После неудачи под Петушковым наступление сорвалось; часть, к которой принадлежал Подберезкин, отошла и встала на новых позициях к востоку — занять старые позиции с обжитыми квартирами не удалось, русские обошли их с запада. Но обойдя, они наступления почему-то не продолжали, как это сделали бы немцы на их месте, а затаились где-то, вызывая в немецких фронтовых офицерах и солдатах тревожное недоумение: чего-то надо было ждать и, вероятно, чего-то необыкновенного!.. А в верхних кругах неудача наступления была истолкована как неумение и трусость (Unvermögen und Feigheit — стояло в приказе по дивизии); пауза, допущенная красными, это, по-видимому, подтверждала. Были сняты многие командиры частей, заменены новыми офицерами производства военного времени; сильно пополнены части СС. Предполагалось, что наступление в скорости возобновится, как только произойдет необходимая перегруппировка войск и надлежащая обработка духа, как выражались агитаторы и пропагандисты из особых команд, присланные во множестве в части. Обработка заключалась в том, что немецким солдатам доказывалась вся низость поведения русских, всем — и появлением на земле и историей своей — обязанных немцам, а теперь вдруг осмелившихся бунтовать, защищаться, противостоять вождю немецкого народа и его ясным планам. В справедливом гневе вождь решил окончательно уничтожить этот народ, сказав. «Dieses Schweinevolk muss ausgerottet werden»; в крайнем случае, если русские опомнятся, жестоко, как они того заслуживают, наказать, обратив их в подобающее им состояние пастухов свиных и иных стад. — Schweinezüchter und Viehtreiber. По всей линии в течение целой недели изо дня в день читались доклады на русские темы. В части у Подберезкина читал пожилой балтиец, тоже из баронов. Лекция называлась: «Russland — von Normannen entdeckt, vou Deutschen ersehlossen». Она была одобрена и особо рекомендована верховным немецким командованием.

Подберезкин, присутствовавший на лекции, в середине ее, не в силах больше терпеть, демонстративно встал и, громко стуча сапогами, вышел из помещения под удивленными взглядами слушателей Возмутила его не столько сама лекция, разумеется, делавшая тоже губительное дело, — он уже достаточно наслушался бредней и вздору о России заграницей и приобрел в этом отношении иммунитет — как то, что она исходила из верховных кругов армии. Там, стало быть, действительно, так думали! Безумцы, они сами себе рыли яму!. Много раз и дорого платила Европа за незнание России, но все прежнее было пустяком по сравнению с происходившим теперь. Теперь надвигалась катастрофа небывалых размеров, сгубившая бы, вероятно, и Европу и самое Россию. И та и другая навсегда перестали бы быть тем, чем они когда-то были… Обо всем этом он думал непрестанно и с озлоблением после лекции, ожидая вызова для объяснений и наказания за демонстрацию. Может быть, представился бы, наконец, случай официально высказаться перед судом, перед командованием, открыть им глаза Все частные разговоры с немецкими офицерами не вели ни к чему: многие из них думали так же, как он, ужасались, но дальше вздохов не шли; большинство же верило в немецкую «миссию на Востоке». Но его не вызывали никуда, последствий демонстрация не имела, только барон из их части стал с ним еще суше. Одновременно с лекциями были разосланы по частям воззвания к красноармейцам с призывом прекратить борьбу немедля во избежание сурового наказания. Эти воззвания должны были ежедневно, днем и ночью, читаться через усилитель перед советскими позициями. Поручено это было Подберезкину.

Немецкие позиции занимали высоты, часть Подберезкина стояла в деревне на холме. На северо-западном склоне простиралась березовая рощица, за ней густой узкой полосой вился кустарник по берегу речки, на другом берегу тянулся еловый лесок. Там были русские. Днем они никаких признаков жизни не подавали; движение войск наблюдалось гораздо дальше на север; а по ночам из леса явно шли звуки: приглушенное поколачивание, пение пилы, шум падавшей тяжести. В темноте врасплох немцы выпускали ракеты, но нельзя было установить — скоплялись ли в лесу войска, подготовляясь к операции, или же засели там разведчики и наблюдатели. Передовой немецкий опорный пункт находился в кустарнике с видом на речку и на лесок. Днем солдаты собирались, обычно, в траншеях, с темнотой уходили в землянку; оставались лишь часовые метрах в пятидесяти друг от друга. В кустах был устроен передатчик с усилителем, и каждый вечер, с наступлением темноты, Подберезкин, кляня себя и свою участь, с трудом пересиливая желание бросить всё и лучше отдаться под суд, передавал немецкие прокламации. С советской стороны никак не отзывались. Составлены были прокламации глупо, мертвым газетным языком, — человеком, явно никогда не бывавшим в России, ни малейшего понятия о ней и о русском народе не имевшим; содержали одну ругань против евреев, масонов и плутократов; вероятно, на той стороне их даже не понимали. Ни слова не было сказано о России и о страшной судьбе ее за последние годы, ни слова о русском народе, об освобождении или помощи…

«Впрочем, может быть теперь и это всё было бы уже запоздалым», — думал Подберезкин. Будь он на той стороне, он и сам не поверил бы немцам, а раньше — раньше много можно было бы сделать настоящим словом!..

После пяти дней подготовки было назначено немецкое наступление. Последний день Подберезкин провел, сидя на солнышке снаружи, читая Евангелие. Поставил он себе читать его регулярно каждое утро и делал это уже многие годы; но часто по утрам приходилось спешить, привычно скользя глазами по тексту, не заключавшему, казалось, уж ничего незнакомого. И потому, когда он мог, то вынимал Евангелие днем и перечитывал особенно любимые места, каждый раз поражаясь тому, что читал, как откровение. Может быть, действительно, весь мир был создан только для того, чтобы мог явиться Христос?.. Всегда было ясно при этом, что писали Евангелие такие же земные люди, как и он, ясно уже по неумению и по несообразностям, которые они допускали в тексте, но это не изменяло ничего, не умаляло и не могло умалить божественной истины, возвещаемой ими; наоборот: если они, обыкновенные смертные люди, как и все, нашли такие слова, открыли миру такие чувства, то ясно было уже из одного текста, что благодать коснулась и преобразила их, что Бог был среди них!.. «Мы зрели и осязали», — свидетельствуют они все согласно. И только очень грубый человек мог этого не чувствовать, этому не верить. Сегодня он читал, весь внутренне светлея, о явлении Христа по воскресении. «Не касайся меня!» — сказал Он Марии Магдалине. Не касайся, ибо Он был Истина. Истины нельзя коснуться, нельзя взять руками, как хотят теперь, а только трепетно познать!.. Он попробовал вдруг представить себе Христа, живущим и проповедующим на земле теперь. Невозможно! — Он даже головой покачал. В мире стало столько зла, что Ему не нашлось бы места. Его распяли бы в первый же день, и проповедь его никогда не прозвучала бы людям этого века. Мир не хотел больше признавать истины, мир хотел только жить.

День был яркий, вещающий весну; на солнечной стороне блиндажа уже сильно припекало, от стены и со снегу чуть парило, срывались звонко капли и льдинки. Сквозь березовую сквозную рощу, сбросившую снег, почти по-весеннему ярко, омыто сияло ожившее потеплевшее небо; прорывался иногда ветерок, еще холодный, но мягкий, повлажневший. И всё время неутомимо звенела в лесу синица; выбегали на солнце, шурша пожухлой листвой, не то мышь, не то суслик. Солдаты вышли из бункера, расселись вдоль стены, сняв мундиры и рубахи, подставляя голые белые тела солнцу. Они искали вшей, зубоскалили и говорили сальности, ржали стадно из-за всякой глупости. Читать и думать было уже невозможно, и корнет с жалостью закрыл книгу. Как июльский овод, густо жужжа, тонко запевая на мгновение, вился высоко в небе, то пропадая, то вновь возникая, самолет, и солдаты гадали: чей он был — свой или русский?

— Говорю тебе, это — Иван, — особенно горячился один, ударяя на первом слоге, — Der Russ. Наш иначе гудит. Я любой аэроплан, не глядя, отличу. Слушай, слушай!.. — Он поднял руку — аэроплан тонко запел, создавая впечатление стремительного приближения. — Иван это! Вот грохнет подарок на память, тогда узнаешь. Наверняка по нам метит. — И он опасливо поглядел в воздух и по сторонам.

Все захохотали — солдат был, несомненно, новичок.

— Du bist mir ein Geseheiter! — отвечал другой солдат, давно не бритый, сидевший рядом, заваливший голову под солнце, с закрытыми глазами. — Ein Russ ist er schon, aber Aufklarer. Разведчик русский. У него, милый мой, поважнее задачи, чем в тебя бомбы бросать. Aber der Lausbub kann was! — сказал он, открывая глаза и наблюдая, щурясь, за полетом.

Команда бункера привыкла за эти дни к Подберезкину и не стеснялась его. Как большинство немецких солдат, и эти говорили о русских солдатах без всякой злобы, а скорее со снисходительной опаской, называли их всех «Иван», как бывало и в первую великую войну, и понятия о России не имели ни малейшего. Так как их все время уверяли, что немецкая победа — дело обеспеченное, то они и верили в это слепо, не рассуждая и не думая. Иначе, впрочем, и не могло быть, раз дело касалось Германии, — Германии никто не мог победить. В это они верили непоколебимо, что бы ни происходило. Подберезкину всегда было жалко их: что им готовят, какую участь? Тяжко будет их разочарование!.. У них не было ничего, кроме этой веры, ничего абсолютно! Разбейся она — осталась бы полная пустота. Вот их, в числе многих других в новом мире, кормили только истинами, которые можно взять в руки, которые ставили перед ними готовыми, как блюда с кухни. И они тянулись к ним, полагая их за единственную пищу. Они, действительно, были великолепные солдаты и умирали, не спрашивая, зачем умирают. Умирая безответно, безропотно, являя миру эту высшую степень героизма и отправления долга, — они, тем не менее, помимо их воли, творили великое зло. «Слепые вожди слепых» — вспомнил он «Апостола». Да, они были именно слепые, и вели их тоже слепцы.

— Ну-с, Подберезкин, — сказал, выходя из землянки, корреспондент из пропагандного отделения — высокий, брезгливый и злой офицер, типа Корнеманна. — Сегодня мы работаем с вами, кажется, в последний раз.

«Последний раз?.. Может быть, сам того не желая, он сказал печальный каламбур», — подумал корнет, но ничего не ответил.

Когда стемнело, втроем — Подберезкин, подсобный солдат и корреспондент, сам вызвавшийся их проводить, — они отправились к реке. Передатчик был установлен в кустах у последней траншеи, чтобы дальше доносило.

— Завтра, насколько я знаю, перейдем в наступление. Ах, и побегут же они! — заговорил по дороге со страстью военный корреспондент!

— А если не побегут? — спросил тихо корнет.

— Побегут. Есть все основания так думать! Их потери ужасны — и людьми и машинами. Разведка показала, что они употребляют только самоновейшие танки — у них нет запасов. А у нас еще довоенные запасы не исчерпаны. Побегут, все побросав, до Урала!

— А если все-таки не побегут?

— Не могут не побежать! Германия должна победить! Мы не можем допустить другого поражения — Германия его не вынесет. И мы победим — история не повторяется…

Это логика была, разумеется, неопровержима.

— А если, — немец вдруг остановился, — если, чему не верю, нас раздавят материальной мощью, то под развалинами я подыму руку и закричу: «Да здравствует вождь Адольф Гитлер!»

Ночь была ясная лунная, и в свете луны корнет увидел перекошенное страстью лицо. Он не стал возражать: это была уже вера, нечто иррациональное. И к таким чувствам он невольно всегда питал уважение.

Уже из березовой рощи можно было разобрать, что на той стороне реки, у красных, происходило какое-то движение. А когда вышли к кустарнику на берегу, звуки стали громче и яснее — там что-то тащили; трещали сучья, повизгивал снег, иногда соскакивало что-то вниз, вероятно с пней. Солдат приостановился, военный корреспондент посмотрел на Подберезкина, махнул, усмехаясь, головой, по направлению другой стороны реки.

Постовой, сидевший в траншее у передатчика, заявил, что сразу же с наступлением темноты на той стороне началось усиленное движение — все дни такого не было. Он докладывал тревожным шопотом, тревога его передалась и Подберезкину, а солдат, сопровождавший их, поспешно приладил части к аппарату и слез в траншею. Лишь корреспондент остался по-прежнему спокоен. Приспособив аппарат, Подберезкин наизусть в тем ноте начал передачу, прислушиваясь и не узнавая хриплого и лающего голоса, зазвучавшего гулко над рекой Сегодня было особенно противно говорить: пересиливав себя, не вдумываясь, он произносил набившие оскомину газетные слова о жидах и плутократах, по его мнению скорее вредившие, чем помогавшие. Говорил он всего минут пятнадцать и, кончив, с радостью подумал: «Сегодня в последний раз!». И как раз в этот момент с того берега реки ясно и спокойно проговорили:

— Не бреши, собака!

И, помолчав, добавили:

— Сколько тебе, белогаду, заплачено?

Это было до того неожиданно, сказано до того дерзко и спокойно, что корнет невольно захохотал, закрывая рот рукой и стараясь заглушить звук смеха. «Не бреши, собака!». Таков был весь успех целой недели. Другого и нельзя было ждать. Опять его охватил припадок смеха.

— Was ist denn los? — спрашивал тихо корреспондент. — Что там сказали?

Подберезкин перевел, всё еще смеясь. Немец взглянул на него, пожал плечами и, повернувшись резко, пошел к блиндажу.

Корнету не хотелось туда возвращаться. Если бы не глупые прокламации, эта фронтовая солдатская жизнь его даже привлекала, но завтра, очевидно, предстояли какие-то перемены: вместе с военным корреспондентом они возвращались в тыл, и ему хотелось побыть наедине некоторое время. В березовой роще было одно место, где он не раз уже сидел и днем и в сумерки, любуясь далью. У старой седой сосны стоял гладкий широкий пень, можно было сесть, прислониться, слева и справа защищали маленькие кустики, а прямо на запад лежала поляна, и за нею над лесом садилось всегда солнце. Ночь была ясная, лес весь в перламутрово-голубом сиянии, в светлых ухабах. Корнет быстро нашел пень и сел прислонясь. Луна лила широко на поляну свой холодный голубой свет, погружая мир в него, как в безжизненную влагу. И в то время как днем весь этот лес и всё кругом — каждый куст, каждая тропа — были страшно близкими, родными, русскими, вызывая совсем иное чувство, чем леса и дали на чужбине, теперь, ночью, под лунным светом, они становились мертвыми и чужими. Лишь звезды были своими, давно знакомыми, в особенности Большая и Малая Медведицы; это были словно русские звезды! Глядя на легкие кисейные облака, перекрывающие иногда луну, на звездную небесную пряжу, он думал: ну, вот я в России, а чего же достиг и что могу сказать? Жила ли та Россия, которой я жаждал? И да и нет! Как это ни странно — было невозможно ответить. Она была тут, ее можно было бы возродить в два дня, но такая, как теперь, она была чужой не только по сравнению с прежней Россией, но даже с остальным миром. В ней было что-то темное, демоническое! За русскую землю, эти равнины и перелески без конца и краю он отдал бы последнюю каплю крови, но как только он думал о новом, — нет, оно было более чуждым, пожалуй, чем Европа. Всякую Россию он любить не мог; Россию, оскорбляющую Христа, — ни за что!.. Его пребывание здесь сложилось как-то иначе, чем он предполагал. Не видел он родного дома, ничего не узнал о сестре Леше, из-за которой и шел больше всего сюда, а встала вот Наташа, совсем чужая, казалось бы совсем новая, и всё-таки заполнившая почти всё его существо.

Раздумывая так, он вдруг услышал шорох и тут же осознал, что слышал его, в сущности, уже давно. Он прислушался — теперь ничего не было слышно. Облако перекрывало луну, и вдруг невольно цепенея, он увидел, что из лесу слева, со светлой стороны, выбежала огромная, похожая на водолаза, фигура, вся в белом, с круглой головой, и, перебежав легко наискось по тропинке полянку, залегла за кустом очень близко от него. И тотчас же вновь вышла луна; на правый бок поляны захватывая и его сиденье, легла зубчатая тень. Он затаил дыхание. Кто это мог быть? Не немец, во всяком случае. И опять перекрыло луну, и сразу же, бесшумно, пригибаясь к земле с автоматом наперевес, перебежала новая фигура в белом и легла там же, где и первая. Сомнения не было. То были русские, очевидно разведчики, в зимнем одеянии; в ту войну их звали охотниками. Если он пошевелится и выдаст себя, если они его заметят, — спасения не было бы: или смерть или плен. Он не решался двинуть рукой, чтобы достать револьвер из кармана, сидел, удерживая дыхание, плотно прислонясь к стволу. Счастье, что луна светила не в его сторону! Когда вновь потемнело, двое поднялись совсем близко от него; головы их закрывала лапа соседней ели и были видны только фигуры. Оба стояли, переговариваясь шопотом. Осторожно поведя рукой, он достал револьвер из кармана. В плен он, во всяком случае, теперь не попадет! Но он мог бы их, в сущности, легко застрелить, одного уж наверняка, а второй растерялся бы и, вероятно, сдался бы. «Бить сзади в русских?» — подумал он, — нет, этого всё-таки он не мог. Может быть, двое были обыкновенные крестьянские парни, пришедшие из далекой Сибири защищать русскую землю. Нет, убить их он всё-таки не мог! Не за тем он шел сюда. И то, что они его, наверняка, убили бы, не делало никакой разницы: он вторгнулся в их землю как враг, во вражеской форме. Но куда они пробирались? И только вдвоем?.. Новые не перебегали. Если к бункеру — то должны они были тронуться дальше прямо на него, тропинка проходила в двух шагах, он посмотрел в ту сторону. И в этот момент двое тронулись.

Он судорожно зажал тяжелую рукоять револьвера, обмирая сердцем. Трус он, что ли, всё-таки?.. Говорят: трус тот, кто боится и бежит, а тот кто боится и не бежит, еще не трус. Бежать, положим, было невозможно. Но неужели он погибнет, не повидав родных мест, не найдя Леши? Пригибаясь, крадясь по-кошачьи, двое приближались и замерли на мгновение у соседнего дерева. Корнет не дышал. Сейчас должно было решиться, заметят они его или нет? Защищаться он, разумеется, будет!.. Взгляд его скользнул на небо, и с необычайной силой поразило его противоречие: этот непостижимый божественный мир, покой и гармония, и в нем жестокие и мелкие Человеческие дела! «Люди заняты ненужным, люди заняты земным…» — вспомнилось ему. Вот именно! Мир был так велик, так божественен, что уже взгляд один в его бездну наполнял трепетом. Чтобы познать этот мир, нужно было стать богом — и где-то ведь сказано в Евангелии, это люди — боги? И вот они крадутся рядом, подстерегая друг друга, как дикие звери, — нет, мир этот создан не для людей, — подумал он, — они не заслужили его!.. Двое прошли мимо, не заметив его. Корнет, впрочем, чувствовал, что с ним ничего не случится сегодня, словно он еще не выполнил своего долга перед Россией, еще многого не познал, — такое было у него чувство.

Когда движения затихли — двое явно крались по направлению к бункеру, — он подумал, что надо предупредить команду. Он мог, по своим соображениям, не стрелять в русских, но был обязан дать знать об опасности товарищам по оружию. И встав и прислушавшись — звуки совсем утихли, двое прошли уже, вероятно, довольно далеко и были теперь поблизости от бункера, — он поднял руку и три раза подряд, в знак тревоги, выстрелил в воздух. Тотчас же у реки три раза ответили: там, на опорном пункте, тревогу услышали. В лесу захрустело — это были те двое. Корнет стоял в раздумии: как ему поступить — пробираться к бункеру или выждать в траншее или же схорониться пока здесь?..

И вдруг с немецкой стороны с сухим свистом взвилась, рассыпая бенгальский огонь, ракета. И почти сразу же с другой стороны, мощно оглушая, заревели орудия Красная армия, по-видимому, начинала новое дело.