О свистулешниках

Глухая минута прошла

-- Да как же нам быть-то? -- снова спрашивает Прохор.

А кто-то из мальчишек забрался на кочку и пронзительно свистнул Прохору в ухо...

-- Вот как...

-- Свистулешники, оглушили... -- обрывает мальчишек Прохор, -- гу-у!

И снова заперекатывали говоры тут и там.

-- Ну и чудашка ты, право, -- раздается за соснами. -- Долго ли бы убить... Не свались я в зыбун, убил бы, а за што?..

-- А вот не попадайся под руку, и штоб курицы твоей тоже не было, понял? -- отвечает другой. И голоса у обоих -- как будто двадцать лет не видались два друга, а вот сошлись и беседуют...

-- Никто, как Бог, хуже, говорю, бывало, Прохор...

-- Нет, братцы-товарищи. Бог тут ни при чем. Он у всех разный.

-- Боги, говорю, у всех разные, -- продолжает Клюка, и голос его, как нож, врезается в болотную глухомань... -- А я говорю -- живому жить надо.

Вот кто-то сказывал, говорит: поговорку "никто, как Бог", надо бросить, а надо говорить: никто, как сам человек. И верно. Рази люди с неба добро натаскали? Нет. Дадена земля человеку -- ее и люби. И делай, как те удобней, да чтоб твоя удоба сотне каторгой не была. Вот. Вон, люди целы болота высушивают, моря отпехивают. А говори: не Бог, а все мы, от малолетних до набольших. Свистулешники. Где бы обсудить да за дело, мы от дела да за свистульки, да сотни годов и играем, а чья свистулька не вышла -- в зубы... Вот и получилось: дороге верста, а мы на этой дороге десятую версту в околесины загибаем...

-- Да кабы все порядошные, да все по порядку, о чем бы и речь.

-- Да из-за чего ломаться-то? -- пучится Чепа. -- Сам говоришь, пустяшина, и резун, и двадцать пудов... а тут ему подавай дорогу и машины.

-- Так я и говорю: пустяшина она -- с Чепиной плешью, а ежели на умных -- тыщи пудов...

-- Правильно, -- поддерживают те, кто помоложе.

-- А ты гляди под ноги-то, колокольня, а то рыло своротишь. Тыщи...

-- И сворочу... Вот считай. Ежели сто десятин да по триста пудов, што тут?.. Эй вы, долой свистульки, ну-ко... -- командует Мишка Клюка школьникам.

И мальчишки, как воробьи в конопле, за- совались меж сосен, ищут, чтоб толще сосна и глаже кора. А те, что разбитнее, давно уже сами высчитывают...

Царапают косариками на шершавой коре умножение, притихли, забегут вперед и опять...

-- Где им, разе их чему учат, безбожников, -- огрызается Чепа. -- Им бы собачиться да обутку портить...

-- Ничево...

-- А по-моему, что ни делай, а у Бога силой не вырвешь...

-- Нет, вырвешь. На наше почтенье вырвешь...

А мальчишки перебегают от сосны к сосне и звонко кричат:

-- Тридцать!

-- Триста!

-- Три тысячи!

-- Тридцать тысяч!

И звонко врезаются детские голоса в болотную глушь.

Людям свое и болоту свое. И по-новому насторожилось болото. Тысячи лет дремало оно под лягушечий квак. Стонами кулика, да плачем пугливой пичуги, да хохотом гулкого филина пугивало оно запоздалых прохожих; красной морошкой да журавикой заманивало богомолку и болтливую ягодницу в мертвый зыбун, где от века маячит туман и бластится сухорукая нежить...

Под шумы сосен дремало оно, глухими ветрами рыдало в осенние сумерки, и было оно господином, могучим, как смерть, на тысячи людских поколений, в синих просторах загнетинских вотчин.

Дремало оно и дурманило... А тут -- такого от века не было. Не новые ли колдуны, безбородые, появились, -- вот они царапают тайные знаки на шершавой коре и по-новому заклинают болото...

-- Три тысячи, тридцать тысяч...