Баденвейлер, 7 декабря 1922 г. Pension Excerlin.

Дорогой Лев Исакович,

Сперва, как ты правильно делаешь, -- дела. Спасибо за извещение о деньгах. Пока -- вполне достаточно, думаю, что вполне хватит (на обратную дорогу у меня есть); и даже можно будет пустить вожжи немного свободнее, потому что до сих пор я был очень бережлив и по возможности урезывал своих. Надеюсь, что больше не понадобится, а ежели бы оказалась нужда, я конечно заранее спишусь с тобою. Так что благодарю от души, и ты пока забудь о деньгах для меня. Что касается присылки их, то сам не знаю, как сделать; мне очень неловко каждые 2 недели беспокоить Германа Леоп[ольдовича], и по неопытности в необыкновенном вздорожании я сплошь и рядом сижу без пфеннига в ожидании денег; исключительно по моей вине, а не Г.Л-ча, потому что пока мое письмо доходит до него, и он даст распоряжение банку, и деньги идут сюда, -- иногда с большим запозданием, -- выписанная сумма оказывается недостаточной для уплаты в пансионе: хозяйка тем временем повысила цену. Так что в этот раз я выписал некоторый излишек. На всякий случай сообщаю тебе нужные сведения для денежного перевода: здесь есть отделение банка Süddentsche Disconto-Gesellschaft, а меня надо писать Michel Gerschenson, как в паспорте.

Мне не лень отвечать на твои вопросы, но трудно это сделать в письме. Я читал твою брошюрку о большевиках1 и наслаждался последними 4-5 страницами: они действительно очень хороши, -- Шестовские; но зачем ты писал предыдущие? И вот, удивительно: я писал, что здесь очень скучно, а в России было "веселье"; и веселье; я написал в кавычках, -- т.е. что там была не мертвая спячка, как здесь; а ты прочитал, что мне там было весело. Это нехорошо, что ты даже мое письмо читаешь предвзято. И так же, я думаю, ты предвзято читаешь нынешние страницы русской истории, -- извини за высокий стиль.

Кажется, с 1918 года я ни разу не выражал вслух своих мыслей о русских делах; было слишком трудно и мысли поневоле были слишком сложны и противоречивы, чтобы разговаривать об этом. Я тебе напишу коротко, что я думаю, потому что ты спрашиваешь и еще потому, что мне жаль, что ты, как мне кажется, заблуждаешься. Но для того, чтобы мои слова сколько-нибудь подействовали на тебя, надо тебе знать: 1) что я и моя семья испили за эти годы всю чашу бедствий и утеснения, и ни в чем не были облегчены, как напр. А.Н. Бах и его семья, жившие в довольстве и без страхов, -- так что и бессознательно я ничем не мог быть подкуплен; и 2) что я все время старался честно думать и теперь говорю с тобою так искренно, как только может быть искренен человек. Я страдал лично, страдал за бесчисленные чужие страдания, которые были кругом, -- и думал про себя молча. Притом ты знаешь, что я все время стоял в стороне от всей власти и от всякой публичности; сидел сплошь дома, помогая в хозяйстве, болея, писал "Ключ веры" и "Гольфстрем". Я думаю, что я очень беспристрастный свидетель. -- И вот я говорю: не только прежний русский строй, но и общий европейский строй жизни кажутся мне столь безбожными, бесчеловечными, бессмысленными, полными злодейства и лжи, что самое разрушение их я уже считаю прогрессом. Весь физический ужас нашей революции я чувствую наверное не меньше тебя, уже потому, что я его видел в большем количестве, -- я разумею кровь, всяческое насилие и пр.; и все же, спроси Лидию Алексеевну, -- она, я думаю, тоже скажет, что духовно в России теперь легче жить, чем в благопристойных заграничных пансионах, читая Temps или Vossitche Zeitung. Здесь пока длится и повторяется старая бессмысленная жизнь, там в крови и судорогах чувствуется горячее сердце и смелая мысль. Самое трудное в России для меня было теперь, т.е. в последнее время, кроме личных трудностей и лишений, -- две вещи: во-первых, воспоминание о предыдущих 4 годах, воспоминание о том, как ужасно я и моя семья жили, и воспоминание о многих чужих ужасающих страданиях, которое за эти годы легло на мою душу тяжелой ношей на всю жизнь; во-вторых, -- что власть, всякая, делает свое дело всегда с кровью, -- но раньше (и в Европе) она работала за ширмами, теперь она у нас вся на виду, -- колоссальная разница! -- Жизнь почти невыносима, когда изо дня в день видишь, как она стряпает свою стряпню. А нынешняя русская власть к тому еще -- из властей власть: сущность власти, как закона беспощадного, отрицающего личность, -- и неизменный во все века спутник -- вырождение закона в произвол отдельных персонажей власти, -- в ней выражены ярче, чем где-либо. И все это у тебя постоянно на глазах; вот что очень страшно. -- А политика и экономика? Не знаю, только вижу что вся Европа разорена и не может излечиться после пятилетней войны. В Германии теперь делается то же, что было у нас в 1919-м г., в городах средний класс, служащие и люди свободных профессий форменно голодают. А русское крестьянство, в средней полосе по крайней мере, еще никогда не было так хорошо, как теперь, это я слышал от многих местных людей, и часто от таких, которые ненавидят большевиков. А в заключение скажу, что если бы ты пожил теперь в России, ты убедился бы, что теперешняя Россия, и большевики...

(На этом оригинал письма обрывается. -- Публ.)

1 Речь идет о брошюре Шестова ЧТО ТАКОЕ РУССКИЙ БОЛЬШЕВИЗМ? (Берлин, 1921), тираж которой был уничтожен издателем Е.Лундбергом (см. прим. 5 к письму 2). По-французски эта работа вышла в журн. "Mercure de France", 1er sept. 1920, No 533, p.257-290.