком и опускаясь над Тухлей. Это предвестники и неотступные спутники орды — галки и вороны — летят несметными стаями, чуя поживу. Зловещие птицы несутся в воздухе, густая их пелена разрывается на клочья, которые мечутся в разные стороны, словно тучи, гонимые бурей. Тухольские мирные кровли вмиг покрылись черными гостями, крик их походил на клокотанье кипятка в громадном котле. Безмолвно, неподвижно стоя над отвесными стенами своей котловины, глядели тухольцы на отвратительных птиц и в душе проклинали этих вестников смерти и разрушения.

Но вскоре картина изменилась. Подобно тому, как сквозь дыру в плотине врывается осенний паводок, так хлынули в котловину со страшным криком черные чудища. Ряды теснились за рядами, без конца и безудержу; как вода под водопадом, так и они задерживались, выйдя из тесного ущелья, строились длинными рядами, медленно двигались, беспрепятственно заливая пустынную равнину. Впереди по дороге ехал на белом коне страшный великан Бурунда-бегадыр, а рядом с ним другой всадник, ростом пониже — Тугар Волк.

Медленно ехали они, словно каждую минуту ждали нападения из села. Но нападения не было, село точно от чумы вымерло. С неистовым криком бросились первые ряды монголов на хаты, чтобы, по своему обычаю, резать, грабить, — но резать было некого, хаты были пусты. Яростно крича, метались монголы от хаты к хате, вышибая двери, ломая плетни и ворота, разбивая бочки и корзины, разваливая печи. Но вся их ярость была напрасна — в селе никто не показывался.

— Проклятые псы! — говорил Бурунда Тугару Волку. — Учуяли нас, попрятались!

— Не заночевать ли тут, бегадыр? — спросил Тугар Волк, оставив без ответа замечание Бурунды.

— Пока не встретимся с этими псами, до тех пор не можем ночевать, — ответил Бурунда. — Веди нас к выходу из этой ямы! Надо обеспечить себе выход!

— Выход обеспечен, — успокаивал его Тугар Волк, но и ему самому было как-то странно видеть, что все тухольцы так быстро покинули село. И хотя Тугар успокаивал бегадыра, он все же попросил его приказать воинам, чтобы те прекратили поиски добычи и поспешили к выходу. Неохотно двинулись передние ряды монгольской орды, в то время как задние еще теснились в ущелье, все гуще и гуще заливая котловину.

Вот уже головной отряд вышел из села и поспешил к проходу, вырубленному в скале. Из долины ничего внутри прохода видно не было, и без всякого опасения монголы подошли вплотную к каменной стене, в которой прорублен был проход. Как вдруг сверху посыпались огромные камни, калеча и убивая монголов. Вопли захватчиков, раненых и поверженных на землю, взметнулись в небо. Закружили хищные птицы над своими жертвами. Уже нападающие начали подаваться назад и в стороны, но тут Бурунда и Тугар Волк с обнажёнными мечами бросились им наперерез.

— Куда вы, безумцы? — ревел, как разъяренный тур, Бурунда. — Вот перед вами выход! Вперед, за мной!

И, гоня перед собой целую толпу, он бросился в темное устье прохода. Но здесь ожидала захватчиков хорошая встреча. Градом посыпались камни им на головы, и не одному чиигисханову воину кровью залило глаза, не у одного из них брызнул мозг на каменные стены из размозженного черепа. Словно из преисподней донеслись крики и стоны из темного прохода, но, заглушая их, все громче раздавался голос Бурунды: «Вперед, заячьи сердца, вперед, за мной!» — и новые толпы, невзирая на новый град камней, полезли в проход.

— Вперед, вверх! — кричал Бурунда, заслоняясь щитом от падающих сверху камней.

Тем временем Тугар Волк, увидев наверху над собой кучку тухольских молодцов, приказал стоящим перед проходом монголам метнуть в них стрелы. Вопли раздались наверху — и громко завыли от радости монголы. Но, мстя за своих троих раненых, тухольские молодцы с удвоенной яростью начали сбрасывать громадные глыбы на захватчиков. Однако это не удержало бы упрямого Бурунду, если бы посреди прохода, на повороте, не представилось их глазам неожиданное препятствие: проход завален был доверху громадными камнями. А тут еще тухольцы стали нападать все яростней, камни сыпались градом, монголы падали один за другим, и Бурунда понял, наконец, что его упорство бесполезно, ибо пройти нельзя будет до тех пор, пока не удастся столкнуть тухольцев с их высоты.

— Назад! — крикнул Бурунда, и небольшая кучка монголов, уцелевших из всего наступавшего отряда, стремительно, точно камень из пращи, вылетела из ущелья.

— Проход завален! — сказал, тяжело дыша, Бурунда боярину, вытирая пот и кровь с лица.

— Оставим их сегодня, пусть потешатся! — сказал Тугар Волк.

— Нет, — вскричал Бурунда, надменно глядя на боярина, — воины великого Чингис-хана не умеют откладывать дело на завтра, если его можно выполнить сегодня.

— Но что же мы тут сегодня сделаем? — опросил Тугар Волк, глядя с дрожью в темное устье прохода, откуда еще доносились страшные стоны смертельно раненных, недобитых монголов.

— Согнать этих псов оттуда, сверху! — крикнул злобно Бурунда, указывая рукой на вершину скалистой стены. — Лестницы сюда! Передние — на лестницы, а задние отгоняйте их стрелами! Посмотрим, чья возьмет.

Из ближних хат были принесены лестницы и, по совету Тугара Волка, их сбили поперечными жердями в сплошную широкую стену. Тухольцы поглядывали на эту работу спокойно. Вот уже монголы с криком подняли свою сборную лестницу и потащили ее к каменной стене. Каменьями, стрелами и рогатинами встретили их тухольцы, но поделать ничего с монголами не могли, так как, если падал сраженным один или другой, то остальные продолжали двигать лестницу дальше, а на место раненых подбегали новые бойцы. А в то же время задние ряды монголов метали вверх свои стрелы и принудили тухольцев податься назад. Страшная лестница быстро приближалась к стене. Тревога начала овладевать тухольцами…

Неподалеку от места боя, защищенный каменной глыбой от стрел, сидел «а соломе Захар Беркут, оказывая помощь раненым. Он вытащил из их ран стрелы, с помощью Мирославы обмыл раны и принялся перевязывать их, прикладывая какую-то искусно приготовленную смолу, как вдруг несколько перепуганных воинов подбежали к нему, извещая об опасности.

— Что же я вам, деточки, могу посоветовать? — сказал старик, но Мирослава вскочила и побежала взглянуть сама.

— Не бойтесь, — сказала она тухольцам, — мы быстро образумим их! Пусть себе стреляют, а вы — копья в руки и плашмя «а землю! Как только передние покажутся до половины наверху, тогда вы разом на них! Сами же они заслонят вас от стрел, а, свалив передних, вы повалите и задних. Сумерки благоприятствуют нам, и, отбив их на этот раз, мы проведем спокойно всю ночь.

Не возражая ни словом, кинулись тухольцы ничком на землю, сжимая копья в руках. Стрелы еще сыпались некоторое время, а затем перестали — знак, что передний ряд начал карабкаться вверх по лестнице. Затаив дыхание, лежали тухольцы и ждали врагов. Вот уже слышен скрип ступеней, сопение монголов, лязг их оружия — и медленно, робко возникают перед глазами лежащих их мохнатые шапки, а под ними черные, страшные головы с маленькими блестящими глазами. Глаза эти тревожно, в упор, словно завороженные, глядят на лежащих тухольцев, но головы поднимаются все выше и выше; уже виднеются плечи, покрытые мохнатыми овчинами, широкие груди, — в эту минуту со страшным криком вскакивают тухольцы, и копья их глубоко погружаются в грудь нападающим. Крик, рев, замешательство, тут и там короткая борьба, тут и там судорожные движения, проклятия, стоны — и, как тяжкая лавина, катятся враги вниз по лестнице, увлекая за собой нижние ряды; а на эту груду живых и мертвых, хаотически перемешанных, окровавленных, трепещущих и ревущих человеческих тел валятся сверху громадные каменные глыбы, и над всем эти?! адом, полуприкрытым завесой ночи, возносится к небу радостный клич тухольцев, жалобный вой монголов и громкие, страшные проклятия Бурунды-бегадыра. Он как бешеный метался по площади, рвал на себе волосы и, наконец, не помня себя от ярости, с обнаженным мечом подскочил к Тугару Волку.

— Пес бледнолицый! — кричал он, скрежеща зубами. — Двойной предатель, это твоя вина! Ты привел нас в эту западню, откуда мы выйти не можем!

Тугар Волк вспыхнул, как огонь. Рука его сама схватилась за меч, но в тот же миг что-то так глубоко, так болезненно сжало его сердце, что рука ослабела, упала, как плеть, и он, поникнув головой, стиснув зубы, произнес сдавленным голосом:

— Великий бегадыр, несправедлив твой гнев на верного слугу Чингис-хана. Я не виноват в том, что эти смерды сопротивляются нам. Прикажи войску расположиться на ночь и отдохнуть, а завтра утром ты сам увидишь, что они разлетятся от наших серел, как осенние листья от порыва ветра.

— А, так! — крикнул Бурунда. — Чтоб они ночью напали на нас в хатах и вырезали наше войско!

— Так вели войску сжечь хаты и ночевать под открытым небом!

— Ты все это так хитро говоришь, чтобы отвести мой гнев и снять с себя вину! Но нет! Ты привел нас сюда, ты должен и вывести нас отсюда, и притом завтра же, не теряя ни времени, ни людей! Слышишь, что я говорю? Так должно быть, или горе тебе!

Напрасно Тугар Волк уверял дикого бегадыра, что не он всему виной, что он советовал так, как, по его мнению, было лучше всего, что совет монгольских военачальников принял его предложение, что никакой проводник не может поручиться, что по дороге не встретятся неожиданные препятствия, — все это отскакивало от Бурунды, как горох от стены.

— Ладно, боярин, — сказал он наконец, — я сделаю по-твоему, но завтра ты все-таки должен открыть нам путь из этой западни, а если нет, то горе тебе! Это мое последнее слово. Жду дел, а не слов от тебя!

И он с презрением отвернулся от боярина и пошел к своим монголам, могучим голосом приказывая им немедленно со всех концов поджечь село и очистить равнину от всего, что могло бы служить противнику прикрытием для ночного нападения. Радостно закричали монголы — они Давно дожидались этого приказа. Сразу со всех концов запылала Тухля, прорывая огненными языками густой мрак, опустившийся над нею. Дым клубами повалил понизу и заволок долину. Соломенные крыши трещали, слизываемые кровавым пламенем. Из-под стрех огонь взвивался вверх и словно то приседал, то подскакивал, стараясь достать до неба. Иногда от порыва ветра пламя снова стлалось по земле, золотилось искрами, мерцало, волновалось, как огненное озеро. Грохот рушащихся балок и стен глухо перекатывался по долине; стога хлеба и сена походили на кучи раскаленного угля, а изнутри их. там и сям пробивались бледные огненные пряди; деревья горели, как свечи, высоко в воздух взметая огнистую, горящую листву, словно рои золотых мотыльков. Вся тухольская долина походила теперь на огненный ад; с диким визгом носились, бегали среди пожара монголы, швыряя в пламя все, что только попадалось-им под руки. С жалобным стоном рухнула наземь, подрубленная монгольскими топорами, древняя липа, свидетельница вечевых сходок. Воздух в тухольской котловине разогрелся и впрямь, как в котле, и вскоре рванулся с гор страшный ветер, он кружил искры, рвал горящую солому и головни, метал их, как огненные стрелы. Ручей тухольокий впервые в жизни видел подобный блеск; впервые согрелся на своем холодном каменном ложе. Пожалуй, часа два длился пожар, на который с высокого обрыва молча, с выражением бессильной тооки, смотрели тухольцы. Затем монголы начали гасить догорающие остатки, бросая их в поток, и принялись окапывать свой табор широким рвом. Посреди табора в одну минуту были разбиты шатры для начальников, — остальное войско должно было ночевать под открытым небом, на разогретой пожаром земле.

И снова стемнело в тухольской котловине. Монголы охотно разложили бы костры в таборе, но это было невозможно: лишь теперь они поняли, что пожаром опустошили всю равнину, и все, что только могло гореть, сгорело или же было унесено потоком. Пришлось спать войску и стоять страже в потемках, — даже ров не был выкопан так глубоко, как следовало бы, потому что уже совсем стемнело. Гневный, недовольный, как черная туча ходил Бурунда по табору, проверяя рвы и дозоры, выставленные возле них, переговариваясь с начальниками и отдавая приказания о том, как уберечься от ночного нападения. Уже близка была полночь, когда в таборе немного утихло; лишь крики часовых и рев водопада нарушали тишину.

Только в одном месте монгольского табора блестел огонек: это горел-мерцал смоляной светильник в шатре Тугара Волка. Бледный огонек мигал, и шипел, и дымил, пожирая растопленную смолу и бросая неверный, мрачный свет на внутренность боярского шатра. Пусто и неприветливо было в шатре, так же как и на душе у Тугара Волка. Он ходил по шатру, погруженный в тяжелые думы. Высокомерные слова Бурунды жгли его гордую душу. Они были словно удар по лицу — и сразу все стало ясно боярину, и сразу увидел он, на какой скользкий путь ступил.

— Пета обещал мне милость Чингис-хана, — бормотал он, — а этот поганец обращается со Мной, как с собакой. Неужели же я слуга их, самый ничтожный из слуг этого невольника? Пета обещал мне все горы во владение, великое карпатское княжество, а Бурунда грозит мне нивесть чем. И он, пожалуй, сдержит слово, проклятый! Что же, подчиниться ему? А как же! Я в его руках! Я невольник, как сказал этот смерд Максим! Да, вот кстати припомнил я Максима; где он? Нельзя ли с ним сделать то, чего хочет Бурунда? Нельзя ли, например, его самого променять на свободный выход из этой западни? Это удачная мысль!

И он кликнул двух монголов, лежавших неподалеку от его шатра, и приказал им найти и привести к нему пленника. Неохотно, ворча что-то, ушли монголы, — казалось, самый воздух тухольской долины не благоприятствовал суровой монгольской дисциплине…

Но где же был Максим? Как жилось ему в неволе?

Максим сидел посреди тухольской улицы, закованный в тяжелые цепи, как раз напротив отцовской хаты, оборотясь лицом к тому двору, где он играл мальчонкой и ходил еще вчера свободный, занятый повседневной работой и где сейчас сновали кучками мерзкие монголы. Его привезли сюда на коне, а когда пришел приказ остановиться тут и сжечь село, его сбросили с коня на землю. Никто не обращал на него внимания, не стерег его, но о бегстве не могло быть и речи, так как кругом то и дело сновали группы монголов, ища добычи. Максим не знал, что делается вокруг него, и сидел неподвижно на дороге, словно каменный придорожный знак. В голове его было пусто, мысли разбегались, даже впечатления не хотели связываться в единый цельный образ, а только мелькали перед его глазами, как вспугнутые черные птицы. Он одно только ощущал отчетливо — что цепи давят его, как железные холодные змеи, и что они высасывают всю силу из его тела, все мысли из его мозга.

Вдруг все зарделось вокруг, дым клубами повалил по дороге и окутал Максима, разъедая ему глаза, спирая дыхание. Это горела Тухля. Максим сидел посреди пожарища, но не шевельнулся. Ветер нес на него дым, осыпал его искрами, обдавал жарким воздухом, — Максим, казалось, не чувствовал всего этого. Он рад был бы погибнуть заодно с родным селом, взлететь в воздух такой же золотой искрой и погаснуть там, в ясной, холодной лазури, вблизи от золотых звезд. Но цепи, цепи! Как они теперь страшно давили его!.. Вот и отцовская хата занялась, пламя рванулось под крышу, обвилось огненным змеем вокруг окна, заглянуло сквозь двери в хату и выгнало оттуда огромный клуб дыма, чтобы самому поселиться в беркутовом жилище. Точно помертвелый, смотрел Максим на пожар: ему казалось, что в груди у него что-то обрывается, что-то пылает и ноет; а когда загудел огонь, провалилась крыша, расселись углы его родимой хаты и взметнулось из раскаленной огненной массы в небо целое море искр, — Максим вскрикнул горько, вскочил на ноги, чтобы бежать куда-то, спасать что-то, но, сделав всего один шаг, без сил, как подкошенный, упал на землю и потерял сознание.

Уже погас пожар, потянуло горячим едким дымом в долине, уже стихли воинственные крики монголов, дравшихся под предводительством Бурунды и Тугара Волка с тухольцами возле прохода, уже прояснилось и засияло звездами ночное небо над Тухольщиной и спокойно стало в монгольском лагере, а Максим все еще лежал, как мертвый, посреди дороги, перед обгорелыми остатками его родного дома. Звезды с жалостью смотрели на его бледное, кровавыми потеками покрытое, лицо; грудь его едва-едва вздымалась — единственный знак, что лежал живой человек, а не труп. В таком положении нашли его монголы и сперва страшно переполошились, думая, что он уже мертв, задохся во время пожара. Но когда брызнули на него водой, обмыли ему лицо и дали напиться, он моргнул глазами и осмотрелся вокруг.

— Жив! Жив! — завопили радостно монголы, подхватили его, теряющего сознание, ослабевшего, под руки и потащили к шатру боярина.

Даже испугался Тугар Волк, увидев ненавистного ему юношу в таком страшном и плачевном состоянии. Только что вымытое лицо было бледно-бледно, почти зеленое, губы потрескались от жара и жажды, глаза были красны от дыма и тусклы, словно остекленели от утомления и душевной муки, ноги его дрожали, как у столетнего старика, и, постояв с минуту, он не мог больше держаться на ногах и сел на землю. Монголы удалились; боярин долго, в немой задумчивости, смотрел на Максима. За что он ненавидел этого человека? За что накликал на его молодую голову такую страшную беду? Почему он не велел сразу убить его, а выдал его на медленную и все же неминуемую смерть — ведь ясное дело, что монголы не выпустят его из своих рук живым и, как только им наскучит таскать его с собой, зарежут, как скотину, и бросят посреди дороги. И за что он так возненавидел этого бедного парня? Не за то ли, что тот спас жизнь его дочери? Или, может быть, за то, что она полюбила его? Или за его истинно рыцарскую отвагу и искренность? Или, может быть, за то, что тот хотел сравняться с ним? Ну, вот теперь сравнялись; оба они невольники — и оба несчастны. Тугар Волк чувствовал, что гнев его против Максима как-то угасает, как пожар, которому не хватило пищи. Он и прежде, как только Максим был взят в плен, пытался задобрить его, не из сочувствия, а из хитрости, но Максим не хотел даже слова сказать в ответ. Правда, боярин давал ему такие советы, которым Максим не мог последовать. Тугар Волк советовал ему поступить на службу к монголам, провести их через горы, и обещал за это большую награду, и грозил, что в противном случае монголы убьют его. «Пускай убивают!» — это были единственные слова, которые слышал боярин из уст Максима; но удивительно, что и тогда уже эти гордые слова, свидетельствовавшие о твердости характера Максима и об его великой любви к свободе, не только не разгневали боярина, а очень понравились ему. Теперь же он чувствовал ясно: что-то как. лед тает в его сердце. Теперь на пепелищах вольной Тухли он начинал понимать, что тухольцы поступали вполне разумно и справедливо, а сердце его, хотя и ослепленное жаждой власти, все же не было еще настолько глухо к голосу совести, чтобы не признать этого. Обо всем этом передумал боярин сегодня и уже совсем другими глазами и с другим чувством смотрел на сидящего в шатре полумертвого, изможденного Максима. Он подошел к нему, взял его за руку и хотел поднять и усадить на скамью.

— Максим! — сказал он ласково. — Что это сталось с тобой?

— Пусти меня! — простонал слабым голосом Максим. — Дай мне умереть спокойно!

— Максим, юноша, откуда у тебя мысли о смерти? Я думаю о том, как бы освободить его, а он — о смерти! Поднимись, садись сюда, на скамью, подкрепись, я должен с тобой поговорить кое о чем.

Хотя Максим наполовину не понимал того, что говорил боярин, а наполовину не доверял его словам и доброте, — все же слабость, голод и усталость слишком настойчиво требовали, чтобы он подкрепил свои силы «не отвергал боярского гостеприимства. Кубок огневого вина сразу освежил его, пробудил в нем силы для новой жизни; кусок жареного мяса утолил его голод. Пока он ел, боярин сидел напротив, вливая в него ласковыми речами отвагу и волю к жизни.

— Глупый парень, — говорил он, — таким, как ты, надо жить, а не о смерти думать. Жизнь — драгоценная вещь, и ни за какие сокровища ее не купишь.

— Жизнь в неволе ничего не стоит, — возразил Максим, — лучше смерть…

— Ну… да… разумеется, — произнес боярин, — но ведь я говорю тебе, что ты можешь быть свободен.

— Предавая свой народ, ведя монголов через горы?.. Нет, лучше умереть, чем таким путем получить свободу!

— Не о том теперь речь, — сказал с усмешкой боярин, — о том, что и без этого, как ты говоришь, предательства ты можешь быть свободен еще сегодня.

— Как? — спросил Максим.

— Я знал, что ты заинтересуешься, — вновь усмехнулся боярин. — Так вот, милый, дело такое. Твои тухольцы окружили нас в этой долине, завалили выход. Разумеется, их сопротивление лишь смеха достойно, потому что не остановят ведь они нас. Но нам жаль терять время. Об этом только и речь.

Глаза Максима загорелись радостью при этой вести.

— Окружили вас тухольцы, говоришь? — воскликнул он. — И выйти отсюда не можете? Ну, слава богу! Надеюсь, что и не выйдете! Тухольцы народ цепкий: кого однажды поймают, того уж не любят выпускать из рук!

— Те-те-те! — прервал его боярин. — Не радуйся раньше времени, юноша. Не такова наша сила, чтобы горсточка твоих тухольцев могла ее поймать! Повторяю тебе: дело не в том, что тут нас поймают, а во времени, в каждой лишней минуте! Мы спешим!

— Чего же вы от меня хотите?

— А вот чего. Я думаю сегодня еще раз пойти к твоим тухольцам, для переговоров: хочу обещать им тебя в обмен за свободный проход. Так вот, я надеюсь, что ты мне подскажешь то слово, которое дойдет до сердца твоих земляков и твоего отца, чтобы они согласились на наше предложение.

— Напрасен твой труд, боярин! Тухольцы не согласятся на такой обмен.

— Не согласятся? — воскликнул боярин. — Почему же не согласятся?

— Тухольцы будут биться до последнего, чтоб не пропустить вас через горы. Неужели в обмен на такую малость, как я, они пойдут на измену своим нагорным и заторным братьям, чьи села подверглись бы тогда такому же разорению, как наша Тухля?

— И они будут разорены, глупый парень! — сказал боярин. — Слишком ничтожна сила твоих тухольцев, чтобы остановить нас.

— Не хвали, боярин, дня до вечера! К чему тут большая сила, где сама природа своими стенами и скалами останавливает вас?

— А все-таки ты скажи мне, как говорить с твоим отцом и тухольцами, чтобы слово дошло до их сердца?

— Говори искренне, правду, это единственное колдовское слово.

— Эх, не так это, парень, не так! — сказал недовольно боярин. — Не так просто это все у вас. Твой отец — старый чародей, он знает такое слово, которое до каждого сердца доходит, он и тебя должен был ему научить. Ведь без этого слова ты не мог бы склонить на твою сторону моих лучников, которые так отчаянно, совсем даром, бились с монголами, как, наверно, не бились бы и за самую большую плату.

Максим усмехнулся.

— Странный ты человек, боярин! — сказал он. — Я никакого такого слова не знаю, но говорю тебе ясно: если бы и знал, не сказал бы его тебе, чтобы ты не смог уговорить тухольцев на такой обмен.

Гнев охватил гордого боярина.

— Парень! Помни, кто ты и где ты! — воскликнул он. — Помни, что ты невольник, что жизнь твоя зависит от прихоти любого монгола.

— Что моя жизнь!.. — ответил спокойно Максим. — Я не дорожу жизнью! Кто хоть на миг познал неволю, тот познал горшее, чем смерть.

В эту минуту откинулся полог шатра, и быстрыми шагами вошла Мирослава. Она бросила беглый взгляд вокруг и, не обращая внимания на отца, кинулась к Максиму.

— Ах, вот он, вот он! — воскликнула она. — Меня тянуло что-то сюда! Сокол мой, — Максим! Что с тобой?

Максим сидел, словно оцепенев, не сводя глаз с Мирославы. Его рука лежала в ее руке. Ее слова были для него — как пасхальный благовест, как живительная роса для увядшего цветка. А она, как голубка, льнула к нему, слезами обливала его тяжкие оковы, смывала с рук его засохшую кровь. Как радостно, как тепло стало на сердце у Максима при ее приближении, от прикосновения ее нежной руки! Как жарко забилась кровь в его жилах! Как бурно пробудилась в нем любовь к жизни! А тут цепи давят немилосердно, напоминают ему, что он невольник, что над его головой висит кровавый нож монгольский! И мысль об этом в эту счастливую минуту змеей вползла в его сердце, и из глаз его брызнули слезы.

— Мирослава, — сказал он, отворачиваясь, — зачем ты пришла сюда, — чтобы увеличить мои страдания? Я уж был готов к смерти, ты снова пробудила во мне любовь к жизни!

— Милый мой! — сказала Мирослава. — Не теряй надежды. Я для того и шла сюда, во вражеский табор, через все опасности, чтобы сказать тебе: не теряй надежды!

— К чему мне надежды? Надежда не разорвет этих цепей.

— Но мой отец разорвет их.

— О, твой отец! Да, он говорит, что готов это сделать, но требует от меня такой услуги, какой я не могу ему оказать.

— Какой услуги?

— Он хочет итти к тухольцам и заключить с ними такое соглашение, чтобы в обмен за меня они выпустили монголов из этой долины, и требует от меня такого колдовского слова, которое склонило бы к нему сердца тухольцев.

Мирослава сначала с удивлением посмотрела на своего отца, а затем это удивление стало все больше переходить в радость.

— Отец, — сказала она, — правда это?

— Правда! — сказал Тугар Волк.

— И ты думаешь, что Максим знает такое слово?

— Должен знать. Ведь и тебя он сразу точно приковал к себе. Без чар это не могло бы случиться.

Мирослава с улыбкой, исполненной безграничной любви, взглянула на Максима, а затем, обращаясь к отцу, сказала:

— У тебя уже есть разрешение начальника на переговоры?

— Нет еще, но это дело одной минуты. Его шатер рядом с моим.

— Так иди же! Я за это время склоню Максима к тому, чтобы он сказал тебе это слово.

— Ты склонишь?

— Увидишь! Иди же!

— Околдовал девушку! — ворчал боярин, выходя из шатра. — Околдовал, не иначе! Сама ему на шею вешается!„— Сердце мое, Максим! — сказала, чуть только вышел отец, Мирослава, обвив руками шею Максима и целуя его бледные, запекшиеся уста, — не тужи! Монголы отсюда не выйдут, тут им всем погибать!

— Ох, Мирослава, зорька моя! — печально ответил Максим, — рад бы я этому верить, но слишком велика их сила против слабых наших тухольцев.

— Нам пришли на помощь загоряне и горцы.

— Они плохо вооружены.

— И этого не бойся. Послушай-ка: сотни топоров стучат в лесу, минута еще, и сотни костров запылают вокруг долины, а возле каждого костра будут наши мастера строить машины, при помощи которых можно будет метать камни в самую середину монгольского табора.

— И кто же это придумал? Кто научил наших мастеров?

— Я, сердце мое. Я присматривалась не раз к таким машинам, стоявшим на стенах Галича. Раньше, чем солнышко взойдет над Зелеменем, пятьдесят таких машин начнут метать камни на головы монголов.

Максим радостно обнял Мирославу и крепко прижал ее к сердцу.

— Жизнь моя! — сказал он, — ты будешь спасительницей нашей Тухольщины!

— Нет, Максим! — отвечала Мирослава, — не я буду спасительницей Тухольщины, а твой отец. Что мои жалкие камнеметы против такого вражеского войска! Твой отец не эту силу поведет на них, а такую, против которой никакая рать не устоит.

— Какую силу? — спросил Максим.

— Слушай! — сказала Мирослава. Тихо стало вокруг, только где-то далеко-далеко в горах прокатился глухой раскат грома.

— Гремит, — промолвил Максим, — ну и что же?..

— Что? — оживленно сказала Мирослава. — Это смерть монголов! Это разрушитель больший, чем они, но такой разрушитель, который держит нашу сторону… Послушай только!

И она оглянулась, хотя в шатре никого, кроме них, не было, и затем, словно не доверяя этой тишине и пустоте, наклонилась к лицу Максима и- шепнула ему на ухо несколько слов. Словно подхваченный могучею рукой, сорвался Максим с места с такой силой, что цепи на нем взгремели.

— Девушка! Волшебное видение! — воскликнул он, вглядываясь в нее с тревогой, смешанной с глубоким почтением. — Кто ты и кто прислал тебя сюда с такими вестями? Ибо теперь я вижу, что ты не можешь быть Мирославой, дочерью Тугара Волка. Нет, ты, наверно, дух того Сторожа, которого зовут покровителем Тухли!

— Нет, Максим, нет, милый мой, — сказала удивительная девушка. — Это я, та самая Мирослава, которая так сильно любит тебя, что охотно отдала бы жизнь свою, лишь бы сделать тебя счастливым.

— Как будто я могу быть счастливым без тебя!..

— Нет, Максим, послушай, что я тебе еще скажу: беги из этого лагеря немедленно!

Как бежать? Ведь стража не спит.

Стража пропустит тебя. Видишь ведь — меня пропустила! Только вот что сделай: переоденься в мое платье и возьми этот золотой перстень, — его дал мне монгольский начальник в знак того, что я свободна и беспрепятственно могу ходить по лагерю. Покажешь его стражам, и они пропустят тебя.

— А ты?

— За меня не бойся. Я с отцом останусь.

— Но монголы узнают, что ты выпустила меня, и тогда не пощадят тебя. О нет, не хочу этого!

— Да не бойся за меня, я сумею сама помочь себе.

— Я тоже! — сказал упрямо Максим.

В эту минуту вошел боярин, угрюмый, побагровевший. Гнев и недовольство тучей лежали на его челе. Бурунда стал с ним еще более суров, встретил его совет обменять Максима упреками и еле-еле согласился. Боярин все больше начинал чувствовать какую-то скованность, словно вокруг него возникли и все теснее сходились прутья железной клетки.

— Ну, что? — спросил он резко, не глядя ни на дочь, ни на Максима.

Счастливая мысль осенила Мирославу.

— Все хорошо, отец, — сказала она, — только…

— Только что?

— Слово Максима таково, что оно бессильно в устах другого; только если он сам может произнести его, оно имеет силу…

— Ну, и чорт с ним! — буркнул сердито боярин.

— Нет, отец, послушай, что я тебе скажу. Вели расковать его и ступай с ним к тухольцам. Вот перстень Петы: с этим перстнем стража пропустит его.

— О, спасибо тебе, доченька, за добрый совет! «Отведи его к тухольцам», — значит, сам вырви из собственных рук последнюю надежду на спасение. Тухольцы пленника возьмут, а меня прогонят! Нет, этого не будет. Я иду один, и без его слова.

Закручинилась Мирослава. Ее ясные глаза наполнились слезами.

— Сокол мой! — сказала она, вновь припадая к Максиму, — сделай так, как я тебе советую: возьми этот перстень!

— Нет, Мирослава, не бойся за меня! — ответил Максим— я уже придумал, что делать. Ступай и помогай нашим, и да поможет вам наш Сторож!

Тяжко было расставание Мирославы с Максимом. Ведь она оставляла его почти на верную гибель, хотя всеми силами старалась не выказать этого. Украдкой поцеловав его и горячо пожав ему руку, она выбежала из шатра вслед за своим отцом. А Максим остался один в боярском шатре, с сердцем, трепещущим от какой-то неясной радости, тревоги и надежды.