53. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

15 января 1836 г. Вятка.

15 января 1836 года.

Я удручен счастием, моя слабая, земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь меня ты. Мы поняли друг друга! Нам не нужно вместо одного чувства принимать другое. Не дружба, -- любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука -- она твоя. Вот тебе моя клятва, -- ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа; такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличения, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любит, это существо ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву богу?

Я получил письмо от Emilie; всегда от души любил ее пылкий, страстный нрав; это письмо сильно потрясло меня; она много страдает, жаль ее. Впрочем, двумя местами в ее письме и очень недоволен. Первое меня даже взбесило; поелику тут о тебе, то считаю за нужное выписать оное и объяснить: "...Тебе нравится, -- пишет она, -- Pauline, про которую я уже знаю, но не скажу Наташе...". Да кто же просит, чтоб скрывать мои поступки, или мысли, или что б то ни было тебе, которой я неё открываю? Я умею сам отвечать за мои действия, и, верно, в них нет такого, чего бы ты не могла знать. Я ей извиняю, потому что она второпях, верно, писала, не думая. О какой

Pauline речь, я хорошенько не знаю, но очень понимаю, что это какие-нибудь сплетни Зонненберга. Здесь две Paulines, и обе очень хороши, и обе нравятся мне и, pour passer le temps[62], я обеими очень занят. Но где же тут тайна от тебя? Ежели бы я любил которую-нибудь, и тогда я бы написал тебе. Но душою, сердцем любя тебя, тебя одну, а для шутки, для забавы любезничаю с Полинами -- впрочем, я сам писал уже к тебе об одной.

При сем к Emilie, отошли, запечатав.

54. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

22 янв<аря> 1836. Вятка.

Наташа! Сколько перестрадала моя душа в несколько дней, ты не можешь себе вообразить. Получив с Эрном твои записки, я разом воспрянул и поднялся -- мне сделалось легче дышать, светлее смотреть, -- словом, я обновился, и тут, середи самых восторженных мечтаний, когда все чувства, как воздух на горе, теснят своею чистотой, -- я узнал, что умер Медведев, о жене которого я тебе уже писал. Мы с Витбергом бросились туда. Horrible![63] Он ничего не оставил, кроме своего трупа. Бедность со всем ужасом своим. Она лежала в обмороке. Мы остались тут, распоряжались, хлопотали, и вообрази себе, что ее обморок продолжался два дня с половиною. Вот следы общественного устройства и того высокого развития, до которого воображают люди, что достигли. Она лежала одна; ни одной дамы, ни одной руки, протянутой на помощь. В эту минуту так ярко выразился эгоизм людей, со всей холодной гнусностью своей, что я ненавидел всех. Наконец, я кой-как стыдом и укоризнами заставил некоторых приехать. -- Витберг не отходил две ночи от несчастной. Теперь она в чувствах. Но что вперед -- мрачная, сырая галерея несчастий. Она не знала всю жизнь слова "счастие"; прекрасная собою, образованная, была брошена отцом в объятия игрока -- он всё проиграл. Это цветок, который сорван был не для того, чтоб украшать юную грудь, а для того, чтоб завянуть на могиле. И трое детей -- не ужасно ли? Я писал Егору Ивановичу о займе для меня 1000 руб. Я хочу их доставить ей. Только не говори об этом, ибо я не писал, на что мне деньги, пусть думают, что на вздор... И никому не говори -- это тайна. И не ужасно ли принимать благотворения, ей, одаренной душою высокой и благородной? Нет, в тиши, в тумане домашней жизни есть несчастия ужаснее Крутиц и цепей. Те

только громки, а эти тихо, незаметно, червем точат сердце и отравляют навеки жизнь.

И были люди, которые хохотали над ее несчастием и над моим состраданием. -- Это не люди.

Были другие, которые сказали, что она притворяется... Эти сами притворяются людьми -- они дикие звери.

Зато с каким удовольствием смотрел я на Витберга, на, этого высокого человека. Еще на Эрна и на m-selle Trompeter, которые тут, забывая и дом, и сон, и пищу, хлопотали обо всем. В душе их награда, и там, может, будет награда. Но не здесь, здесь насмешка им будет. -- Но. ведь и я умею насмехаться, и яд в моей иронии...

Прощай, мой ангел; середи всех этих мрачных минут твой прелестный образ утешал меня, память о тебе возобновляла мои силы.

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

55. Н. Х. КЕТЧЕРУ

22 января 1836 г. Вятка.

Саго Nicolol

Мне тебе нужно объяснить преинтересное дело. Здешний жандармский майор Замятнин доставил мне 16 января записку от г-жи Левашовой, без числа, распечатанную и на которой виден след облатки или печати. -- Сколь много я ни чувствую внимание г-жи Левашовой, но надобно признаться, что поступок сей удивил меня своею неосторожностию. Для этого надобно знать, что такое жандармский майор в провинции и что такое сосланный под надзор. Долго думал я, что мне делать; наконец, зная весьма отношения, я решился сказать губернатору о доставленной записке, чтобы впоследствии не отвечать за нее... Сама же m-me Левашова пишет следующим образом о Замятнине: "Toutefois madame Levachof est assurée que m-r Herzen ne mettra jamais la vigilance de son cousin à l'épreuve"[64]. Какое же доверие я мог после сих слов иметь pour son cousin. -- Как бы то ни было, благодари от меня за участие и за внимание; жаль только, что оно пришло таким путем. Ежели поступок мой тебе не нравится, то погоди осуждать, когда-нибудь лично я все объясню и вполне...

Далее, говорят, что недовольны тем, что я живу с Витбергом, -- может, я и разъедусь с ним -- ибо привык переносить

всякого рода лишения. Но чьи это догадки? -- Признаюсь, больно мне будет оставить этого человека, в душе которого всякая высокая мысль находит отголосок, всякое святое чувство -- отголосок; человека несчастного, человека, который все сделал, что зависело от души индивидуума, для великого предприятия и которое, сначала выращенное успехами, похвалами, славою, вдруг гнетом обстоятельств задушено, и с ним вместе разбит высокий сосуд, хранивший in potentia высокую мысль. Такой человек есть друг наш, хотя бы мы и не знали его. И я не токмо не употреблю никаких средств, чтоб разъехаться с ним, но даже продолжу это всеми силами.

Узнай, когда писано письмо Левашовой.

Да, скорое возвращение путешественника непонятно; что-нибудь об этом.

Вадим продолжает писать se offendendo; я рад, ренегатам нет успеха.

Desperatio[65] прошло -- я исправился, иногда пишу в минуты грусти, и потому, может, ты ошибаешься. Впрочем, я ненавижу здешнее общество: разврат, подлость и невежество... Здесь я только понял необходимость дворянства в России.

Прощай, пиши с Аршауловым, он превосходный человек.

Ал. Герцен.

22 янв<аря> 1836.

Вятка.

Сатину отошли письмо. Да что Ог<арев> не пишет ко мне? Душа болит по весточке от него. Какими средствами ты сносишься с ним?

На обороте: Николаю Христофоровичу Кетчеру. В Москве.

56. А. В. ВИТБЕРГ

5 февраля 1836 г. Вятка.

Милостивая государыня Авдотья Викторовна!

Вы были так добры, что изъявили желание, чтоб я и по приезде вашем в Вятку жил вместе с Александром Лаврентьевичем; это дает мне право, не имея чести лично вас знать, обратиться к вам с моею благодарностию.

Единство несчастия сначала сблизило нас. Потом, когда я ближе узнал достоинства Александра Лаврентьевича, -- о которых нужно ли вам говорить, -- чувство искреннейшего уважения еще более соединило меня с ним. Вы повторили в вашем письме мои слова из письма к батюшке, что приезд Александра

Лаврентьевича сделал мне вполовину легче ссылку. Вы видите, что не лесть заставила меня говорить это.

Ежели бы ваш приезд, милостивая государыня, долженствовал нас разлучить, это было бы грустно для меня, это была бы другая ссылка. Теперь вы изволите видеть, сколь много обрадовало меня ваше согласие. Благодарю душевно!

Позвольте мне письменно и самому рекомендовать себя в ваше благорасположение. -- Прав на оное я никаких не имею, кроме несчастий, с которыми так рано ознакомился я. -- Извините, что беспокою вас моим письмом, и примите уверение в искреннейших чувствах уважения, с каковыми честь имею пробыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.

Александр Герцен.

Вятка, 1836 года.

5 февраля.

57. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

12 февр<аля> 1836. Вятка.

Ангел мой, Наташа, я тону, тону совершенно в этом море любви; светлы, прозрачны его волны, глубоко оно и обширно. Наташа! Бог послал тебя мне, он знал, что моя душа будет страдать от людей, он знал, что обстоятельства будут терзать меня, и ему стало жаль, и он послал тебя. -- Всё уврачевалось, всё; больше еще: за временные несчастия он послал мне блаженство на целую жизнь. Друг мой, слаба моя грудь, она хотела бы раздаться, чтоб сильней любить тебя.

Я знал почти, что ты мне напишешь; но в каком я был состоянии, когда читал твои последние записки! Я дрожал, я испугался всего счастья своего, я не мог перевести дух. Понимаю, очень понимаю твои чувства при взгляде на мой портрет; жаль, что ты не была одна. Как же ему и быть непохожим? Витберг смотрел не одно лицо -- он смотрел и на душу, он знает ее, и потому мой портрет оживлен.

Но на что же ты, Наташа, в своих письмах так хвалишь меня, это тяжело читать; уверяю тебя, что только в твоей небесной, божественной душе отразился я таким совершенным. В многих местах запятнена душа моя, в многих местах испорчен и сломан характер. Люби меня так, как я есть, люби меня с недостатками, Наташа, и об этой-то любви говори мне. Разве может быть похвала более, понятнее моему сердцу, как твоя любовь? Но не придавай мне более, нежели сколько ость в душе моей, чтобы после с горестию не увидеть недочета. Горько смотреть художнику на свое произведение, когда оно не вполне выразило его идеала. Но что произведение для художника?

Одна мысль, одна фантазия, и другие мысли уже толпятся в голове. А любить так, как ты любишь меня, можно раз; страшно тут видеть невыполненным идеал, страшно, ибо на него потрачена не одна мысль, а вся душа, вся жизнь. Наташа, смотри же прямо на твоего Александра, не придавай ему ничего, брось идеалы, в которые ты вплела часть меня и часть неба, находящегося в твоей высокой душе. На что они тебе? Возьми меня земного, люби меня, я отдаю тебе себя; но более не могу сделать. Да, я хотел бы быть ангелом, чтоб увеличить этот дар, -- но я человек и далеко не совершенный. Самые эти огненные страсти, которые так жгут мою грудь, так направляют ее к изящному и великому, часто, часто влекут меня в пороки и... после я раскаиваюсь, но не имею сил прямо стать против них. Теперь нравственное начало моей жизни будет любовь к тебе. -- Так слетала к Данту его Беатриче из рая в виде ангела, чтоб вывести его из обители скорби бесконечной туда, в обитель радости. О Наташа, ты такой же ангел! Нет, исчезли все мои идеалы, все они бледны перед тобою. Каждое слово твоего письма заключает блаженство. Чем, чем, о боже, я заслужу перед тобою это счастие? Чем, какими несчастиями заплатить могу земле за то, что был на верху блаженства еще здесь?

Прощай.

Твой Александр.

От Emilie получил письмо; благодарю ее и буду непременно писать; но не теперь.

На обороте: Наташе.

58. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

18 (?) -- 19 февраля 1836 г. Вятка.

Наташа! Наконец, я нашел чувство, занявшее всё ненаполненное в моей душе. Наконец, всякое стремление, всякое земное чувство, всякий порыв получили значение и цель -- Любовь к тебе. Вот высокая идея изящного, наполнившая грудь мою. Странно, что я прежде не понимал этой связи наших душ. Наше свидание в Крутицах много сказало; безумная радость, трепет при получении твоих записок говорили много -- но я вполне не мог определить, любовь ли это. -- Помнишь записку, в которой я писал, что не верю нашей дружбе? Тогда, в эту минуту я был в каком-то восторженном состоянии, все кипело, бушевало во мне, и внутренний голос сильно прокричал: "Ты любишь ее". С тех пор существо мое просветлело, согрелось, блаженство разлилось в сердце. До этого я имел какую-то поверхностную возможность заниматься хорошеньким личком, быть

полувлюбленным, по крайней мере не Совсем равнодушным. Когда же раздался тот сильный голос, с тех пор все эти земные девы все пали перед небесным образом ангела. Истинно странно: ведь я любил тебя до этого, но, не дав себе отчета, я увлекался страстями. И от этого-то ярче и прокричал голос. Нигде не встречал я того, что искала душа, везде минутное увлечение, даже шалость, и после -- пустота и потребность высшего. Вдруг все наполнилось! О Natalie, не словами, нет, взглядом, поцелуем я тебе передам все небо, которое ты мне подарила.

19 февраля.

Еще маленькая записка от тебя, еще слово любви... Я богат, богат!

Тебе, кажется, не хотят послать портрета. Странно. В последнее время, т. е. во время моего несчастия, я сблизился с п<апенькой> несколько, я видел несомненные доказательства его любви, внимания, вижу их и теперь. Но доселе п<апенька> меня совсем не знает, это любовь к сыну, каков бы он ни был, а не любовь к Александру. -- Отказ послать тебе портрет, и притом весьма жесткий, удивил меня. Ну что, ежели я ему напишу, что люблю тебя, что фраза в письме п<апеньки>: "Ей надобно идти замуж, а не сентиментальничать" в переводе значит: "Тебе надобно умереть и перестать любить"?..

На душе моей лежит еще одна исповедь тебе, давно собираюсь ее высказать, я очищаюсь, высказывая тебе свои пороки, ты моя связь с небом -- но не могу еще высказать ее. Опять земное -- нет сил оторваться, стать выше всего, стать рядом с тобою. Ну как же мне не завидовать тебе? Ну как же всему роду человеческому не завидовать мне -- которому принадлежишь ты?

Прощай.

Александр.

Кажется, всё высказал, а через четверть часа опять душою хочется писать к тебе.

На обороте: Наташе.

59. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

28 февраля -- 4 марта 1836 г. Вятка.

28 февраля. Вятка.

Да, да, Наташа, в Италию, в Италию. Надобно отдохнуть от северной природы и от северных людей. И мы узнаем до дна блаженство, ежели ты будешь со мною там. Это не мечта, невозможного тут нет. Мы должны соединиться, мы будем соединены;

итак, что же мудрого, что вместе будем в Италии? -- Твоя любовь мало-помалу пересоздает меня; чистый ангел, пожертвовавший собою для меня, мог один это сделать. Я стал спокойнее смотреть на будущее, я подавляю в себе эту судорожную потребность деятельности, которая, происходя из начал высоких, была худо направлена. Человек не должен забегать провидению, не должен натягивать себе поприще. Ежели он избранный, провидение не потеряет его, лишь бы он сам не погубил врученных талантов. Ежели же не избранный -- то его задавит огромность предположения без сил исполнить. Провидение дало мне огромный залог -- оно мне дало тебя; искали ли мы друг друга? Нет, совсем нет; это случилось само собою -- и хорошо, таков путь провидения. Сознать свою силу и ждать его призыва...

Меня очень беспокоит петербургский посетитель, потому что эти безотвязчивые люди, которыми ты окружена, замучат тебя выгодною партиею. -- Будь тверда и, ежели нужно, скажи им прямо, что ты любишь меня, что ты любима и что этого переменить ни они, никто не может. В таком случае и я буду писать -- разумеется, дождавшись на это от тебя разрешения. Беды нет, пусть их знают; одно злое должно искать мрака, а наша любовь так чиста, так высока... Впрочем, я и не думаю, чтоб это нашло сильное противудействие. Я много надеюсь на каменную твердость мою, много надеюсь и на любовь ко мне. Сначала удивятся, потом скажут, что это предвидели, потом морали, потом устанут -- и победа наша. На первый случай можно сказать маменьке -- но это трудно для тебя. Тут есть средство -- Emilie. Однако ж, заметь, все это надобно сделать в крайности. Ты не хотела, чтоб холодные глаза смотрели на мой портрет, тем более зачем холодными рассуждениями обнаруживать огненное, пламенное чувство нашей любви. -- Бедная Natalie, меня терзают вперед неприятности, которые ты получишь. Пиши же мне об них подробно. Это легче, иначе мое воображение построит чудеса. -- Я улыбнулся, читано твоем споре с Emilie о счастии; оно похоже на спор, что лучше -- роза или лилия, как будто в созданиях бога есть лучше, как будто и то и другое не изящно. Бог никому не отдал на аренду счастья, всякая душа, хорошо созданная, пусть раскроет себя любви чистой, изящному, и она узнает блаженство; может, иначе, сообразнее себе -- но узнает его. Но и этот спор мне нравится, тут есть что-то детское, что-то такое наивное. Как ты мила, моя Наташа, во всех изгибах твоей прелестной души.

2 марта.

Грустно мне что-то это время -- моя любовь к тебе беспрерывно влечет меня в Москву. Тягостна наша разлука. Боже мой, когда же напечатлею я поцелуй любви на твоих устах? --

Первый поцелуй для тебя. Тогда только я отряхну с себя всю землю, всю пыль, тогда тобою я буду существом чистым. -- Мрачные мысли бродят у меня в голове всю неделю. Вчера мне пришло в голову, что будет со мною, ежели ты умрешь. Безумие или самоубийство? Нет, решительно не могу жить без тебя, лучше возвращу богу жизнь, нежели томиться без тебя здесь. Прощай.

4 марта.

Прощай, мой ангел, вчера я выздоровел от моей грусти. Прощай, целую тебя.

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

60. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

26 марта 1836. Вятка.

Ангел мой, моя святая! Я удручен счастием, всей душою упиваюсь этим блаженством, этою любовью -- всей душою, и душа моя не может поместить всего рая твоей любви. В самый день моего рождения получил я твое письмо с m-me Wittberg. Я пил каждую строку, я переливал в свою душу весь этот небесный огонь, вырывавшийся в каждой строке. Наташа, Наташа. О, ты права, там, где я сидел в цепях, там сочетал нас сам бог. С тех пор решена твоя судьба. -- Ты говоришь, что я не любил тебя тогда, когда говорил, что сожму руку твоему избранному. Ты права и нет. Я любил тебя прежде Крутиц, но не давал отчета в своем чувстве; еще более -- хотел уничтожить в себе всякую любовь; боялся погубить тебя, связав с моим бурным существованием твою жизнь. И писал те строки, именно отталкивая от себя и от тебя мысль любви. Но наше прощание решило всё, и как сметь человеку холодно располагать судьбою своей тогда, когда есть провидение? Я помню тот взгляд, которым я смотрел в твою душу, когда спрашивал о участи голубя. И этот взгляд, воротившись назад в мою грудь, принес с собою весть с неба, весть рая -- твою любовь. Ангел, ангел!

Как нам быть с Emilie, мне раздирает душу ее ужасное положение. Уверь ее, что я никакого письма от N. S. не получал. Ей-богу, не получал, с чего она взяла это? И уверена ли она в том, что он не любит ее? Впрочем, он ветрен, я знаю -- но винить его не смею. Странно человеческое сердце. Потребность любви в сердце благородном так сильна, что всякое сочувствие, всякую симпатию принимает за любовь, и сам вдается в обман. Я испытал это. -- Но любовь в самом деле -- о, это другое, тут не может быть перемены, это самая жизнь, самое начало жизни -- ты знаешь ее, моя Natalie!.. Сейчас мне что пришло в голову:

Natalie значит Родина. Родина! Не высок ли смысл этого слова, соединенный с словом Александр -- Мужественная защита? И все это, уверяю тебя, не случай, случая нет, везде перст Его. Это иероглиф с высоким смыслом.

Маменька знает -- надобно было знать, это хорошо. Впрочем, нашему соединению никто не может препятствовать. Он соединил нас. Тебя мучают теперь Бирюковым. Пора, видно им сказать, я напишу к маменьке -- хотя и трудно мне это, но, напишу.

Одно обстоятельство есть только, которое может сделать нам тьму неприятностей, -- это закон о родстве, который казалось бы, и миновал нас, но там есть одно пояснение, которое ежели они узнают, то могут повредить, но не долго. Я об этом и думать не хочу. Ты хочешь делить со мною все трудности моего пути. Дели их, я тебе дарю половину своих несчастий, неси их. Я горжусь моими несчастиями, ни с кем их не хочу делить, с тобою всё делю... Нет, Наташа, слов нет сказать тебе всё, что хочу, ты понимаешь.

Ты спрашиваешь, что такое тяготит мою душу. От тебя скрывать это тяжко, но тяжело и сказать. Люди, люди, эта дрянь, эта сволочь увлекла меня в один скверный поступок, и я его сделал. Его оправдают большая часть людей, но... но он порочен в смысле нравственном; я шалил вещью, которой шалить не должно, и силою своего характера сделал более глупостей, нежели сделал бы другой. -- Яснее скажу после. Теперь не могу.

На Кавказ я не еду; следственно, можешь успокоиться; а, признаюсь, мне хотелось туда. Вятка скучна; но благословляю судьбу, бросившую меня сюда; встреча с Витбергом выкупает половину неприятностей разлуки.

...весь художник он,

Он всё окинул быстрым оком

На поле вымысла широком, --

как говорит Огарев в одной из своих мечтаний.

Медведева живет теперь с нами, т. е. с семейством Витберга, и у нас довольно весело. Прощай.

Пиши всегда о получении моих писем.

На обороте: Наташе.

61. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

28 марта -- 1 апреля 1836 г. Вятка.

28 марта.

"Счастливая Витберг", -- писала ты; да, конечно, счастливая! Иметь мужем великого человека и быть так нежно любимою. Вчера он, вспоминая все ужаснейшие гонения и несчастия,

коими теснят его, заплакал и, обнимая жену, сказал мне: "Не женитесь, Ал<ександр> Ив<анович>, чтоб не сделать несчастною такого существа", -- и, помолчав: "А ежели женитесь, то выберите такого ангела, как она!" Она заплакала и бросилась ему на шею. Сцена эта была торжественна; я стоял молча, опершись на стол, грудь подымалась, и душа рвалась к тебе. -- Нет, не случай свел меня с этим человеком! А сколько разных встреч я видел теперь, скитаясь изгнанным -- некоторые я опишу, одна уже готова, и я тебе пришлю ее. "Легенду" я исправил, но не совсем; скучно отделывать слог.

Наташа! Попробуй немного заняться немецким языком. Emilie тебе будет помогать. Мне хочется тебе открыть это море поэзии германской литературы. Хочу познакомить тебя с тем Шиллером, о котором сказал Огарев:

С слезою чистой, как роса,

Глядит на небо голубое,

Родные ищет небеса...

A propos, я уже несколько раз писал, чтоб мне прислали Огарева стихи "I tempi", которые были у тебя или у Emilie. -- Он женится странно; но я боюсь судить прежде получения от него письма. Может, это увлечение минутное -- тогда беда или горе.

29 марта.

Христос воскрес! ангел мой, -- и дивись, Наташа, дивись: я видел сегодня во сне и, кажется, в первый раз, что поцеловал тебя, -- мы похристосовались заочно, сном. И какой дивный сон. Я трепетал весь, когда мои губы коснулись твоих, грудь хотела разорваться, и на этом я проснулся. -- Бывало, в этот праздник я приезжал к вам и ты являлась между сволочью, которою набит ваш дом... Дорого бы дал и нынче провести с тобою. Прощай. Я в мундире, со шпагою еду к губернатору.

1 апреля.

Новая мысль для повести -- человек, одаренный высокою душою и маленьким характером. Человек, который в минуту размышления отряхивает прах земли и в следующую за тем платит дань всем предрассудкам. Оттого что слабый характер согнут, подавлен толпою, не может выработаться из мелочей. Ежели вздумаю писать, то стоит только приделать рамку к этой мысли. Нравится ли тебе мысль эта? А статья моя "Встреча" готова, и, вперед знаю, тебе весьма понравится. Прощай, пиши, когда только возможно, обо всем и всего более о твоих чувствах, о твоей душе.

Целую тебя.

62. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

7--13 апреля 1836 г. Вятка.

1836 года. Апрель 7. Вятка.

Мне что-то грустно сегодня, Наташа, и потому пишу к тебе. Тягостна наша разлука. Тщетно истощаю я всё, выдумывая занятия и развлечения, -- нет для меня искреннего душевного, полного удовольствия без тебя. Среди шума вакханалий, среди лиц ликующих вдруг черная мысль подымается со дна бокала, улыбка останавливается на устах, и мрачное чувство разлуки давит. Душа вянет без тебя; ежели во мне еще так много дурного -- это оттого, что нет тебя со мною; прикосновение ангела очищает человека. Твои письма разбудили меня, когда я, забывши себя, или, лучше сказать, искавши средств забыть себя, падал; твоя любовь может одна поддержать меня выше людей. Ты плакала, читая, что любовь сделалась нравственным началом моего бытия; беспрерывно я испытываю справедливость сих слов. Лишь только что-нибудь мелкое, порочное навернется на ум, как вдруг мысль твоей любви осветит душу -- и порочное, мелкое исчезает при свете ее. О Наташа, верь, провидение послало тебя мне. Мои страсти буйны, что могло бы удерживать их? Любовь женщины -- нет, я это испытал. Любовь ангела, любовь существа небесного, твоя любовь токмо может направлять меня.

10 апреля.

Вчера, ангел мой, ты думала обо мне целый день -- я знаю, и я думал о тебе. Разделенные, мы были вместе. -- Великий день, в который, как ты выразилась, сочетал нас бог. Девять месяцев тюрьмы, год ссылки забыты за одно это свидание. Вчера же получил я от тебя две записки, из коих одною я очень недоволен. Что с тобою, Наташа; откуда этот тягостный, горький звук из души твоей, в которой должна быть одна любовь, одна любовь? Это не разлука; ту грусть я понимаю, я сам -- оторванное дерево от родины, от моего неба, грущу. Но тут что-то другое. "Только помни, Алекс<андр>, что у твоей Наташи, кроме любви, ничего нет". Именно этого и жаждала моя душа; что же? к чему все это сказано?.. Или ты, писавши, не думала, или у тебя болела голова, или ты забыла, что пишешь к Александру. Именно тут, в этих строках, я и вижу, что, кроме любви, есть еще и предрассудки. Говоря мне "помни" и подчеркнув это слово, ты как будто делаешь условия, на коих отдаешься мне. Наташа, ты высока, как ангел, брось этот вздор; я знаю, тебя не я выбрал, бог выбрал тебя мне. Помни и ты, что та, которую я избрал себе, та, которая превзошла даже идеал, созданный моей мечтой, должна быть выше существ простых. -- Но поцелуй

любви пусть помирит нас; я понимаю, что может иногда набежать грустная минута на душу, и тогда она издает грустные звуки, как порванная струна арфы.

Вот что надобно сделать нам, во-первых: теперь я почти в открытой ссоре с княгиней; надобное ней поладить, а то как же мы будем видеться? Нельзя ли как-нибудь, чтоб она мне написала хоть строку в папенькином письме, и тогда я буду к ней писать и мы помиримся.

Ты пишешь мои слова, что любовь испортит мою будущность, -- я теперь другого мнения, и вспомни, что я писал прошлый раз; я всеми силами хотел оттолкнуть мысль любви и потому говорил это. Я не искал тебя, провидение указало; будем же уверены в благости намерений Его. Будущность нельзя испортить любовью. Да и кто же смеет выкликать себе высокую будущность -- и тут подлежит отдаться провидению.

Твой навеки

А. Герцен.

13 апре<ля>.

Нашей Emilie искренний дружеский поклон -- все собирался к ней писать и не успел, но скоро исправлюсь. Пиши всякий раз об ней. -- Целую тебя, твой

Александр Герцен.

На обороте: Наташе.

63. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

27--29 апреля 1836 г. Вятка

27 апреля 1836. Вятка.

Давно, душа моя, нет от тебя писем; дай бог, чтоб эта почта принесла что-либо, хоть строчку. Наташа, ты ведь знаешь, как радостно получать письма и как горько их ждать. По счастию, моя пустая жизнь кончилась, я опять занимаюсь, хотя не так много, как прежде, но с пользою. Не должно удаляться от людей и действительного мира, это старинный германский предрассудок; в действит<ельном> мире есть своя полнота, которая не находится в жизни кабинетной и которая учит многому; человек не создан для уединения. Но горе тому, кто тратит душу свою на пустоту этого мира, забывая другой, высший. Разбитый, больной, печальный явился я сюда и потому искал в ложном шуме утешения; это не могло долго продолжаться; ты ускорила еще мое возвращение к идеальному, и год этот не совсем пропал в жизни моей; он богат опытами, чувствами и

более всего, любовью к тебе, мой ангел. -- Теперь у меня в голове бродит план весьма важной статьи, -- может, для развития которой нужно написать целый роман, который поглотит в себе и ту тему, о которой писал тебе в прошлом письме, и многое из моей собственной жизни. -- Я решительно хочу в каждом сочинении моем видеть отдельную часть жизни души моей; пусть их совокупность будет иероглифическая биография моя, которую толпа не поймет, -- но поймут люди. Пусть впечатления, которым я подвергался, выражаются отдельными повестями, где всё вымысл, но основа -- истина. Теперь меня чрезвычайно занимает религиозная мысль -- падение Люцифера как огромная аллегория, и я дошел до весьма важных результатов. Но в сторону это.

Вот и май скоро; год, что я здесь; но прямой положительной надежды нет на возвращение. Боже мой, как гнетут нас люди; они нам дозволили в продолжение почти двух лет одно минутное свидание, один поцелуй, и то прощальный; а как мы нужны друг другу. Хуже всего, что нет положительной надежды. Никто не хочет прямо стать за сосланного. О Наташа, здесь-то узнал я еще более гнусность обыкновенных людей, ибо здесь она во всей наготе -- даже не прикрыта легкою тканью образованности, -- и как же надобно благодарить судьбу, что и здесь я нашел душу высокую -- Витберга.

Но знаешь ли, чему ты чрезвычайно удивишься, -- что я почти всякий день здесь, в Вятке, говорю о тебе. Да, почти всякий день -- и это для меня какое-то дивное наслаждение. Но с кем? -- спросишь ты. Любовь робка на языке, и потому никогда не являлся ни один звук ее при Витберге, который как будто отталкивает доверие сего рода своим гранитным характером. Не говорил я о ней и с Медведевой, ибо я знаю, что ей это было бы неприятно -- она и так довольно несчастна. Но помнишь ли другую Полину, немочку, о которой я как-то писал тебе; в ней тьма поэзии, и, не знаю почему, ей одной я высказал всю любовь мою к тебе, и с тех пор ты составляешь один предмет наших разговоров. В благодарность за сие я требую, чтоб ты в следующей записке написала к ней хоть строчку, только по-французски; зови ее просто Pauline. Она заслуживает это, ибо она от души желает, чтоб твой Александр скорее был в твоих объятиях. Напиши же непременно какой-нибудь комплимент, un rien[66].

У тебя новые фортепианы, пишет маменька. Занимайся музыкою как можно более. Я напишу домой, чтоб тебе доставили один Rondoletto Герца, который мне ужасно нравится и который я очень часто заставляю играть.

29 апреля.

Итак, Огарев полюбил свою невесту за немецкую литературу -- пишешь ты, -- а поелику ты не знаешь ее, следственно не стоит любить. -- Перестань же писать такой вздор, моя милая Наташа, не стыдно ли тебе? Твоя душа часто приводит меня в удивление своею высотой, своею святостью, а ежели бы ты знала астрономию -- то это бы еще не дало тебе право на мое удивление. Не унижай себя, ты ангел, ангел, ты мне самим богом послана; я тебя люблю за твою душу, люблю за твою любовь, которая вся ты, люблю потому, что не могу не любить тебя. -- Неужели пламенный язык моих писем, эта струя огня, может оставлять хотя тень сомнения, что я обращу малейшее внимание на внешнее что-либо?

Итак, пусть же благословение твоего отца исполнится, пусть Александр Невский -- твой патрон; знаешь ли, что и меня он благословил тем же образом, и он со мною здесь. О следующей разлуке не думай. Довольно мрачного и в настоящем. В Москве я не останусь -- но даю тебе клятву при малейшей возможности не разлучаться с тобою; я уже писал, что сбрасываю на твои плеча половину тягостей моей жизни, неси же их вместе с твоим Александром.

К концу нынешнего месяца, т. е. мая, решится важный вопрос, можно ли надеяться в 1836 году быть в Москве. Ежели молитва действует, то чью же молитву небо может лучше принять, как твою?

Как счастлива Витбергова жена в несчастии! Но верь, верь, будут минуты и у нас, когда рай нам позавидует. Прощай, некогда более писать. Целую твои руки, тебя, твои глаза. -- О, приходи скорее то время, когда живой поцелуй, продолжительный, страстный сотрет все мрачное.

Твой, твой Александр.

Emilie, говорят, сердится на меня за то, что давно я ей не писал. Уверь же ее, что я ее люблю, как сестру, и потому на что же требовать доказательств материальных -- писем? Писать к тебе -- это необходимость, это воздух для меня, это жизнь. Но, впрочем, я напишу, может, к следующей почте. Впрочем, она говорит, что я не отвечал на письмо, а мне кажется, я писал ответ.

Благодарю за немецкий язык, достань себе через Ег<ора> Ив<ановича> методу Жакото учиться языкам. Она облегчит.

На обороте: Наташе.

64. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

12--13 мая 1836 г. Вятка.

12 мая 1836. Вятка

Ангел мой, Наташа, блеснул первый луч надежды, маленький луч, едва видный. О боже, ежели б он был не тщетный, ежели бы через месяц или два я мог тебя прижать к моему сердцу и в твоих объятиях забыть все двухлетние страдания. Моли, моли бога, Наташа, молитва твоей чистой души, может, будет услышана...

На днях меня Полина просила написать ей что-нибудь на память, и я написал следующее: "Влекомый таинственным пророческим голосом, пилигрим шел в Иерусалим. Тяжка была дорога, силы его изнемогали, он страдал... Господь сжалился и послал ему утешителя с чашею, наполненною небесным питьем. С восторгом принял пилигрим его; но, отдавая ему чашу, сказал: "Посланник неба! Благословляю нашу встречу, но с радостию покидаю тебя, ибо я знаю нечто выше тебя -- святую Деву: к ней иду я, к ней стремлюсь, ей моя жизнь... Моли богу, чтоб скорее соединился с нею!"" -- И эта святая Дева -- ты, моя Наташа; да, всё, всё радостно покину я для тебя, для тебя, которая так меня любит. Ты моя святая, высокая Дева.

13 мая.

Я начал и уже довольно написал еще новую статью; в ней я описываю мое собственное развитие, чтоб раскрыть, как опыт привел меня к религиозному воззрению. -- Между прочим, я представил там сон или, лучше, явление, в котором нисходит ко мне дева, ведущая в рай, как Беатриче Данта... Этот сон мне удалось хорошо написать, Витб<ерг> был очень доволен, но не знал причины. Он думает, что я так живо представил мою мечту и что моя мечта так хороша -- а я просто описал тебя, и не мечта, а ты так хороша.

Кажется, сегодня год, что я поехал из Перми. Обыкновенно при таких воспоминаниях говорят: как скоро идет время. Ну, я этого не скажу про этот год -- нет, медленно, как долгий яд, как болезнь, вел он меня, и я, кажется, ощущал шероховатость каждого дня его 366 дней. -- Но скажу откровенно, будь ты здесь, и я перенес бы его -- конечно, не без грусти -- но легко.

Что-то Ог<арев>? Женился ли? Никакой вести от него, а и он мне необходим, как ты. Мы врозь -- разрозненные томы одной поэмы. Хорошая библиотека не удовлетворится одной частью. Ах, где-то будет эта хорошая библиотека!

Сегодня я ждал от тебя письма, <но> не получил -- досадно -- я знаю, что тебе самой трудно не писать ко мне долго; знаю, что

тебе писать ко мне так же необходимо, как дышать, -- но досадно. Я так счастлив, получив твое письмо, так весел. Ухожу в свою комнату, бросаюсь на диван и читаю, и перечитываю десять раз. И сердце так бьется, и кровь так кипит, готовы слезы литься из глаз, и дыхание делается прерывисто; это мои счастливейшие минуты здесь, потом целые дни мечтаю о каждой строке. -- О, сколько блаженства принесла ты мне, и какая высокая душа отдалась мне...

Да, будут минуты, когда мы не позавидуем раю, и рай позавидует нам.

Твой, твой вечно

Александр

На обороте: Наташе.

65. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

21--26 мая 1836 г. Вятка.

21 мая 1836.

Милый друг мой, Наташа, твои письма от 28 апреля, наконец, я получил. Ты, кажется, желаешь, чтоб я писал к княгине, -- и по нынешней почте пошлю ей просвиру и преглупое письмо.

О какой второй разлуке ты говоришь беспрерывно? Нет, нет, мы не должны, мы не можем быть еще раз разлучены надолго. Нет, я устал, изнемог от того, что нет со мною моего ангела-хранителя... Сегодня ночью я видел тебя так живо, так хорошо; это было у нас, мы сидели вдвоем; право, в тебе что-то более земного, просветленное, небесное, и ты улыбалась мне; я взял твои обе руки и устами прильнул к твоим устам. Поцелуй долгий, долгий... ну, вообрази сама, описать этого нельзя. Только сон все еще живо предо мною. -- Гордая мысль вдруг овладела сегодня мною, когда я перечитывал письмо твое; мне казалось, что я достоин вполне этой высокой, святой любви, с которою ты навсегда безусловно отдалась мне, ибо я чувствовал в себе силу сделать тебя счастливою, чувствовал, что моя пламенная, восторженная душа одна может тебе открыть всю сладость жизни и полной симпатии, думал потому, что рядом ставил с тобою свою душу, -- и ужаснулся своей гордости. Ты и я. Какая необъятная разница. Небо и земля, чистый огонь жертвенника господня и раздирающий огонь пожара. Наташа, я молюсь на тебя; никогда, клянусь тебе, никогда я не мог бы возвыситься до твоей высоты. Никогда. Я могу быть тверже, сильнее тебя; но выше никогда. Твоя душа -- душа ангела, она не испытала ничего; благословляю твое странное воспитание; ты развилась сама; чем менее опыта, тем чище осталась

душа, тем менее в ней земли. А я -- в 24 года испытавший всё злое и доброе; моя юная душа вся в рубцах; горький опыт положил в мою душу основу жгучей иронии, я состарелся жизнию, я даже запятнал свою совесть, и ежели бы в самую критическую эпоху моей жизни -- 9 апреля 1835 -- не слетела с неба откровением, так сказать, любовь, я погиб бы в нравственном отношении. Конечно, я не остался бы сложа руки -- этому залог жажда славы -- но мое моральное бытие исчезло бы, и все носило бы отпечаток чисто земного. -- В последнем письме твоем лучшее доказательство. Говоря об них, ты не токмо прощаешь им все неприятности, которых ты ежедневная жертва, но еще молишься об них -- это ты. Я не могу сего сделать.

24 мая.

Сейчас возвратился я с Великой реки и устал ужасно. Но слова два скажу с тобою, ангел мой, прежде нежели лягу спать. Торжественность этого национального праздника удивительна. Я приехал туда ночью, часа в два, но толпы народа уже не спали; везде шум, крик; тут ряд телег делает настоящую крепость, и за ним тысячи мужиков, толпы нищих, уродов, толпы черемис, вотяков, чувашей с их странным, пестрым костюмом, сих наречием. Разумеется, я спать не лег, а бросился в это море людей. Часовня, где образ стоит под крутой горою... Но нет, не хочу в твоем письме писать об этом, возьми папенькино письмо через Егора Ивановича -- там найдешь все это. К тебе -- об любви, об любви, которою так полна душа моя. -- Я, как ребенок, обрадовался, увидев твоей рукою писанные немецкие слова. О ангел мой, как ты кротко исполняешь мои желания, как совершенно отдала ты мне свою волю. Но должен ли я принять на себя так много, я, земной, -- вести тебя, чистую, святую, -- должен, ибо твоя любовь очистит меня, ибо и я отдаюсь тебе совсем. -- Много надежд дал я тебе в прошлом письме, уже половина их утрачена; опять разлука увеличилась; что делать, всю надежду на бога. Может, это наказание мне за то пятно, о котором я не говорил тебе. Но за что же и ты страдаешь от разлуки?.. Страдай, ангел мой, страдание твое искупит пятно.

Наташа, при сем письмо к Emilie, доставь ей. В выписанном тобою месте из письма С<атина> я не вижу того пылкого чувства, которое ты видишь в них. Его выражения слишком узорчаты... так ли выражается любовь? Возьми все мои записки, там не найдешь натяжки.

Прочти записку к Emilie, более я не писал к ней, потому что мне жаль терзать ее душу.

Целую тебя.

А. Герцен.

26 мая.

На обороте: Наташе.

66. Н.А.ЗАХАРЬИНОЙ

11--17 июня 1836 г. Вятка.

11 июня 1836. Вятка.

Ангел мой Наташа! Давно нет писем от тебя, и я грустен. Исчезла надежда[67] скорого свиданья, больно, очень больно. Как дерево каждым листом тянется к солнцу, протягивает ему свои ветви, глохнет без него, бледнеет, теряет свой зеленый цвет -- цвет надежды, так душа моя делается хуже, мелочнее от удаления надежды на скорое возвращение. О Наташа, Наташа! Неужели этот свирепый, неумолимый рок, который доселе управлял мною, требует таких жертв для исполнения своих судеб? Нет, тобою я не пожертвую ему, может ли быть чувство святее, чище, благословеннее им, как наша любовь... Какая глупая мечта: ежели б возможность была тебе быть в Вятке. Ну, я не знаю как, вдруг бы здесь открылись мощи и претолстая княгиня вздумала бы помолиться о продлении жизни на 88 году -- и ты с нею. Или... ты бы жила у нас в Москве (разумеется, после смерти княг<ини>) и приехала бы с маменькой сюда на месяц. О, тогда я первый дам подписку, что и в Вятке -- рай.

Я редко занимаюсь от всей души. Найдет иногда минута, день, когда я много думаю и пишу, потом опять действительная жизнь и пустая. Утро всякого дня гибнет или в канцелярии, или у губернатора. (Чести много, а пользы мало, ибо представление не сделано.) Для того чтоб убить после-обеда, также все меры взяты; я сделался страстный охотник до верховой езды, часу в шестом -- на коня и еду себе за несколько верст, куда глаза глядят. В верховой езде удивительное наслаждение, какая-то сила сознается в человеке, когда он обуздывает этого большого зверя и заставляет его исполнять желание свое, даже каприз. Когда же в туманный, сырой день я выезжаю далеко от города, а синяя даль останавливает взор, тогда я опускаю поводья; лошадь идет шагом, и мечты толпами вертятся, и вдруг глубокий вздох, и я, пришпорив лошадь, пускаюсь во весь карьер. Далее, приехав домой, усталый, я либо куда-нибудь пить шампанское, либо спать -- и день прожит, и я с восторгом вижу, что днем ближе свидание с моей Наташей.

15 июня.

Вчера весь вечер перечитывал твои <письм>а. Какая прелестная поэма любви и как <...>[68] развивается эта страсть,

которая теперь совсем захватила всю душу твою. О, как счастлив я и не должен ли гордиться, что любим такою душою? Сначала любовь твоя прячется за дружбу, слово брат везде, потом ты ставишь дружбу наравне с любовью, потом слово дружба и брат совсем исчезает, я для тебя твой Александр, ты сама говоришь -- любовь выше дружбы, ты хочешь потонуть во мне, ты хочешь быть звездочкою (это писано было в декабре 1835), коей свет поглощается солнцем. О ангел мой, целую тебя, целую, целую. И чтоб я смел роптать на судьбу, я счастливец... После этого чтения я лег спать, и вот мой сон. Вижу я, что я приехал в Москву. Бегу к тебе; говорят, ты спишь; вхожу в горницу, и ты на постели спишь; я стал тихо на колени перед тобою и, сложив крестом руки, смотрел на небесные черты твои. Ты проснулась, улыбка показалась на твоем лице, и ты отвернулась, думая, что видишь меня во сне. Тут я бросился в твои объятия... Судьба, зачем это сон? Зачем я именно тут проснулся?

17 июня 1836. Вятка.

Наташа, перекрестись, ангел мой, сегодня пошло мое представление в Петербург, и через месяц будет ответ. Может, отказ... но, может, и свобода, и твой Александр полетит, как стрела, в объятия своего ангела, своей Наташи. Получил вчера два письма твои. Нет меры тому блаженству, которое ты льешь на меня. Каждая строка заключает в себе счастие. И будто я заслужил это? -- Ты пишешь, что я буду сердиться за то, что не писала к Полине. -- Да разве я требую рабской покорности; сколько раз я еще прежде писал тебе: будь самобытна, мы равны. Зачем же тебе быть рабою моей; нет, мне понравилось твое ослушание. Но не забывай этого существа, оно несчастно и высоко.

Не удивительна ли наша симпатия; ты мне пишешь о моих прежних письмах, а я на той стороне писал тебе о твоих письмах. И даже то же самое замечание; и чтоб мы не должны были соединиться, и навеки -- вздор. -- В Загорье необходимо приеду. Ах, ежели бы я возвратился в августе и в день твоего ангела прижал бы тебя со всем бешенством любви к моей груди. Ежели бы..! Люди, люди, не мешайте этому огню, он выше вас...

Я не забыл, как мы были в соборе с Пассеками -- нет, не чужая и тогда мне была ты, мы только тогда не понимали, что нас так тесно связывает. -- По-немецки занимайся одна. -- Твое положение грустно; но переноси его, в нем развилась та прелестная душа в тебе, пред которою я повергаюсь на колени, которой я молюсь. -- На Алексея Александровича надеяться нечего, я разлюбил его холодный ум; но попробуй, скажи, чтоб Е<гор> И<ванович> написал ему... Напрасно ищешь, ангел

мой, предчувствия в моралях папеньки; я улыбнулся, читая это; нет, это происходит от страсти читать морали. Статьи своей по почте не пошлю, жди оказии или, лучше, жди меня самого со статьями. Все, что только льется теперь с пера моего, -- все согрето любовью, везде ты, как идеал изящного, святого, видна.

Прощай, моя Дева; усталый Пилигрим придет же из обетованной земли на родину, из земли страданий Христа, с маслиною примирения в руках, придет к своей Деве и будет вполне счастлив, и благословит удел смертного на земле. Целую тебя еще... и еще.

Твой Александр.

Полина кланяется, я ей перевел писанное тобою.

На обороте: Наташе.

67. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

19 июня -- 1 июля 1836 г. Вятка.

19 июня.

Ангел мой, наконец ты вызвала меня на последнее признание; тяжело мне оное сделать, тяжело будет тебе его читать. Ты увидишь, как твой Александр далек от того совершенства, которое ему придала твоя святая любовь. Слушай, Наташа, и ежели найдешь силу, не порицай меня. -- Ты мне писала прошлый раз: "Спаси Мед<ведеву>". Да, я с декабря месяца постоянно думаю об этом, и с тех пор угрызения совести не оставляют меня.

Я уже писал тебе, что по приезде сюда, увлеченный чувством досады, я развратничал, желая в наслаждениях грубых, в вине, в картах найти средство забыться, -- но это скоро мне опостылело; твоя ангельская рука исторгла меня с края пропасти. В августе месяце прошлого года приехала сюда М<едведева> с мужем и остановилась в одном доме со мною (во флигеле). Везде говорили об ней как о красавице, как о образованной даме и которая не обращает ни на кого внимания. "Так обратит же на меня", -- подумал я и отправился к ним в гости. Эта самолюбивая мечта, продиктованная самим адом, была замечена многими, и все подстрекнули меня более Что же я нашел при ближайшем знакомстве? Юный цветок, сорванный не для невесты, но для могилы. Существо -- далекое от высокого, идеального -- но на котором несчастия разлили какую-то поэзию; мне ее стало жаль, близость наша вскоре открыла мне, что она неравнодушна ко мне, и я -- поверишь ли -- из шалости, из

стремления к всякой симпатии, не токмо не остановил первого порыва ее -- но увлек ее. Я увидел свое торжество, и вместе с ним в то же время сильный голос совести осудил меня. -- Когда же умер ее муж, я был совсем убит; тут только я вполне понял всю гнусность, всю низость поступка моего; я хотел загладить его -- но как, чем? Вот пятно, о котором я писал к тебе; я знаю, и ты ужаснешься этого поступка, и твое суждение мне дороже суждения всего рода человеческого. О Наташа, как далеко увлекается человек, когда он дает волю страстям. Но слушай далее. Первая записка, в которой я писал к тебе о любви, когда я, перебрав все элементы бытия человеческого, увидел, что все мои страдания происходят именно от стремления к тебе, что это чувство -- любовь, и любовь самая пламенная, эта первая записка сорвала покров с глаз моих. Я остановился! Я оттолкнул от себя все эти чудовища с змеиным лицом, которым предавался, я воскрес любовью к тебе. Надлежало исправить главнейшую ошибку... Я мало-помалу стал показывать равнодушие к ней, уверял, что ее душа не так глубока, чтоб истинная любовь запала в нее; она забудет меня; но говорить о тебе нельзя.

Вот тебе моя исповедь! Она мрачна, ужасна. Вздумай мое положение; ты не знаешь, что такое угрызение совести после низкого поступка. О Наташа, будь ангелом благости, прости твоему избранному, твоему Александру. Никогда подобный поступок не навернется на сердце мое. Клянусь тебе. Одно самолюбие увлекло меня, а не любовь -- могу ли я любить хотя минуту, кроме тебя, моя божественная. Поверь, не может быть хуже наказания, как то, что я пишу к тебе, что я признаюсь тебе -- о, как давно тяготела эта тайна и как тщательно скрывал я ее от тебя, но наконец, слава богу, высказал и с трепетом буду ждать ответа.

...Ни слова не прибавлю.

22 июня.

Итак, написано это признание, которое тяготило мою душу; дорого стоило мне его написать, еще труднее было умолчивать: между мною и тобой не должно быть ничего тайного. Будь же и ты откровенна, скажи, насколько пал твой Александр в душе твоей; читая это письмо -- может быть, ты раскаялась, что так безвозвратно отдалась человеку, который был способен на низость. О Наташа! я всё снесу, всякий упрек, я его заслужил; твоя любовь не могла разом поднять меня. Вспомни, первое слово любви от тебя было в декабре, а происшествие, о котором я пишу, было в сентябре. Я проснулся, увидел гнусность этого поступка тогда, как писал тебе первый раз о любви; помнишь,

какое судорожное состояние было тогда в моей душе? Я очень знаю, что толпа не осудит меня, она назовет это шалостью, ветреностью, весьма простительною, -- но я не должен себя судить правилами толпы. Повторяю, что уверен, что у ней пройдет эта страсть, и в заключение прибавлю, что половину преступного я бросаю тем людям, которые подстрекнули меня. Толпа! Раз я отдался вам, люди нечистые, и вы воспользовались этим, чтоб запятнать меня. Наташа, Наташа, пожалей об Александре и, если твое сердце так обширно благостью, прости ему.

Твой Александр.

Вложенная при сем записка огорчит тебя, мой ангел, по что же делать: я обязан был это признание сделать перед тобою. -- Может быть, через полтора месяца я в Москве, вот тебе лучшее утешение за всю грусть той записки. Полина говорит, что мне не надобно умирать, -- так счастлив я; да, обыкновенно люди одними несчастиями хвастают, но я прямо говорю, что более блаженства, как я пью полной чашей из твоей души, не может вместиться в груди человека.

29 июня.

Ужасная тоска! Я весь болен, камень лежит на душе. Чем ближе развязка, тем страшнее. Может, прежде нежели ты будешь читать это письмо, я прочту судьбу свою. Еще год ссылки или через 6 недель я прижму тебя, мой ангел, к моей груди. Какая противуположность! Боже, боже!.. Я ничего не могу делать; часто мне кажется, что расположен писать; беру перо, беру бумагу... и воображение чертит яркую картину нашего свиданья. Беру книгу, и смысл ее мне непонятен. Нет, нет, клянусь тебе, никогда ты не могла быть более любима, ни ты, ни одна дева. Есть предел страстям человека, я достиг его...

Я писал тебе когда-то, что намерен составить брошюрку под заглавием "Встречи"; теперь план этого сочинения расширился. Все яркое, цветистое моей юности я опишу отдельными статьями, повестями, вымышленными по форме, но истинными по чувству. Эти статейки вместе я назову "Юность и мечты" Теперь, когда все еще это живо, я и должен писать, и потому уже должен писать, что юность моя прошла, окончилась 1-я часть моей жизни. И как резки эти отделы. От 1812 до 1825 ребячество, бессознательное состояние, зародыш человека; но тут вместе с моею жизнию сопрягается и пожар Москвы, где и валялся 6<-ти> месяцев на улицах, и стан Иловайского, где и сосал молоко под выстрелами. Перед 1825 годом начинается вторая эпоха; важнейшее происшествие ее -- встреча с Огаревым. Боже, как мы были тогда чисты, поэты, мечтатели;

эта эпоха юности своим девизом будет иметь Дружбу. Июль месяц 1834 окончил учебные годы жизни и начал годы странствования. Здесь начало мрачное, как бы взамен безотчетных наслаждений юности; но вскоре мрак превращается в небесный свет. 9 апреля откровением высказало всё, и это эпоха Любви, эпоха, в которую мы составили одно я, это эпоха твоя, эпоха моей Наташи.

1 июля.

Получил твои письма, ангел мой; гони этот призрак, пугающий тебя. Что за вздор. Виновата ли ты, что ты хороша и что в тебя влюбился человек, не стоящий твоей души, не постигающий ее? Мне жаль его, душевно жаль; но что же делать? Надобно стараться, чтоб он уехал из Москвы, вот и всё. Полно же представлять себя виновною. Ты говоришь о участи голубя; теперь эта аллегория уничтожена, она должна пасть после высоких слов в твоем последнем письме: "Но уж существования их слиты в одно, им одна гибель, одно блаженство". О ангел мой, как ты глубоко поняла меня и любовь. Странно, ты делаешь меня судьею поступка, в коем ты совершенно права, и, в то же время, я пишу к тебе о своем поступке, в коем я совершенно неправ. В том, что ты говорила о себе, я читал собственный приговор свой.

Через 15 дней, может быть, ответ будет здесь. О господи, ни продляй еще эту черную разлуку, дай же мне отдохнуть на груди тобою подаренной Девы от всех этих волн, бивших корабль мой и грозивших мне гибелью. Прощай, жизнь моя, моя святая, моя Дева, прощай, целую тебя.

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

68. H.A. ЗАХАРЬИНОЙ

9--15 июля 1836 г. Вятка.

9 июля 1836. Вятка.

Ангел мой, ты давно не получала моих писем, -- пишешь ты от 24 июня; точно, я не писал тогда долго, не желая передать грусть, которая наполняла мою душу; но с тех пор ты, верно, получила несколько записок от меня. -- Тебя тяготит наша разлука. О Наташа, собери все силы, пострадай за будущее благоденствие, мы будем счастливы, клянусь тебе; при первой возможности, ты моя совсем, но, признаюсь тебе, и мне уж через силу эта разлука. Дружба, широка ее грудь, она помогает мне много, но не дружбы ищет душа, а любви. Странно, я был по крайней мере беззаботен по наружности. Теперь, ожидая так скоро решения, я переменился, и сам вижу это; я стал мрачен,

задумчив, рассеян. Ничто меня не веселит, и моя ирония стала ядовитее, и мой смех злее. Нет, Наташа, не могу жить без тебя; эта жертва ужасна. За один взгляд, за один поцелуй и дал бы теперь несколько лет жизни. Ты не знаешь, что такое поцелуй; мой поцелуй будет первым на твоих губах, я горжусь этим. Да, ты мое создание, моя олицетворенная мечта, одна ты и можешь меня сделать счастливого.

Дружба! В ней есть всё что-то холодное, эгоистическое; кто два круга пересекшиеся, как говорит Огарев. Но любовь -- чувство, оживившее меня, приведшее меня к религии, отдавшее мне тебя, -- это два круга, из коих один поглощен другим, как будто внутренняя часть другого -- одно средоточие! Отчего же, видаясь с друзьями, я только радуюсь, но при одной мысли свидания с тобой трепещу? -- Можно ли нам надеяться на соединение вечное при жизни всех наших? -- Наташа, ведь страшно основывать свое счастие на смерти других, страшно, как ворон, заглядывать в глаза и накликать смерть. Но вряд ли это возможно иначе. Впрочем, лишь бы мы были вместе, лишь бы могли хоть раз в неделю видеться, -- и тогда уже счастие неизмеримое, и разве мы тогда уже не соединены? Предоставим остальное провидению. Непонятны иногда его пути, но я верю в них и слепо повинуюсь. Может, все устроится легче, нежели ты думаешь и я думаю.

15 июля.

Впрочем, со стороны папеньки<...>[69] больших препятствий. Но княгиня... Я ее поздравил с именинами...

Ангел мой, сегодня 15 июля, 20 будет два года нашей прогулке на скачке; тогда уже мы были близки друг к другу, тогда уже вся моя душа открывалась тебе. А после раз виделись -- и как сблизились, как слились наши существования... 20 июля ждут ответ из Петербурга. Странное число! Оно начало годину бедствий, оно начнет, может быть, время счастия. Но отчего же я боюсь это может быть, отчего проклятое может быть и нет морозом обливает сердце. Нет, нет, довольно страданий, довольно опыта.

Полина кланяется тебе; она тебя любит от всей души; желал бы, чтоб вы познакомились; прекрасная душа и пренесчастная. Как будто нет земного счастия для души небесной. Что-то наша Emilie?

Статья моя "Мысль и откровение" пишется, и первая часть хороша. -- Прощай, ангел мой! Прощай, целую тебя.

Твой и навеки

Александр.

На обороте: Наташе.

69. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

20--22 июля 1836 г. Вятка.

20 июля 1836.

Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам более друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту вспоминал я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, -- с гордостью скажу я, -- я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувствами и поэзиею... и всю эту душу с ее бурными страстями дарю я тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе; синий и алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху на небе светила луна; ясно было ее чело, и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: "Это я!" Потом показал прелестную луну и сказал: "Это она, моя Наташа". Тут огонь земли, там свет неба. Как хороши они вместе.

22 июля.

Минуты грустные все еще так же часто налетают на мою душу, судорожное ожидание ответа из Петербурга меня томит. И только ты, ты одна, моя божественная Дева, могла поселить такую любовь. Перед тобою исчезают все остальные страсти и потребности мои. Ежели б не свидание с тобою, что влекло бы меня так сильно, так беспрерывно в Москву? Родительский дом! Но разве я не знал, что рано или поздно должен буду покинуть его? Служба, путешествие -- все должно было меня на время разлучить с ним. Правда, мне больно, что мною нанесено столько скорби родителям, хотя я и не виноват в том, что бог мне дал душу выше толпы, таланты выше обыкновенных людей, -- а в этом вся моя вина. -- Друзья? И они меня влекут к себе сильно; но где они, разве в Москве? Огарева там нет. -- Занятия? -- Здесь в тиши я могу работать. Нет, все это не могло бы так мощно влечь меня, даже мое самолюбие указывает мне скорее на Петербург, нежели на Москву. Но Москва у меня нераздельна с Наташей. Я люблю Москву за тебя, я в ней люблю тебя.

Любовь -- высочайшее чувство, она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и Любовь, они не берут часть души, им часть не нужна, они не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, они не делят ее, они пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого.

О Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которой я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идол, но оно вскоре нашло бога истинного, и он простил им. Так и я; я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам бог привел тебя в мою темницу и сказал: "Люби ее, она, одна она, будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно; она поймет тебя и отразит в себе". -- Наташа. Повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобою целый мир счастия, и ты ей возвратишь родное небо. -- Провидение, благодарю тебя.

Что Emilie? Кланяйся ей.

Целую тебя, ангел мой; быть может, скоро, через месяц этот поцелуй будет не на письме, но на твоих устах!!!

Твой до гроба

Александр.

На обороте: Наташе.

70. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

1--5 августа 1836 г. Вятка.

1 августа 1836. Вятка.

Хочу опять сказать тебе, ангел мой, несколько слов о себе, о внутренней жизни моей. Может, скоро явлюсь я в твои объятия. Может, ты найдешь перемену во мне, и потому вот полный отчет о себе. Да, во мне есть перемены после 20 июля 1834, после 9 апреля 1835 и, наконец, после декабря 1835. Как мало времени; но сколько происшествий, опытов, испытаний, чувств и мыслей. Сначала мрачное заключение, угрозы, словом, тюрьма, подняли меня, я узнал свою силу, свою твердость; повторяю, м был поэт! И эта поэма кончилась восторгом, самым чистым, самым небесным -- свиданием с тобою, твоей любовью; но испытание не должно было кончиться этим, я узнал себя токмо на одном поприще. Ссылка и, вместе с нею, частная воля, новый образ жизни. -- Тогда я упал; может, слишком напряженное состояние души в заключении требовало этой жертвы; твой голос, как голос бога к избранному народу, воскресил меня; но мне нужна была опора твердая, крепкая, душа вырвалась уже от пыли земной, но тело еще лежало, и, дивись провидению, и самое это время явился Витберг; наша жизнь встретилась, маши несчастия нас сблизили, и еще более симпатия душ тесно и крепко связала мою жизнь с его жизнию. Великий человек, великий художник, испытавший верх славы и верх несчастия, видевший почти исполненною свою гигантскую мечту и плакавший на развалинах ее. Этот человек остался тверд и прям,

как колонна каррарского мрамора, и так же бел, как она; напрасно бросали грязь в нее; грязь смылась (может, слезою). Чувствуя возле себя этого сильного человека, я оттолкнул последнюю слабость; к тому же высокое чувство любви, любви не сладострастной, но небесной, утвердило на прочных камнях мое нравственное бытие -- и я вырос. Пустая жизнь первых месяцев здесь оставила токмо опыт и раскаяние, последующая заставила меня сознаться в новых силах души, я приобрел более положительности и в мыслях и в действиях, я научился обуздывать себя, и с тем вместе усилились и мысль, и действие. Вот тебе еще клочок моей исповеди. Кому же, как не тебе, должен я рассказывать все заповедное моей души, -- тебе, которой я отдал и душу, и сердце, и жизнь?

В "Телескопе" напечатана моя статья "Гофман", в 10 за 1836 год; пишу для того, что ты, верно, равнодушно не взглянешь на подпись Искандер. Впрочем, ее напечатали небрежно, не выправив; не знаю даже, кто это вздумал...

Опять давно нет твоих писем, целые три недели; я знаю, что это не от тебя, а от отправления, и потому не ропщу; но, признаюсь, когда приходит почтовый день, когда приносят письма и нет от тебя -- мне становится тяжело и грустно; я кусаю губы и готов плакать. О мой ангел, моя божественная, как я люблю тебя.

4 августа.

Через три недели твои именины. О, как пламенно желал я в этот день тебя видеть; это была моя мечта, моя шалость -- это не выходило у меня из головы, и, кажется, почти нельзя надеяться, может, потому, что уж слишком близко, что столько блаженства нельзя себе близко представить. Ответа еще нет из Питера. Но ежели это случится?.. Зачем после жить, тогда земное все совершено, тогда должно бы было умереть, ежели б не было еще другого призвания, ибо хотя мысль славы теперь не так душит меня, любовь все облагородила. Но совершенно с этой мыслию я расстаться не могу. -- Нет, нет, Наташа, ты не можешь себе представить, не можешь -- того моря блаженства, которое раскроет тебе моя любовь; она поглотит тебя. Мною, во мне будет твоя жизнь.

5 августа.

Опять почта, и опять не прислали твоих писем. Неужели и маменька не чувствует, что такое для меня твои письма? Как это больно. Прощай, прижимаю тебя к сердцу.

Твой и навеки

Александр.

Я занят очень литературным трудом, о котором скажу после.

На обороте: Наташе.

71. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

14--19 августа 1836 г. Вятка.

14 августа 1836.

Ангел мой, божество Наташа, ты ведь моя твердая Дева, и потому я не боюсь объявить тебе, что наша разлука продолжится еще долго. Ответ пришел и отрезал надежды и мечты на скорое свидание, и это письмо придет к тебе 26 августа вместо меня! Будь же тверда, Наташа! В самой любви, в полной, сильной любви моей найди себе утешение, будь самоотверженна для того, чтоб после полной чашей пить блаженство. Может, еще целый год, много времени, но провидение знает цель... Слезы твои омочат эти строки... О Наташа! Для Александра будь тверда, не прибавляй тягости его кресту. Я буду к тебе писать очень часто, очень много -- вот одно возможное вознаграждение. О твоем путешествии в Киев и не думай, а, может, я сыщу со временем иное средство. Оставим это, береги себя, будь тверда; не счастье обыкновенное предстоит нам, я вперед тебе пророчил. -- Я получил два письма твоих. О, нет, нет, ничего не прибавила тебе моя мечта, нет, ты превзошла всякую мечту, и что могла бы придать небесному творению земная фантазия? Эти письма окрепили снова мою душу, достаточно одной строки от тебя, чтоб врачевать все раны моего сердца. Быть так любиму, как я, и сметь роптать -- это было бы святотатство. Ты пишешь: "Отчего же мы лишены всего? -- Потому, что мы даны друг другу". Помни же, это твои слова, пусть они тебе служат таким же утешением, как мне. "Где ж та душа, которой поклоняется Александр?" О боже! во всяком слове, даже и звуках грусти, в изнеможении, везде ярко видна эта душа. Молюсь тебе, ангел божий, посланница неба. -- Но только одно: оставь мысль идти в Вятку, это решительно невозможно -- и приказываю оставить ее. Ты говоришь, чтоб я твердо принял отказ, -- я исполнил это -- как мраморный обелиск, окреп я, и град, разбиваясь об него, не делает трещины; исполни же и ты свое обещание, будь и ты покойна насколько можно. -- Пиши чаще, чаще! А я проведу этот год совсем иначе: буду много заниматься, буду беспрерывно сидеть дома, и, как прежних лет отшельники проводили время в молитве к богородице, я буду проводить время в молитве к тебе... Год лишения, год траура души можно легко бросить злому гению за одну минуту блаженства, а оно настанет для нас...

А может, все еще и скоро переменится; может, голос мои тронет папеньку, и он постарается, чтоб ты с маменькой навестила меня здесь. Только в этом случае не надобно торопиться.

Теперь буду хлопотать о твоем портрете -- он делается мне необходимым образом, перед которым я буду изливать и свою любовь, и свои несчастия.

16 августа.

Итак, твоя любовь простила мой черный, гнусный поступок -- тем лучше. Я это прощение принимаю не как заслуженное, а как дар твоей любви, как раскаявшийся преступник принимает милосердие Христа. "Спаси ее!" -- говоришь ты; все делаю я для этого, но доселе больших успехов нет. Ей надобно ехать -- но нет средств. Худо, очень худо -- но с моей стороны все будет сделано. Впрочем, не слишком ли торопливо, ангел мой, ты простила меня?.. Все подробности, которые тебе неизвестны, все против меня. Но ты совершенно права, что вперед ничего подобного не случится.

От Emilie получил письмо; та же искренняя, теплая дружба и та же грусть, раздирающая душу, -- я буду ей писать с будущею почтой. Как она убита горем. А мы, разлученные только материально, мы, слитые в одно за 1000 верст, мы сетуем. О боже, чего нельзя перенести за твою любовь? "Мы даны друг другу", -- повторяю: будь же тверда, береги себя для твоего Александра, которого вся жизнь, все чувства, все мысли в тебе, Наташа.

Жду ответа с нетерпением на это письмо. Смотри же, Наташа, главное требование: мысль о Киеве -- с корнем вон, эта мысль заставила меня ужаснуться, она велика, прелестна, но несбыточна, и потому я требую в твоем следующем письме полное отречение от нее. Ты отдала свою судьбу в мои руки -- итак, предоставь же мне печься о нашем соединении, я не останусь сложа руки...

Пиши же, ангел, пиши более. Твое письмо -- это роса; оно окропляет святой водой, дыханьем неба мою земную душу.

Еще целую. Еще.

Александр.

17 августа.

Наташа! Люди не имеют столько энергии, чтоб противиться нам. Я хочу писать к п<апеньке> о портрете твоем; ежели он догадается причину, тем лучше; ну что, ежели бы ты вдруг высказала всё княгине; ведь есть же, может, хоть уголок у нее в сердце, где еще осталось человеческое чувство... ты можешь говорить и за меня все, что хочешь, ибо ты будешь говорить так, как я; твоя душа -- часть моей. Даже нельзя ли преклонить на нашу сторону гнусную Марью Степановну -- это для нее будет большое счастие, -- первый раз после своего звенигородского бракосочетания и разорения Звенигорода Наполеоном она замешается в дело святое, а употребить ее как орудие --

что за беда? Ее убедить легко; обещай именем моим подарки, деньги, что хочешь, я свято выполню. Пожалуй, буду сам к ней писать, сам обещать -- но смотри, поступай осторожно и пуще не вздумай поверить, что она действует из участья; нет, употреби ее как стропилы, как доску, брошенную через грязь...

19 августа.

Пора, душа моя, посылать на почту. Ты получишь от Егора Иванов<ича> посланные мною книги -- "Notre Dame de Paris" -- это тебе мой подарок; сверх того, я жду случая или того, чтоб наши узнали, тогда я пришлю тебе кольцо, которое давно уже назначил...

В твои именины я выпью целую стопу, целую шайку шампанского! Ах, кабы у меня был твой портрет, я бы мог целовать его, я бы мог остановить на нем взор и часы целые смотреть на него. Нет, материальный знак не излишен, нет, нет, твой портрет, ради бога.

Знаешь ли, с чего началась вся эта история с Мед<ведевой>, которая все-таки, как клеймо каторжного, пятнает меня? Она прекрасно рисует, и я просил ее для тебя нарисовать мой портрет, она обещалась это сделать тайно от мужа, я благодарил ее запиской, она отвечала на нее -- благородный человек остановил бы ее; мой пылкий, сумасбродный характер унес меня за все пределы. А теперь -- она очень видит, что я не люблю ее, и должна довольствоваться дружбой, состраданием... Фу, какой скаредный поступок с моей стороны.

Прощай, моя Наташа, моя жизнь, целую тебя, твои руки. О боже, когда же! Когда же?.. Полина в восторге, что ты не забываешь ее; она тебе кланяется от всей души, как германка.

Прощай же, наконец... Душно!!

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

72. Н.А.ЗАХАРЬИНОЙ

25--26 августа 1836 г. Вятка.

25 августа 1836. Вятка.

Итак, вот он -- тот день, о котором я мечтал целые месяцы. Завтра он придет, холоден, неприветен, опять в той же дали, в той же Вятке. -- Конечно, все дни равны, да и что не равно сердцам холодным? Но это 26 августа для меня не равно всем дням, это день ее, день той небесной гостьи, той Наташи, которая снесла рай со своей родины для того, чтоб отдать его больной, изломанной душе юноши, чтоб вместе с ним отдать ему и

себя. Ангел мой, моя душа исстрадалась бы без тебя; самая дружба недостаточна, чтоб внести гармонию в душу, исполненную страстями противуположными, -- это могла сделать ты одна -- и я один стоил этого, да, да в этой-то сломанной душе, пораженной так горько самыми близкими людьми, в ней целый мир блаженства для тебя.

Вся моя жизнь представляет мне два чувства, два стремленья, они-то образовали меня и дали силу переносить многое. Я был еще ребенок лет 12, но какая-то неопределенная горькая мысль заставила меня бросить игрушку, тогда уже щеки мои были бледны и глаза горели мыслью и чувством, ибо люди меня встретили обидой! оскорблением! Но куда ни прикасался я, везде встречал один камень, один холод или чувство без силы и исполненное мелочи (Татьяна Петр<овна>). Тогда я мог погибнуть, тогда я мог еще броситься в светскую жизнь, заглушить, всё, убить всё -- но провидение судило иначе: оно дало Огарева мне. И как торжественна была минута, когда мы, юноши, дети, обняли друг друга, узнав, как близки наши души, -- это было в 1826 году на Воробьевых горах, солнце освещало всю Москву-- вся Москва смотрела на нас. О, как радостно билось мое сердце -- это первое чувство мое -- Дружба, оно спасло меня, сохранило, мы дали друг другу руку и пошли вместе на всю жизнь. Горький опыт снова дотронулся холодной рукой; 1834 год, снова возвращенная внутрь душа ломалась, самая твердость ее приготовляла падение. И ты, ангел неба, явилась мне 9 апреля, и я протянул мою закованную руку и пил этот свет, который лился из твоих очей и... я был спасен, -- это второе чувство -- Любовь. И после не вверяться провидению, когда оно так явно ведет меня? Нет места в груди моей третьему чувству: остальное мелко, слабо, зависит от этих двух. Но ты скажешь: истина! изящное! Разве оно более не имеет место в тебе? О, нет, права идеи неотъемлемы; но, как христианин во Христе поклоняется богу, так тобою и им, в тебе и в нем понимаю, чувствую святое, изящное...

Давно собирался я тебя побранить <за то, что> ты никогда не посылаешь мне стихов твоего сочинения; у тебя прекрасный талант к поэзии. Оборони господь пренебрегать им. Тем-то поэт и одарен, что там, где человек обыкновенный не может выразить чувства, оно льется стихом поэта. А у тебя столько чувств, столько высоты. Пиши же, ангел мой, и посылай мне.

Возвращаюсь к прежнему. Любовь была выше дружбы. Дружба дала мне мысль и чувство, любовь -- чувство и веру. Дружба страдала, изнемогала со мною от боренья идей, любовь несла спокойствие и гармонию. Там общее страдание, здесь общее блаженство.

26 августа.

Поздравляю тебя. Сегодня, у меня пируют дамы и, разумеется, Полина. Мне весело, что меня поздравляют с твоими именинами; мы уже и теперь даже в глазах посторонних -- одно. И с какою гордостью я буду благодарить за твой тост. -- В церкви я не был, я редко могу молиться и всего реже в церкви. -- Может, сегодня принесут письмо от тебя, тогда и я буду весел. Прощай.

В дополнение к моей жизни, которая вся изложена в письмах к тебе, в следующем письме я напишу о действии на мою душу некоторых авторов, -- таким образом, со временем по письмам к тебе я могу написать свою жизнь, а она не должна быть, забыта, так, отдельно от толпы. -- Прощай же, Natalie!

Твой Александр.

Объяви для нынешнего дня мое благоволение Костинке, Саше... Я их не забыл, все близкое к тебе имеет право на мое внимание. Даже моя келья в Крутицах свята твоим посещением.

Целую тебя.

На обороте: Наташе.

73. Н. А. ПОЛЕВОМУ

2 сентября 1836 г. Вятка.

Милостивый государь,

Николай Алексеевич!

Я чрезвычайно удивился, увидев моего "Гофмана" в "Телескопе"; сначала я предполагал, что вы его поместили, ибо после отбытия моего из мира сего многое переменилось; но небрежность, с которою он напечатан, убедила меня в противном, и я просил брата объяснить вам, как это случилось. Из его письма вижу, что вы не верите моему объяснению и говорили, будто я сам прислал статью в редакцию "Телескопа". Это огорчило меня. Горько видеть, когда человек, которого от души уважаешь, имеет о нас дурное мнение, тем более когда на такое мнение нет никакого повода. Вот причина этого письма, я желал сам повторить вам, милостивый государь, что статья эта напечатана не токмо без моего дозволения, но даже без моего ведома. Получили ли вы длинное послание от меня в начале весны? Вы собирались в Петербург?.. Множество вопросов еще в запасе, но не смею беспокоить вас; впрочем, вы имеете средство мне сделать душевное удовольствие, -- написавши несколько строк. К моей статье о Вятке я прибавил Казань и Пермь, -- но, проученный теперь, в Москву до окончания остракизма

присылать не буду, чтоб не лишиться (по милости услужливых людей) последней доверенности от вас, которую желал бы сохранить всегда.

Ваш покорнейший слуга

Александр Герцен.

Вятка.

2 сентября 1836 года.

P. S. Ежели Ксенофонт Алексеевич не совсем забыл меня, то потрудитесь ему сказать, что я совсем не забыл все его ласки etc.

74. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

6--9 сентября 1836 г. Вятка.

1836. 6 сентября.

Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я -- за перо и писать к тебе, моя утренняя звездочка -- как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее названье -- Венера, Любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты. В самый день твоих именин получил я два письма от тебя, сколько рая, сколько счастья в них... О боже, боже... быть так любимым, и такою душой. Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслажденье -- упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, -- словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз -- без этого моя жизнь не полна еще.

Ты пишешь, что я не жил никогда с тобою, что, может, в тебе множество недостатков, которых я не знаю, что ты далека от моего идеала. Перестань, ангел мой, перестань; нет, ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях перед тобой, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное, все бытие, и я тебя так знаю, как только мог подняться я до твоей высоты. Ведь и ты не жила со мною, но я смело говорю: твое сердце не ошиблось, оно нашло именно того, который мог ему дать блаженство; я понимаю, чего хотела твоя душа, -- я удовлетворю ей. Из этого не следует, чтоб я мог сделать счастливою всякую девушку с благородным сердцем; о, пет, именно тебя, тебя. Мой пламень сжег бы слабую душу, она не вынесла бы моей

любви; она не могла бы удовлетворить безумным требованиям моей фантазии, ты превзошла их. Клянусь тебе нашей любовью, что никогда я не видал существа, в котором было бы столько поэзии, столько грации, столько любви, и высоты, и силы, как в тебе. Это все, что только могла придумать мечта Шиллера. -- Я иногда, читая твои письма, останавливаюсь от силы и высоты твоей, тебя воспитала любовь, ты беспрерывно становишься выше; возьми одну мысль твою -- идти в Киев, -- она безумная, нелепая -- но высота ее превышает высоту самых великих поступков в истории. Слезы навернулись, когда я читал это. Я не спорю: может, другие скажут, что ты мечтательница, что никогда не будешь хозяйка, т. е. жена-кухарка. Но тот, у кого в душе горит огонь высокого, тот поймет тебя, и ему не нужно других доказательств, кроме одного письма. А я -- любимый тобою, любящий тебя -- я будто не знаю моего ангела, моей Наташи??

30 августа были именины Александра Лаврентьевича; мне хотелось ему сделать подарок такой, который имел бы смысл, который навсегда был бы документом моего уважения к человеку великому. Долго думал я, и вдруг пришло в голову подарить твою работу, портфель. Сначала я испугался одной мысли расстаться с той работой, при которой за каждой ниткой была мысль обо мне, мне было жаль... Так вот и подарок, -- сказал внутренний голос, -- вот истинная жертва. Потому-то и надлежит ему ее подарить, что жаль. Я написал на первой странице: "А. Л. Витбергу в знак симпатии искренней и беспредельной) <дар>ит работу <Наташи> А. Герцен. 1836. Августа 30, в Вятке" -- и подарил ему; сначала он не хотел брать, но я сказал ему, чего стоит мне подарок, -- он взял со слезами. -- "И отчего же, -- думал я, -- мне скупиться; разве рука, делавшая это, не моя? И как мог я более почтить его, как не работой ее руки?"

Ты пишешь о Мед<ведевой>, говоришь, что думала, что пятно, о котором я писал, несравненно чернее. Что же чернее этого поступка? Я не знаю; может, убийство не чернее такой гнусности; нет, не извиняй меня; простить ты можешь, оправдать нельзя. Это был последний шаг мой в безнравственности; тогда, терзаемый непонятой любовью к тебе, терзаемый своей ничтожной и скверной жизнию, окруженный людьми холодными, я обращал всюду взор, потухавший от разврата, чтоб найти симпатию.... Будь тогда Витберг, будь Полина -- и не было бы пятна на совести, и не было бы угрызения. Первое существо высшее была она -- она поняла меня (я писал тебе это тогда же); в ней есть поэзия; она, жена мужа старого, которого никогда не любила и не могла любить, -- она бросилась со всею доверенностью души чистой ко мне, и что ж я сделал, -- следовало бы

остановить, a вместо того... о, не старайся оправдывать меня. Воскрешенный твоей любовью, твоей небесностью, я хотел тотчас спасти ее -- но с ужасом увидел, что поздно. Правда, с самой весны она не слыхала от меня ни одного слова, которое бы могло ее более завлечь; но и то правда, что она от этого страдает, от этого больна, она, без того столь несчастная; не зная о тебе, она воображает, что я влюблен в Полину. Я думал сказать ей о тебе прямо -- но это все равно что дать рюмку яда... Вот твой идеальный Александр.

9 сентября.

Прощай, ангел мой; может, сегодня получу письма от тебя. Прощай, я теперь спокойнее смотрю на разлуку; Он знает, что и для чего. Жму твою руку, целую ее, целую тебя.

Твой Александр.

Ангел мой, я и забыл тебе написать план повести, которую я уже начал; напиши мне откровенно твое мнение. Витбергу она не очень нравится:

Юноша, живший до 17 лет в деревне, пылкий, но подавленный холодом родных, является в университет учиться медицине... Он робок, застенчив, у него нет друзей, он боится шумной вакханалии студентов, у него нет девы, которая разделила бы его страдания, его одиночества, и он живет одной наукой. Однажды ему надобно рассекать какой-то женский труп в анатомической зале; он пришел, уже вонзил нож в тело, у которого лицо было покрыто, когда вздумал он взглянуть на него. И что же? Это тело прелестной девушки -- он влюбился в нее (извини это глупое выражение, я тороплюсь); эта любовь -- первое его чувство; оно сильно, оно растет, оно должно сжечь его, уничтожить, свести с ума, сломать всю душу и все тело... И вот он крадет труп и сожигает его; этот пепел в урне -- все, что у него есть на белом свете; он любит этот пепел -- он не может жить без него; и тут блеснула мысль, что алхимики имели средства воскрешать и что же значит греческий миф феникса, возрождающегося из пепла; Парацельс и Аполлоний Тианский воскрешали, и сам Иисус. -- Вот решена его жизнь, он ищет этот способ; проходят годы, и он, погруженный в мрак мистики и колдовства, ищет и ищет, и он будет искать всю жизнь, ежели бы жизнь его была долее Мафусаила. -- Но тайна не открывается; однако Надежда (главная идея повести) с ним, без нее он умер бы. Заключение. Он седой старик, одичалый, полубезумный, все еще работает и ищет тайны воскрешения. Слабый, больной, он уже на одре смерти говорит друзьям:

"Теперь близко, близко к открытию"; засыпает; она слетает к нему, и он не существует белее.

9 сент<ября> 1836.

Желаю разобрать, так скверно написан этот лист.

На обороте: Наташе.

75. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

21--23 сентября 1836 г. Вятка.

1836. Сентября 21. Вятка.

Друг мой! Вот несколько уже дней меня томит и мучит злобный демон, он стал было реже посещать мою душу, но возвратился опять с своим ядовитым дыханием. Люди -- ты еще не знаешь, что это за отвратительное чудовище -- люди, о, не знай их, пусть твоя душа всю жизнь знает одного бога и того человека, которого он тебе дал; не знай толпы с ее низкими страстями. Ты знаешь, как от дыханья тускнеет светлое зеркало, так и чистая душа тускнеет от дыханья толпы. Я смотрю на них и думаю: да в самом ли деле они существуют или только призраки уродливые, карикатуры! Всякий, кто станет выше толпы, -- тот враг ее, того толпа побьет камнями, тот попадает и очарованный круг, из которого выйти не может, ломает свою душу, влечет в гибель с собою всё близко подходящее к нему, И толпа хохочет, аплодирует и мечет грязь ему в лицо. -- Одна снизь с небом -- любовь. Человек -- падший ангел, Люцифер; ему одна дорога к небу, к земному раю -- это любовь, это самоуничтожение двух в одну душу, это то, что мне раскрыла ты, ангел, ты, достойная примирить человечество с богом. -- И притом еще я, очищенный твоей любовью, когда взгляну на себя -- сколько во мне эгоизма, -- эгоизм -- это проказа, это чума душ человеческих, остаток падения, прямое наследство Люцифера. Наташа, Наташа, твое присутствие мне необходимо, я избит судьбою, избит людьми, вся душа в рубцах, все сердце в крови; ты одна можешь уврачевать, один взгляд... и кончено -- я забуду людям обиды, которыми они осыпают меня ежедневно. Может, судьба и возвратит меня скорее года!.. Твоих писем с Макаровым я еще не получал, ибо он не приезжал, а на днях будет; жду их, как узник вести о свободе.

В прошедших твоих письмах было написано, -- ты писала как-то, что для Emilie кажется ужасно положение наше, когда и возвращусь, ежели оно останется то же, а тебе не кажется оно ужасно. Да, я уверен в этом, я знаю твою душу: она выше

земной любви, а любовь небесная, святая не требует никаких условий внешних. Знаешь ли ты, что я доселе не могу думать, не отвернувшись от мысли о браке. Ты моя жена! Что за унижение: моя святая, мой идеал, моя небесная, существо, слитое со мною симпатией неба, этот ангел -- моя жена; да в этих словах насмешка. Ты будто для меня женщина, будто моя любовь, твоя любовь имеет какую-нибудь земную цель. О боже, я преступником считал бы себя, я был бы недостоин твоей любви, ежели б думал иначе. Теснее мы друг другу принадлежать не можем, ибо наши души слились, ты живешь во мне, ты -- я. Но ты будешь моей, и я этого отнюдь не принимаю за особое счастие, это жертва гражданскому обществу, это официальное признание, что ты моя, -- более ничего. Упиваться твоим взглядом, перелить всю душу, <не> говоря ни слова, одним пожатием руки, поцелуй, которым я передам тебе душу и выпью твою, -- чего же более? Отчего же Emilie с ее душою так поверхностно поняла любовь, она -- любившая...

Повесть я начал и написал IV главы, там являются две женщины на сцену. Елена, которой я придал характер Мед<ведевой>, -- это женщина земная, это любовь материальная, доведенная до поэзии, но до поэзии земной, и княгиня -- которой я несколькими чертами дал твой божественный характер, где уже и следа нет земли, где одно небо, и небо яхонтовое, небо Италии. Но все это набросок. Впрочем, ты там найдешь толпу выражений из наших писем. Прощай покаместь, буду ждать писем, мне крайняя нужда в них, чтоб забыть людей.

23 сентября.

Макарова нет, и я грустен и утомлен; ничего более теперь не напишу, прощай, мое другое я; нет, не другое я, а то же самое. Мы врозь не составляем я, а только вместе. Прощай, свет моей жизни...

Ежели ты не читала "Мечты и жизнь" Полевого, то попроси, чтобы Егор Ив<анович> достал их тебе; там три повести: "Блаженство безумия", "Эмма" и "Живописец", и все три хороши, очень хороши. Целую твою руку.

Александр.

На обороте: Наташе.

76. Н. Х. КЕТЧЕРУ и Н. И. САЗОНОВУ

1836. Сент<ября> 22. Вятка.

О, дайте, дайте отдохнуть на груди друзей, душа моя вся избита этим холодом посторонних; что за дрянная жизнь практическая, что за кандалы всякому порыву, всякому чувству. Толпа грязью мечет в лицо тому, кто смеет стать выше ее, она

болото, в котором может погибнуть самый смелый путник. Да, все теории о человечестве -- вздор. Человечество есть падший ангел; откровение нам высказало это, а мы хотели сами собою дойти до формулы бытия его и дошли до нелепости (эклектизм). Все понимавшие верили в потерянный рай -- Вико, Пасхаль... И что нам осталось -- два эти течения противуположные, которые губят, отравляют нас своей борьбой: Эгоизм -- это тяготение, это мрак, контр активность, прямое наследие Люцифера, и Любовь -- это свет, расширение, прямое наследие бога. Одно влечет его к уничтожению всего, кроме "я", к материи; другое -- палингенезия, начавшаяся с прощения Люцифера. Дант очень много видел, представляя все пороки тяготеющими к Люциферу в центре Земли, это иероглиф, не спорю; но где взять слова на нашем языке, которые бы заменили иероглиф?

Итак, я на границе юности; прощай, время упоения, мечтаний, я всему заплатил долг: и университету, и родительскому дому, и вам, друзья, и шампанскому, и публичным девкам. -- Недаром прожиты эти 24 года; пестро воспоминание; горе не имевшим юности. А между тем, что же была моя жизнь? Она вся представляет два чувства, два стремления; они-то образовали меня и дали силу перенесть многое. Я был еще ребенком (14 лет), но какая-то горькая мысль заставила меня бросить игрушку; щеки стали бледны, глаза загорелись мыслию. Люди встретили меня обидой, первое чувство было чувство стыда. Я заплатил презрением; но рубец остался на душе, удар был силен, верен. Тогда я увидел, что этот шар населен чем-то посторонним для меня. Мир действительный открывался слишком рано. Грустно было мне... и тогда-то является Огарев. И как торжественна была наша встреча! Это было летом 1826 года, на Воробьевых горах, пред лицом целой Москвы мы обнялись, дали друг другу руку идти по жизни вместе, и ничто не разымет наших рук. Мы воспитали друг друга. Это первое чувство мое -- Дружба. Оно мне дало его глубокую душу, из которой я мог черпать мысль, как из океана.

...Долгое заключение истомило меня, мысли эгоистические закрадывались, мысли злобы, и я обращал глаз мой, вызывая спасителя. И провидение дало его. Там среди звука цепей слетел ангел божий, и я протянул ему закованную руку, и пал свет из его очей и... был спасен и тогда стал жить полной жизнию, и тогда мгновенно откровением узнал я второе чувство -- Любовь.

Вы удивитесь, вы этого не знали, я и теперь бы вам не сказал; но хочу, чтоб прежде личного свиданья все было открыто вам...

Голос любви воскресил меня и здесь, когда я падал от досады. Но кто же эта она? Все, что могла создать мечта Шиллера

в Текле, Беатриче, ведущая в рай, -- более, нежели все это. Сазонов, ты знаешь ее, ты был у меня в Крутицах 1835 апреля 9. -- Сестра моя Наташа; нет, более, нежели сестра; другая гемисфера моего бытия.

Это письмо -- и барону и Саз<онову>, а будет случай, прошу его отослать в Пензу.

На обороте: Барону Упсальскому или Николаю Ивановичу.

77. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

29 сентября 1836. Вятка.

Ангел!.. Ангел! Нет, я не могу выразить, как бы я назвал тебя; все то, что выражается в звуках музыки; все то, что видишь при захождении солнца, при взгляде на луну, вес это сплавь в одно, и все это едва выразит тебя. Наташа, нет, нет, это слишком, земля не достойна такого чувства, как твоя любовь...

Я никогда не плачу, но я плакал, читая твои последние письма, и это были слезы восторга; о, как счастлив я был с этими слезами. Посмотри на меня, вот твой Александр с слезами на глазах прижимает твою руку к своему сердцу, которое бьется так сильно, сильно любовью к тебе. Я был раздражен людьми (как писал тебе в прошлой записке), и вдруг два письма (одно от 26 августа, другое от 3 сентября), и все исчезло, и я плакал от восторга, и это лучшая моя молитва богу, моя благодарность Промыслу за то, что он дал мне потерянный рай. Что был бы я без тебя? Я горд, самолюбив, страсти мои дики, я погиб бы в борьбе с людьми или сделался бы эгоистом; дружба не могла бы изменить меня, а ты явилась и повели куда же? -- в царство небесное. О Наташа! Не много букв в этом слове, но в нем всё, в этом восклицании; твое имя заменяет мне весь язык человеческий. Пойми его -- ты поняла его, поняла, ты знаешь, что значит это слово "Александр". Милый друг мой, я сойду с ума от счастья; всякий день я сливаюсь, более и более с тобой. Что, ежели б мы могли составить одного человека? Нет, это скверно, я хочу пить свет из очей моей Наташи, этот свет снесен ею оттуда...

Когда Данте терялся в обыкновенной жизни, ему явился Виргилий и рядом бедствий повел его в чистилище; там слетела Беатриче и повела его в рай. Вот моя история, вот Огарев и ты...

Знаешь ли ты, что опять есть надежды, и надежды большие Егор Ив<анович> может рассказать тебе. Может, гораздо менее

году остается до свиданья... О портрете буду хлопотать; вероятно, Витберг не откажет, но совестно просить его; но будь уверена, что, ежели есть возможность, мой портрет, еще лучше того, который у папеньки, будет у тебя. Потому не хлопочи о дурном портрете. Но кто же напишет твой портрет -- этого я и Литунову не доверил бы; высок должен быть душою человек, который дерзнет на бумаге п<овто>рить твои божественные черты; это м<ог б>ы сделать Рафаиль, понявший мечтою Мадонну.

Ты рада, что я более сижу дома. Однако ж не воображай, что в самом деле я не выхожу никуда; целое утро в канцелярии, обедаю почти через день у губернатора, а там иногда и вечер где-нибудь, но только по необходимости. Когда я прочел гнои письма, я не мог дома сидеть; все кипело, я опять был юноша, горел жизнию, поскорее оделся я и пошел гулять; на все смотрел я сильнее, повторяя в памяти все выражения твои, и, наконец, отправился к Полине поделиться счастьем; трудно удержать в груди восторг. И знаешь ли, что более всего привело меня в восторг в твоих письмах, -- это то место, где ты говоришь, что, может, иногда середь людей я задумаюсь, и не велишь сказывать...а велишь тебя спросить о причине. Послушай, в этих нескольких словах твоих для меня вся ты, с этой совершенной преданностью и этим самоуничтожением во мне.

Водо тебе в женихи, ха-ха-ха...un homme comme il faut, c'est-à-dire comme il n'en faut jamais[70] -- это умора. И неужели он смеет думать; да он после этого дурак; смел ли когда-нибудь червяк просить бога, чтоб он ему дал в подруги лучшее свое творение, своего любимого ангела, мою Наташу. Нет, не верю, это на него выдумали; такой гигантской мысли не заронится и голову столоначальника и титулярного советника Октавья Тобьевича Водо.

Преуморительная записка в папенькином письме, ха-ха-ха. -- Помилуйте-с, Наталья Александровна, не стоит благодарности.

Еще раз о Мед<ведевой>; Наташа, бога ради, не старайся заглушить голос совести во мне. Мой поступок черен. Она страдает -- это ужасно. И где же справедливость, бог дает мне ангела за то, что я погубил женщину. Чем это все кончится -- не знаю, но предчувствие не к добру; ах, по крайней мере, хоть бы я или она уехали отсюда. И я -- все шутки в сторону -- был недоволен твоим выражением: "Ты можешь в ее глазах загладить свой поступок"... Или ты это не думавши писала, или я дивлюсь, как такой вздор взошел тебе в голову. Она

любит в самом деле, и, следственно, одна любовь может принести ей облегченье, а не оправданье. Любовь земная сильна, она тем более жжет, что у ней нет другого мира, куда удалиться от зла земли. Ты, мой ангел, говоришь, что любила бы всякую, мечтавшую обо мне; она терзается, зачем я так близок с Полиной. Впрочем, я все делаю; я намекал даже на тебя, я говорил, что она должна забыть меня для детей своих... но доселе что-то все это не очень успешно.

Итак, Саша и Костя -- мои агенты; благодарю их теперь словами, а впоследствии -- делом; я как будто предчувствовал это, написав им поклон.

Emilie не верит вполне моей любви; я понимаю, какое она право имеет на сомнение, и не сержусь. Но скажи твоему другу Саше Б<оборыкиной>, что мы поняли друг друга, что она должна быть высока, будучи другом тебе и пламенно веря в любовь нашу; мне хочется ее видеть, я люблю сильные души. Найдет ли она любовь на земле -- без любви жизнь девушки бессмысленна, это солнце без света, неконченный аккорд в музыке. Благодарю тебя за то, что ты поправила мою ошибку и отстранила Мар<ью> Ст<епановну> от нас; я душевно смеялся, как она читала записку за французские стихи и как она ненавидит меня из патриотизма. Ну, покаместь довольно. Иду спать, прощай; может, в одно время во сне ты увидишь меня, а я тебя, тогда наши души вместе, сливаются, целуются... Ах, иногда как бы хотел продлить сон. Прощай же, вероятно, ты давно покоишься, ангел мой, уж второй час. Зачем не на груди твоего Александра, зачем?

Ты доселе восхищаешься "Легендой"; мысль ее хороша, но выполнение дурно, несмотря на все поправки; ее еще надобно переделать. "Германский путешественник" сразу написался лучше. Не знаю, что-то с новой повестью будет; некоторые места хороши.

Ты спрашиваешь о твоем кольце; я, кажется, тебе писал, что я его уронил в щель на станции в Нижегородской губернии; мне его смерть жаль до сих пор -- но, вероятно, судьба хотела, чтоб не это кольцо было твоим знаком на моей руке -- оно было подарено до 9 апреля. Тебе кольцо я не пошлю до тех пор, пока они не узнают.

29 сентября.

Решено, у тебя будет превосходный портрет. Я хотел его доставить к твоему рожденью, но это вряд возможно ли, ибо сегодня только Алекс<андра> Лавр<ентьевича> я упросил, а тяжелая почта ходит 14 дней. -- Я писал маменьке, чтоб тебе доставили белый палатин; мне они очень нравятся; не знаю, будет ли исполнено. Прощай, мой ангел; ты права, что смерти

бояться нечего -- там-то и начнется жизнь настоящая, там ты можешь быть еще изящнее -- здесь ты достигла верх земного изящества. Прощай. Целую тебя много и много.

Твой и за гробом

Александр.

На обороте: Наташе.

78. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

10--14 октября 1836 г. Вятка.

Октября 10. 1836 г.

Наташа! Прежде, нежели ты получишь это письмо, у тебя (ежели отдадут) будет мой портрет -- мой подарок в день твоего рожденья. Сходство разительное; там все видно на лице -- и моя душа, и мой характер, и моя любовь. -- Кроме Витберга, кто мог бы это сделать? Витберг рисовал именно для тебя, ты должна непременно начать какую-нибудь работу именно для него, и постарайся, ежели можно, к 15 январю, и что-нибудь очень изящное, посоветуйся с маменькой. -- Я воображаю твою радость, твои слезы; я радовался, что черты моего лица выражают столько жизни и восторга -- ибо это черты избранного тобою, таковы они должны быть. Это Александр Наташин.

Письмо, писанное перед отъездом из Загорья, я получил (от 17 сентября) по прошлой почте. Твоя любовь все так же орошает душу мою светом, блаженством, и ты все так же -- одна любовь. Ты пишешь, что я прежде любви был такой же -- о, нет, нет. Ежели я воспитал твою душу своим огненным авторитетом, ежели прелестная душа твоя приняла как бы из симпатии одну форму с моей (ты знаешь ли, что ты очень похожа на меня во многом; возьми слог твоих писем, образ мыслей), ежели все это влияние справедливо, то не забудь, что ты совершенно пересоздала меня; когда я понял, что люблю тебя, у меня явилась религия настоящая, ненависть ко всему порочному, я бросил остатки школы -- словом, любовь сделалась основой моего нравственного бытия, в то время как прежде эта основа было самолюбие. Какое расстояние! Теперь я не могу уже так ядовито смеяться над всем... Да, мы поменялись, в твою чистую, светлую душу я бросил огонь, и она запылала; в мою огненную душу ты бросила слово рая, и она стала очищаться -- но еще не очистилась. О, как гнусен я кажусь себе иногда, как еще доселе я не умею твердо отказаться от всего порочного -- может, твое присутствие сделает очищение полным, может... но раскаяние, угрызения совести -- они написаны черной краской, и их сама любовь не может смыть, это дело

бога. Твоя жизнь, пишешь ты, с 13 лет выражает одно чувство -- Любовь! Это так истинно, как то, что моя выражает два чувства -- Любовь и Дружбу. И смотри же, так и быть должно. Твоя жизнь нашла себе цель, предел; твоя жизнь выполнила весь земной круг; в моих объятиях должно исчезнуть твое отдельное существование от меня; в моей любви потонуть должны все потребности, все мысли. Словом, твоя душа -- часть моей души, она теперь воротилась к целому и с тем вместе нет ей отдельности. Итак, любовь должна была и воспитать, и развить твою душу, любовь -- тебя привести ко мне, любовь приведет и к богу. Но жизнь моя еще не полна; это не жизнь части, а жизнь целого. Сверх частной жизни, на мне лежит обязанность жизни всеобщей, универсальной, деятельности общей, деятельности в благо человечества, и мне одного чувства было бы мало. Любовь принадлежит мне, т. е. Александру. Дружба как симпатия универсальной жизни принадлежит мне как человеку. Я без тебя -- нравственный урод, человек без сердца, Байрон, презирающий все человечество. Ты без меня -- начало дивного песнопения, коего продолжения не существует, разверстые уста без речи, взор, обращенный в пустоту туманной степи. Разбери это, и ты увидишь перст провидения. Кто, кроме меня, осмелился бы продолжать эту поэму, кто -- дать речь этим устам и сказать взору "смотри на меня?" Кто? Единственно тот во всей вселенной, кто, сожигаемый буйными страстями и помыслами, под которыми ломается душа, обратил умоляющий взор к небу, прося его любви как спасения, и кому в огненную пещь не побоялась ввергнуть ты, ангел, свою жизнь, еще более -- свою вечность. Однажды сделав это, ты -- Я, Александр и Наташа не составляют -- Мы, но одно мое Я -- Я полное, ибо ты совершенно поглощена, тебя нет более.

Октября 11.

Скажи твоей Саше, чтоб она и не думала умирать. Я даю ей мое благородное слово, что, как только это будет возможно, я выкуплю ее на волю и она может всю жизнь служить тебе -- служить тебе не есть унижение; ежели бы ты была барыня, я не посоветовал бы -- но ты ангел, и весь род человеческий, ежели станет перед тобою на колени, он не унизится, но сделает то, что он однажды уже сделал пред другой Девой...

Воображаю, что история о портрете крайне интересна; напиши же все подробности. О, ваше сиятельство, княгиня Марья Алексеевна! О! напрасно запала дума, что папенька именно обо мне думает. Право, нет; ему хочется пристроить тебя и тем зараз очистить совесть от попечений, которых нет. Я бы,

право, давно написал ему, он любит меня; но вот беда, мы не поймем друг друга, ибо говорим разными наречиями, и слова моего языка, вырванные из жизни самого человечества, не имеют перевода в языке форм, приличий, пользы... Я буду говорить: "Отец, это часть моей души, она умрет без меня, я без нее уже и не сын тебе и не сын земли, мы встретились и вместе пойдем на небо, нас нельзя разделить". -- А мне в ответ скажут: "Ты молод, это мечты, надобно подождать чин коллежского асессора, ты можешь через женитьбу сделать связи. Да и все, что ты сказал, безумие"... Ну, как же нам понимать друг друга? -- А впрочем, увидим!

Ты говоришь, что теперь назло им, вместо всех женихов, которых они выискивали, явился я. Я не жених, я явился как владелец за своей собственностью, ты моя уже теперь. Но что же ты воображаешь им назло? Ведь достоинства мои не безусловно хороши, а только в твоих глазах. Тысячи отвергли бы мою руку, ежели б я имел глупость им протянуть ее. И потому в их глазах невелико счастие быть моею; напротив, они тогда будут жалеть, что ты не пошла за Бирюкова, например, который и честный человек, и служит у министра юстиции, и из хорошей фамилии...

Очень вспомнил я то место в "Notre Dame", о котором ты пишешь. Таковы наши симпатии; мы решительно останавливаемся на одних мыслях и чувствах. Впрочем, в Эсмеральде любовь земная. Ежели бы ты могла читать Шиллера, там ты нашла бы нашу любовь; впрочем, это только у одного Шиллера. Ты не воображай, что не научишься немецкому языку; пусть пройдет черная година, моя ссылка и твое затворничество, тогда это легко сделать...

Заметь, мой ангел, что я на портрете в самом том костюме, в котором был 9 апреля 1834. Этот костюм для меня священен. Ибо этот день счастливейший в моей жизни; доселе эти два-три часа, проведенные тогда с тобою, как память о потерянном рае, о золотом веке, утешают все душевные боли. -- Ежели я когда-нибудь буду настолько силен, я превращу каземат, где сидел в Крутицах, в часовню. Пусть на том месте, где слетел ангел с неба, воссылаются мольбы господу.

12 октября.

Я тебе расскажу сон преудивительный, который я принимаю за указание и вследствие которого буду действовать. Не принимай сны за ничтожные образы воображения, вера в них -- не предрассудок; правда, что сны высокие редко посещают человека. Этому причина наша жизнь. Что может шепнуть душа на ухо человека, объевшегося за ужином, после целого дня,

проведенного в ничтожностях. Но когда душа действует, когда человек засыпает с чистой душой, -- эти образы не ничто. Слушай. 7-го октября отправил я твой портрет, 7-го октября получил твои письма, читал их, перечитывал, упивался любовью, тобою, мечтал и, перечитав еще раз, заснул и вижу... я в Москве, дома у нас, только что приехал, все рады, но я тороплюсь, я не могу вполне отвечать на их привет, меня влечет скорее к тебе, и вот уж сумерки, а я пошел к тебе с Матвеем (мой камердинер). Идем. Самые те улицы, всё -- как надобно, но вдруг улица оканчивается утесом, с которого надобно сойти вниз, а он крут, как стена; едва есть камни, за которые можно цепляться; я сделал шаг, взглянул вниз, глубоко ужасно, но там светит солнце. Мне стало страшно. Я обернулся и сказал Матвею: "Есть другая дорога, а тут страшно..." -- "И идя к ней, -- отвечает Матвей, -- вы будете делать обход и бояться?" Я покраснел и начал спускаться, но вскоре страх опять воротился, и я сел. -- "Что, уж вы устали? -- сказал Матвей. -- Не хотите ли, я поведу вас; вы ведь идете к ней", и я снова краснея пустился в путь. -- Далее все смутно, и я не помню. Итак, в обход не следует идти. Прямой путь, -- им " и пойду к тебе, моя божественная, мой ангел небесный. Может, à propos портрета, папенька напишет что-нибудь, тогда -- провидение! Ты привело ее ко мне, ты указало ей меня, тебе отдамся я!

14 октября.

Прощай, Наташа. Сейчас получил письмо от Тат<ьяны> Петр<овны>. Это забавно. Год не писал ее муж, а теперь издает журнал, так требует моей помощи. Pas si bête[71], я не принадлежу к тем молодым писакам, которым достаточно свистнуть, чтоб получить статью...

Повесть идет вперед.

Статья о Вятке идет вперед.

Новая повесть есть в голове -- страшная, ядовитая. В будущий раз напишу план. Прощай же, милая...ну как, как тебя назвать? Ангел, божество, все мало... назову Наташа.

Прощай.

Твой Александр.

Сегодня именины Мед<ведевой>.

Полина кланяется; бедная Полина, она очень несчастна, угнетена, без всяких средств.

На обороте: Наташе.

79. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

18--28 октября 1836 г. Вятка.

18 октября.

Наташа, что может быть тяжелее, горче, как не сознание собственных недостатков, пятен. -- Твое последнее письмо от 29 сентября сначала привело меня в восторг -- Наташа, ты велика, ты недосягаема для человека; нет, это не увлеченье говорит во мне, нет, я понял тебя вполне, ты велика, повторяю. Потом я взглянул на себя... И будто ты, ангел, можешь отдаться (отдалась уже?) человеку земному, нечистому; твое величие меня подавило; я падаю на колени пред тобою, я молюсь тебе; но как же я стану рядом. -- Звезда любви! Ну, а как солнце выйдет на горизонт без света, кровавым пятном? Звезда будет грустно и одиноко светить на выгоревшем солнце. -- Наташа, тяжело, ей-богу, тяжело. -- Нет, моя любовь должна всё выкупить; любови я тебе принесу целое море, целую вселенную. Ею наполнятся лучи солнца -- я ужасно люблю тебя. Я так сроднился с этой мыслью любви, что без нее уже нет ничего для меня -- ни людей, ни мира, ни бога, нет самого меня. Когда я, очищенный твоей любовью, достигну твою чистоту, тогда, только тогда мы будем равны, и тогда останется идти к Нему и целую вечность любить, и целую вечность благодарить, что мы даны друг другу. Моя повесть -- это моя жизнь; он хочет стянуть душу ее и опять заключить в оковы немного бытия. Эгоизм! Ангела хочет запылить землей, а не, себя сделать ангелом. Так и я; ты чистой молитвой летела б в рай, но на мне остановился твой взор, на моей красоте конечного -- и я стягиваю тебя в удушливую сферу страстей. Наташа, сделай же из меня ангела.

Твоя безусловная любовь заставила тебя поставить на одну доску Егор<а> Ив<ановича> и Мед<ведеву>. -- Ты разве виновата, что он не мог равнодушно видеть столько славы творца, и ты ему сказала тотчас, что не можешь любить его, и осталась чиста. -- А я -- какая чернота, какое злоупотребление своего изящества. Я погубил ее. Может, при самом начале я мог бы остановиться; о, я видел, что она боялась меня, умоляла взором не открывать покров, под который она спрятала душу -- а я сорвал его из самолюбия и нашел там любовь и слезы -- ни на любовь отвечать, ни слез отереть я не мог; что же сделать оставалось -- оставить ее падать -- самое христианское дело, и, когда она пала -- подать руку и начать спасать. Наташа, это обстоятельство положило штемпель преступника на мою душу. И что за ролю я теперь играю? И какую прелестную, поэтическую душу погубил я? И этот человек смеет думать о

Наташе. Вот что утроивает мой крест, вот что делает мою мечту дикой, мрачной.

Через четыре дня твое рожденье. -- 19 лет тому назад Провидение господа, без различия пекущееся о роде человеческом и о каждом человеке, предугадывая страдание, мучение и падение человека, рожденного пять лет до того, послало тебя с вестью утешения, неба, -- тебя, Natalia, -- вести его на родину, в которую бы он не пришел. Господи! Я не умею молиться, но умею выразуметь твой крест, твое указание, и так, как уничиженный христианин просит святых молиться за себя, так я ее -- чистоту безусловную -- умоляю передать мою молитву. -- Прощай!..

Повесть растет в моей мысли; тут будет все: философия, поэзия, жизнь, мистицизм, и на каждой странице ты. Я целые места выпишу из твоих писем, и потому эта повесть будет носить подпись: Александр I

Герцен.

Наталия

У меня отдельно уже не может ничего быть... Бежим, бежим в Италию, под другое небо, -- там выскажу я все это, о чем теперь не хочу говорить, и выскажу не <...>[72], а природой, взором и поцелуем.

Я грустен -- и не от внешних причин, а от самого себя. У меня нет твердости стать на ту высоту, просветленную, чистую, которую указывает христианство, на ту высоту, на которой стоишь ты -- Дева рая. Ежели б я не понимал этой высоты, тогда меня не терзал бы и голос глубокий, сходный с угрызением совести. Мое существованье как-то колеблется, и, может, пылкость характера увлекает с края на край. Я, как медаль, у которой с одной стороны архангел Гавриил, а с другой Люцифер. Я знаю, что я теперь очень глубоко не паду, знаю, что нравственное чувство перевесит страсти, -- но знаю и то, что это не я, а ты, ты меня сделала нравственным. Не гордость страдает от этой мысли, нет, ибо ты и я -- нераздельное, единое, а горько то, что я на тебя смотрю, как на небо, -- и понимаю, что не стою тебя, что хуже. И какая же дерзость тебя низводить собою на землю. Таков человек, Наташа -- бог, спасая его, посылает Христа, а он распинает его. -- Но провидение уже решило. Будь же моей опорой, спаси меня от самого меня, тебе я отдаю все бытие мое, управляй им. -- Витберг недавно говорил: "Вы в последнее время очень переменились, и к лучшему, но я боюсь, ежели у вас не будет поддержки, вы можете увлечься". -- Витберг не знает, что сам господь дал мне опору и что она не отымется у меня до последнего дыхания.

Прощай же.

Твой Александр.

21 октября.

Получил еще записочку от тебя и от княгини в папенькином письме. -- Право, не соберусь с силами тебе отвечать в том же тоне -- трудно тебе сказать "вы", тебя назвать"НатальяАлександровна". -- Лучше не буду писать.

Твое рожденье в день пресвятой девы, мое -- в благовещенье. Я был тою вестью, которой откровение принесло счастие деве, и ты та дева, которой должно искупиться бытие мое. Смотри, как то, что соединяет, устроивает провидение, во всем согласно с главной мыслию. И наши имена, и благословение тебя образом, и самые дни рождения.

22 октября.

Ангел мой, поздравляю тебя, целую в твои прелестные уста, целую еще и еще. Как-то тебе отдали портрет? Твой восторг, твои слезы, и будто ты сумела скрыть волнение; не может быть. Ну, а ежели его не отдали тебе... буду ждать. Все наши пили твое здоровье, Полина была целый день -- она посылает тебе и поздравление, и поклон всей германской душой. Семейство Витберга тебе не чужое -- оно родное твоему Александру.

28 октября.

Вчера приехал прокурор и не привез от тебя писем, а привез мне известие, что портрет тебе отдадут, -- теперь уж отдали. Папенька пишет, что он не так похож, -- а маменька находит большое сходство.

Шелковинка приложенная есть мерка моей головы.

На обороте: Наташе.

80. Н. И. САЗОНОВУ и Н. Х. КЕТЧЕРУ

Октябрь (вторая половина) 1836 г. Вятка.

Иванович!

Николай {

Христофорович!

Имею ли я к вам доверие, вы видели из прошлой грамоты моей, она очень кстати пришла, чтоб убедить вас в несправедливости. И потому о статье и о прочем taceamus![73]

Что могу я прислать для печати. 1-е) "Встречи"; это три статьи, из коих одна вам известна: "Германский путешественник" (поправленный), и две другие: "Человек в венгерке" -- в коем описана моя встреча в Перми с одним весьма несчастным и весьма сильным человеком, третья: "Швед (Мысль и откровение)".

2-е) "Письма о Казани, Перми и Вятке" -- могу прислать первые; но поелику мне предстоит теперь путешествие по губернии, то статья о Вятской губ<ернии> должна пополниться. 3) "Легенда", которую я исправил -- но которую я не напечатаю без предисловия, а с предисловием ее не напечатают. Наконец, 4). Первые четыре главы моей повести "Там!" Об ней потолкуем, м<илостивые> г<осудари>. Основная мысль этой повести -- мысль религиозная, та самая, которая начинает просвечивать в статье "Швед", -- даже лицо этого шведа должно явиться в повести. Но дело вот в чем. Можно ли в форме повести перемешать науку, карикатуру, философию, религию, жизнь реальную, мистицизм? Можно ли середь пошлых фигур des Alltaglebens[74] поставить формулу алхимическую, середь страстей теллурических -- простите выраженье -- показать путь туда? Как вы думаете? Пример хотя не нужен -- но приведу: "Виль<гельма> Мейстера Lehrjahre и Wanderjahre" -- там даже технология. А чего нет у Данта? Может, найдутся особы, которые не станут читать мысли, а одни сцены -- пусть же самые сцены ведут к этим мыслям; а впрочем, кто не хочет читать -- тот пусть идет обедать или спать, ибо для того, верно, лучше есть, ибо тут портится желудок, а при чтении -- глаза.

От Вадима Пассека получил письмо с требованием статей для будущего журнала, отвечал ни то ни се, однако попользовался случаем обругать "Путевые записки" в лицо.

Теперь буду ждать ответа на это письмо, а прежде не пришлю ни строки, покуда не получу -- но, пожалуста, пишите обстоятельно -- писать можно теперь. Пусть Путешественник хоть диктует свое мнение, а ты пиши -- зная его лень и отвращение от пера.

Однако даром я не работник, <надобно> от вас достать мне: 1) Шведенборговы духовидения; 2) Эйнемазера -- о магнетизме и все, что можете, об алхимии, адептах, Парацельсе, неоплатониках времен Аполлония Тианского. Прошу и умоляю. А впрочем, soit dit en parenthèses[75], вы не исполняете решительно моих треб...

Кроме литературы, -- которой я совсем не занимаюсь, -- у меня дела вволю, я оправдал пророчество путешественника и сделался лихой чиновник. Fouttre bleu! В другой раз сообщу более о расширении моих практических сведений, вследствие которых многое переменилось и в теории.

Ну, прощайте; да когда же άνάγχη[76] бросит меня опять в Москву? Душа больна, да и я засалился как-то; нет юности,

утратил ее, -- и может, черт знает что было бы из меня, ежели б провидение не отдало судьбу мою в волю ангелу. Adieu.

Весь ваш

А. Герцен.

Что же Огарев?

Может быть, я даже все встречи помещу в повесть. Ваше мнение, ваше мнение.

На обороте: Николаю Ивановичу или Николаю Христофоровичу.

81. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

1--4 ноября 1836 г. Вятка.

1-го ноября 1836. Вятка.

Письма твои от 4 и от 11 октября получил. Нет, не люди, не толпа затмили мою душу, -- а я сам ее затмил, и это-то меня терзает, мучит. Ты так прелестна, так чиста, ты -- утренняя звезда, а я -- туча, облегающая ее, я -- мрак, поглощающий свет звезды. Ты все простила мне, ты не хочешь сиять иначе, как для меня, -- но могу ли я все простить себе. -- Emilie приехать сюда -- опять мечта несбыточная, и зачем? Ты не знаешь жизнь маленького города, вдали; на меня обращены множество лаз, я здесь значительное лицо, любимец губернатора, москвич и богатый человек. Приезд девушки дал бы повод к толам, которые я не вынес бы, да и что скажут в Москве? Нет, ту мысль к; стороне. -- В нескольких последних письмах папеньки я вижу, что он ко мне имеет большую доверенность, то он весьма доволен, что я приобрел здесь репутацию (!) хорошего чиновника, что обо мне пишут в Петербург, что меня представляют для описания губернии министру и пр. -- это хорошо, я очень рад, это поможет нам более всего. -- Знаешь и, что я вскоре надолго буду лишен писем от тебя, мой ангел, только жду инструкций от министра внутр<енних> дел, чтоб ехать по губернии, и это продолжится месяца два; тысячи две верст надо будет объездить, и я получу уж твои письма по возвращении в Вятку.

Надежды, о коих я писал от 29 сентября, весьма основательны; я имел разные известия из Петерб<урга> -- наша разлука очень долго, кажется, не может продолжаться. Наше свиданье! -- О боже, неужели оно будет при них, нет, нет... это ужасно. Разве нельзя... я приеду в третьем часу -- княгиня спит, Саша будет на карауле, ты выйдешь в залу, только один взгляд, один поцелуй -- и тогда я готов целый год притворяться; но минуту свиданья погубить этикетом нельзя -- не могу, столько жертвовать людям невозможно, они не стоят этой минуты.

Или я, когда приеду, остановлю порыв и сутки отдалю свиданье, а на другой день уговорю, чтоб тебя звали к нам обедать. У нас вольнее, лучше, и ты у нас дома, там ты чужая. Устрой как хочешь, только этой минуты не похищай у Александра.

Что за глупость пишешь ты о твоем лице, будто я его не знаю, будто оно не есть выражение твоей светлой, небесной души, будто оно не так же полно любовью, как твои письмы. "Оно переменилось с 20 июля 1834" -- да, я знаю, ибо я его видел -- 9 апреля 1835 -- величайший день моей жизни; точно, оно переменилось, так, как черты Спасителя преобразились на горе Фаворе в день Преображения. -- Ты "поменялась бы со многими лицом!" Но я ведь не люблю многих тех, а тебя, только тебя, и разве любовь моя чувственна? Наташа, уверь же себя в своей высоте. Ты прелестна, ты всё для меня. -- Твоя Саша Б<оборыкина> думает, что нет другого Александра... О, как ошибается она; эта смесь доброде<телей> и пороков, этот ангел и диавол, эта любовь и эгоизм, эти обломки разных истин, чувств, заблуждений, разврата, восторженности; эта медаль, на которой с одной стороны Христос, а с другой Иуда Искариотский, -- называемые Александр, -- как далеки они от совершенства; есть много юношей высоких, чистых, которые совсем не меркли; она найдет отзывную песнь своему призванью. -- Ты отдалась бурной жизни моей, и мне жаль тебя. Ты или поведешь меня в рай, или падешь со мною так, как пали легионы ангелов, прельщенных красотою Люцифера. Твоя судьба решена; но ежели она не любила, о, пусть сохраняет ее бог от изломанной души, которая гложет своими зубами свое сердце и упивается своею кровью. -- Море светло, море обширно; оно зовет к себе, прельщает, но пропасть сокрыта под зеркальной поверхностью, оно бурей губит смелый челн. -- А ты говоришь, что я знаю свое достоинство; правда, знаю; но далеко не увлекаюсь, как ты, ибо ты -- одна любовь ко мне. Посмотри на Витберга; его жизнь развивалась какой-то древней поэмой, нигде ни пятнышка, везде величие -- а я, 24 года -- и нажил рубцы на душе и теле, и нажил угрызения совести.

Благодарю за стихи -- мысли хороши, но стихи кое-где нехороши; больше извольте, Madame, обработывать. Прощай, моя утренняя звезда; ее называют еще Геспер -- Надежда. Прощай.

Твой Александр.

4 ноября.

Черная хандра моя улеглась! Страсть деятельности снова кипит и жжет меня. Люди, люди, дайте мне поприще, и более ничего не хочу от вас, дайте изведать силу, за что же ей понапрасно пропадать в груди. -- О, как скверна жизнь в провинции,

как здесь все сведено на одни материальные нужды, на одни материальные удовольствия... Здесь нет умственной деятельности, здесь нельзя прислушаться, как смелая мысль пролетит ряды и взволнует души и отзывается. -- Черт знает, откуда опять эта страсть деятельности. Да, на том поприще и сделаюсь достоин тебя; прочь спокойствие, Пилигрим! Иди снова в путь и там, в Сионе божием, отряси прах ног твоих, и там среди песков Палестины пошли молитву твоей Деве Пречистой. Труд, труд, изнеможение -- и -- и Слава, наконец. А ежели ее не будет -- вздор. Что же этот пламень в груди, эти мечты, около которых свиваются все элементы души, -- насмешка, что ли?

Силен был удар в мою грудь -- я сам его нанес. -- Вымарай его, вылечи, и я опять юноша. С восторгом обращаю взор на Крутицы; там я был чист, благороден, там я видел это 9 апреля и достоин был его. А после этого так пасть глубоко, отвратительно, после 9 апреля.

Но господь простил Израиля за то, что, имея откровение, -- поклонялись змее в пустыне. И ты простила мне.

Прощай

Ты просишь статей; три пошлются в печать через две недели; прочти со вниманием "Третью встречу"; во "Второй"-- ты найдешь 9 апреля.

Когда я очень мрачен, я всякий раз вижу тебя во сне -- и потому благословляю эту мрачность. О Наташа! Наташа!

На обороте: Наташе.

82. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

7 ноября 1836. Вятка

Третьего дня получил я, ангел мой, твои письма от 12 до 27 октября. Сколько радости, сколько успокоенья принесли мне они. Ты заметила грусть и черное моих последних писем -- все отлетело, и моя душа тонула в любви, в восторге. И пуще всего благодарю тебя за полное описание 22 октября. Да, этот день пусть займет место между 9 апрелем и тем будущим, неизвестным. Прибавь еще тот день, когда судорожно и бешено и тебе писал о дружбе и о любви, когда, проведя несколько месяцев в чаду, я первый раз открыл свою душу после 9 апреля и нашел в ней любовь яркую, пламенную, -- любовь, указавшую мне путь на небо, заменившую мне нравственность, совесть, пересоздавшую меня воспоминаньем 9 апреля и тем голосом ангела, который проникал так глубоко в мою измученную грудь -- при получении писем от тебя. Наташа, ты писала как-то давно: "Мы не искали друг друга" -- нет, не искали, --

но мы и не свершили бы земного назначенья, мы увяли бы без друг друга. Я дошел бы до холодного разочарованья в людях и сжег бы себя, и сжег бы все близкое и, может, погиб бы, лишась веры в бессмертие. А ты -- грустным звуком, слезою воротилась бы к богу, там у него отстрадать за земную жизнь. -- Провидение устроило иначе...

Друг мой, сестра моя (оставим это прелестное названье, что может быть лучше выразить гармонию души, как не братство?)... Сестра моя! Ты ещё не видала людей, твоя жизнь прошла в затворничестве -- поэтому ты могла легко идеализировать меня как тип, сделать из меня ангела, ибо я один был у тебя перед глазами. Но не думай, чтоб я хотел сказать, что ты ошиблась в главном,   нет, ты нашла душу родную, ровную своей, в рубцах -- но столь же направленную туда, как и твоя душа, без чистоты -- но с раскаянием живым. Вот для чего я это говорю: я иначе жил, я пережил много, я встречал многих, мне увлечься было мудрено, и потому ты вполне должна верить, что нет между людьми высшего совершенства, как ты; воспитанная горем и любовью, ты развилась дивно, чудесно; все, что мечтал пламенный Шиллер, создавая свои небесные идеалы, все в тебе горит. Не для того эти слова, чтоб хвалить тебя, но я не могу удержать себя, что не высказать их, ибо ты иногда как-то робко становишься возле меня. Наташа, верь: ты выше меня, потому-то ты и облагородила мою душу. Потому-то я и люблю тебя так безгранично, так много, так сильно; в тебе для меня слито все, что выше меня: религия, красота, вера, надежда и любовь! -- Теперь к твоим письмам.

Прежде всего: память прелестного дня 22 октября пусть посвятится отныне не одной тебе -- виновник твоего восторга имеет на него право; пусть этот день во всю нашу жизнь будет днем воспоминанья и благодарности Витбергу. Пусть после твоего тоста будет его тост; пусть середь нашей любви, нашего счастья навернется слеза о великом страдальце. -- Я в восторге от твоей мысли, чтоб я тебя свозил в Вятку к нему; эта мысль у меня давно; я свято обещал себе прежде, нежели ты писала, -- везде наша симпатия верна. Дай бог, чтоб он не дожил до этого посещенья, -- но, кажется, его страданья не скоро окончатся. Вот удел прекрасного на земле!..

Да, ежели это испытание, ежели это унижение, посланное мне от бога, чтоб смирить меня (Мед<ведева>), -- то цель достижена; я в глазах моих -- преступник, ещё хуже -- обманщик, и это пятно я скоблю с сердца, и оно беспрерывно выступает... Всего хуже, что я не имел твердости сказать ей прямо о тебе. 1000 раз я был готов на это -- и не мог; что же за роля теперь моя, роля этого человека, которого ты называешь совершенным, божественным... Выбора нет: или убить ее одним словом,

или молчанием и полуобманом играть подлую роль, выжидая время. Я решился на последнее. Тут вполне я наказан. Иногда я желал бы, чтоб все это узнал Витберг; он на меня смотрит с такой любовью -- тогда он посмотрел бы с презрением... Пуще казни нет, это хуже кнута -- но тогда я считал бы себя вполне наказанным.

Бывают минуты, за которые я не взял бы всех благ мира, которые хуже тяжкой болезни. Тогда обыкновенно я сажусь у себя наверху перед столом и дрожу от холода, и лицо мое бледно, и -- я не смею в руки взять твоих писем, ибо я должен страдать. -- Ежели б я не вызвал ее на это чувство, ежели б я не столкнул ее своей рукой (я не могу тебе сказать всех подробностей, верь на слово)... тогда было бы дело другое. Полина заметила во мне эти минуты и много раз спрашивала, что такое... "Вы должны быть так счастливы, так счастливы"... "Я тем несчастен, -- отвечал я ей, -- что не достоин взора того ангела, который мне отдался, тем, что я вижу всю ничтожность свою и всю небесность Наташи. Тем, что на моей душе лежат угрызения совести". -- Довольно...

Витберг велел тебе сказать, чтоб ты свой поцелуй перевела на губы с рук, тогда он его примет. Ежели будешь шить что-нибудь, постарайся к 15 января -- это его день рожденья. Но смотри, что-нибудь очень хорошее, достойное его и тебя. -- А чтоб не было затруднений, я напишу папеньке об этом.

Ты забыла, как называют костюм, в котором я на портрете, и я расхохотался над сурьезностью, с которой три раза в письме просишь напомнить, -- БЕШМЕТ. Вот зато дивными буквами -- вроде почерка княгини Марьи Алексеевны... Ты пишешь, что я могу теперь бросить все земное, порочное -- ха-ха-ха -- в том-то и дело, что могу, что должен и не делаю этого -- тут-то и есть это необъятное расстояние между человеком Александром и ангелом Наташей.

Полина в восторге от твоего обещанья кольца из волос. Пришли и мне браслет из волос -- медальон твой часто бывает у моих губ.

Ты имеешь полное право показывать Саше Б<оборыкиной> мои письмы -- но не те, в которых есть что-либо о Мед<ведевой>, -- это тайна между мною и тобой, тут третьего не должно быть.

83. Н. А. ЗАХАРИНОЙ

10 -- 11 ноября 1836 г. Вятка

10 ноября.

Я расскажу тебе случай, бывший со мною на днях, -- он большей части людей покажется ничтожным, иные улыбнутся -- но я пишу тебе, а ты так совершенно, так вполне понимаешь

меня, как никто, как один Ог<арев>. -- Я долго читал духовные книги, много размышлял о христианстве -- сочиняя статью о религии и философии. Устал; пора было спать; я многое раскрыл, написал мысли совершенно новые и радовался; без всяких мыслей раскрываю Эккартсгаузена и попал на следующее место св. пис<ания>: "И беси веруют и трепещют"... Я содрогнулся! -- Да, вера без дел мертва; не мышление, не изучение надобно -- действование, любовь -- вот главнейшее. Любовь бога создала слово воплощенное -- т. е. весь мир. Любовь построила весь Христову. -- И почему мне именно открылось это место... Случай. -- Вздор, нет случая, это нелепость, выдуманная безверием. -- Этот текст раскрывает или, лучше, указывает на многое; я падший ангел -- но всему падшему обещано искупление; ты -- путь, чрез который я должен подняться. Судьба тебе предназначила великое: и одну погибшую овцу кто воротит, заслуживает царство небесное. И какое счастие исполнит тебя, когда, остановив на мне твой взор, ты скажешь: "Он гибнул, и я спасла его любовью, собою; он сгорел бы, и я его огонь обратила к небу". Наташа, прелестна твоя судьба! И как вечна должна быть любовь, возгоревшаяся на этом основании. Повторяю, любовь есть прямая связь бога с человеком.

Ровно год тому назад я, истощив все глупости и буйства, но не истощив души своей, вздохнул по высокому назначению, по тебе. Ровно год тому назад я торжественно окончил эту оргию нескольких месяцев преступлением и, перегорая в тысяче страстях, погубил несчастную женщину для того, чтоб найти и тут пустоту, чтоб оставить угрызения совести и, наконец, созвать с неба ангела-хранителя и воскреснуть в свете звезды восточной, в объятиях Наташи. -- Ровно год -- и все переменилось. Мы выросли. Я не так отчетливо понимал себя. Ты также. Ты сделалась разом иная, сказав: "Люблю тебя, Александр", -- тогда ты развернулась во всей славе, во всем блеске. Я боялся любви, но, наконец, написал: "Можно ли жить с моим бешенством, с моей душою без любви, -- стало быть, любить!" Ты мне отвечала от 18 ноября 1835 года: "Сначала я читала твое письмо спокойно, а теперь мне страшно за тебя; нет, погоди любить, мой Александр..." И мы уж тогда любили друг друга, слово мой все говорит; и ты не знала, что любовь, твоя любовь одна спасет меня. -- Ты писала тогда же (от 26 нояб<ря> 1835): "Я исчезну, ежели это надобно" -- и, между тем, уже не имела духа подписаться сестрою, а написала твоя Наташа. Зачем не прежде мы открыли наши души? Зачем??

11 ноября 1836.

Теперь несколько слов, и только. -- Вчера был на бале -- и грустил. Воротился часа в 4, а теперь голова пуста. Иногда на людях, в толпе я забывшись и безотчетно отдаюсь минутному бешенству и веселости. Вчера я сидел один и сердился на всех и досадовал. Прощай, милый друг, прощай!..

Повесть остановилась. Занятия другие есть. Статей своих еще не посылаю, на всё есть причины. -- Я не имею надежды получить твой портрет... может, так и надобно, чтоб вся эта полоса была черна для меня и безотрадна[77]. Ты пишешь, что мой портрет многие находят непохожим. Да, в самом деле, мой взгляд не тот, который видели до июля 1834. Теперь в нем горит любовь и отражаются сильные потрясения.

Примет ли мой поклон твоя Саша Б<оборыкина>? Право, не надобно видеть человека для того, чтоб быть знакомым. Ты знакома с Полиной и более, гораздо более, нежели с теми, которых видишь часто. Итак, ежели примет, передай.

Твой здесь и там Александр.

Но обороте: Наташе.

84. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

18--25 ноября 1836 г. Вятка.

18 ноября.

Наташа! По нынешней почте я не писал тебе -- какая-то пустота, какая-то усталь наполняла душу во всю неделю. Да, хоть бы был портрет твой. -- Я всю эту неделю был менее способен, нежели когда-нибудь, ко всему великому, менее ощущал любовь -- словом, сам был менее. Наташа, устал я, очень устал. Напрасно думаю я заглушить голос души деятельностью -- он прокрадывается наружу и точит сердце. И где же берег? Твердо перенес я тогда отказ -- но как перенесть эту немую разлуку с тобой? Люди! Отдайте мне ее, отданную мне самим богом.

Получил сегодня твое письмо от 31 октября. Зачем же ты хочешь порвать все нити с людьми? Любовь одним объятием обнимает всё, греет всё: и природу, и человечество, и само божество. Такой жертвы я не требую. Да, весь мир твой во мне; ты отдельно не существуешь, но разве, погружаясь в мою душу, ты не можешь взять с собою дружбу? Я для тебя не жертвую друзьями, я их люблю, как прежде, еще более, ибо любовь очистила мою душу. Тогда только должна ты оставить

все, когда мой призывный голос это скажет, и то не перестанешь любить их. -- Шнурок получил, благодарю; я поцеловал его с слезою на глазах, намотал на руку -- и задумался... и думал долго.

Emilie идет в монастырь. Дай, господи, ей силы окрепнуть. Молитва, Религия -- они всё уврачуют! Я ни слова против, пусть идет. Пусть покинет людей, которые не умели оценить ее пламенную душу, ее порывистый нрав. В самых страданиях есть своя поэзия, высокая и святая, Вера и Надежда -- пусть они заменят ей Любовь...

23 ноября.

Ангел. Теперь сумерки -- то время, в которое ты мечтаешь обо мне, -- и нынче ты, верно, его провела со мною от утра. -- Гости мешают писать. -- Тебе не нужно говорить много, не нужно говорить, что, сидя с толпою, я там, там, в маленьких горницах княгинина дома. -- Весь день провел я грустно и скучно, и даже мне не было приятно смотреть, что почти все с истинной любовью, с преданностью пили мое здоровье -- ибо в их тостах была доля сострадания и я чувствовал, что, одинокий, оторванный от тебя, этот день я достоин был сострадания. -- Сверх наших домашних (т. е. здешних) и Полины, есть в Вятке два человека, которые мне преданы так искренно, так от души, что дружба их меня трогает, -- это Эрн и учитель гимназии Скворцов; их внимание, их старанье, чтоб я сколько-нибудь был весел, заставляли меня притворяться беззаботным, но плохо удавалось. Несколько слов о Скворцове. От природы очень умный человек, он прозябал в провинциальной жизни, мелкой, пустой, сведенной на материальные требования. Я бросил мысль и чувство в его душу -- и она ответила. Я воротил его к ученым занятиям, и он как бы из благодарности привязался всем сердцем ко мне, влюбился в меня. Опять прощай!.. Целую тебя.

24 ноября.

И даже эта дружба ко мне мне тягостна, все они ошибаются, все воображают меня лучшим, нежели я есть, и это душит, терзает... Я смотрю иногда с иронией на их заблуждения, и самая острая сторона этой иронии язвит мою душу, а не их. В них настолько осталось натурального, прямого, что они не могут подозревать под этою блестящей фразой, в этом одушевленном взоре что-либо дурное... А я, зная себя, зная, как я пал и падал, не должен ли хохотать над ними. -- Но я не обманщик, я часто срываю с себя покрывало, показываю душу в ранах -- их вина, ежели не понимают. Ничто, ничто не может меня вылечить от этих мыслей, кроме тебя, -- а тебя-то и нет со мною. Иногда мне кажется, что я анчар, -- это дерево, которое

зовет усталого путника середь степи, и, когда тот бросится под тень его -- он отравлен; одна ты из яда можешь сделать нектар. Боже! возврати же меня скорее к ней, ты видишь, что я не могу без нее ни жить на земле, ни прийти на небо.

25 ноября.

Странно, удивительно создан человек. Я, обремененный, удрученный счастием, -- грущу. Кончено! Не хочу более ни одного грустного звука, мне ли грустить? Что же делать несчастному, который не нашел привета в мире, которого любовь отвергнута, когда я буду предаваться грусти? Брани меня, ангел, брани. Я не должен грустить, любимый тобою. -- Горько быть встреченным холодом реального мира, но я не видал этого холода, во мне есть какая-то сила, какой-то магнетизм, вселяющий симпатию, и беда только в том, что часто излишняя энергия уносит меня за пределы. В самом деле, вот вся моя жизнь; когда же я был лишен симпатии? -- Никогда; с ребячества меня избаловали, и в то время, когда другой благословил бы жизнь свою за одну встречу с человеком, умеющим чувствовать, я требую более и более, я не могу дышать, действовать без обширной, широкой симпатии со всех сторон. Это не самолюбие, это какая-то экспансивность души -- которая не может удовлетворить сама себе и ищет людей, светит на них, и луч, отраженный, согретый сочувствием, возвращается в нее, исполненный жизни, любви. -- Ни одна симпатия не удовлетворяла мне так, как любовь твоя и Огар<ева>. Тут предел, более не может требовать безумная фантазия моя. Доселе я и тебе не знаю ни одного малейшего пятнышка, и вся эта чистая, небесная душа предалась одному чувству, и именно в ней нет места ничему другому. -- Ты должна была полюбить меня, несмотря на все недостатки мои, на все пороки; эта масса волнующихся чувств, эта жадность симпатии, эти требования, которым не человек, а ангел может удовлетворять, -- должно было увлечь тебя, ибо за симпатию твою кто мог бы заплатить...

Прощай, может, сегодня получу письма от тебя и совсем отгоню мрачные тучи. Heт не доволен я письмами своими к тебе, душа требует сказать гораздо более, и не могу -- смертельно хочется с тобою поговорить. Власть слова, живого слова и взгляда, и всего всегда -- огромна. Мертвая буква никогда не выразит всего. И неужели еще нет берега нашей разлуке? И неужели, когда я буду в Москве, люди нам будут ставить границы и заставлять говорить о Насакине, когда мы имеем так много рассказать друг другу о нашей любви, о нашей симпатии?

Прощай же, ангел.

Твой Александр.

85. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

30 ноября -- 2 декабря 1836 г. Вятка.

30 ноября.

На днях сидел я вечер у архиерея. Много говорили о религии, о католицизме и пр.; наконец, он завел речь о перестройке собора с Витбергом, и я задумался; вдруг громко начали бить часы с курантами; я осмотрелся -- старинная зала, едва освещенная, мертвая тишина и бой часов, особенный, монотонный -- и что же вспомнилось мне со всею подробностью? -- дом княжны Анны Борисовны всем своим отжившим характером, с мертвою стоячестью, с вылинявшим штофом на стенах, -- и середь этого надгробного памятника ты, ребенок в трауре, как тебя привезли; ты -- чужая, удивленная, что попалась в этот круг, дитя -- но уже несчастная. Сладко было мечтать; с тех пор я несколько дней все думаю о ребячестве твоем, я воскресил все подробности, восстановил все частности. Я не мог бы вспомнить всего одною памятью, магнетизм любви открыл все прошедшее. Ты писала как-то о первой встрече со мною у княгини; я вспомнил, как я видел тебя у Александра Алексеевича, как ты показывала мне фортунку. -- Все, все, слово от слова представляется мне отдельными картинами, и везде ты главное лицо, ты жизнь, ты свет... Много страдала ты, много страдаю я... Утрутся наши слезы, благословим судьбу; ты, может, не была бы моя Наташа, я, может, не был бы достоин тебя -- при счастливейших обстоятельствах. -- Гонения на меня еще не окончились; недавно мне опять была большая неприятность -- об этом, впрочем, ни мам<еньке>, никому не говори -- больно, душно -- но пусть разом уж все оборвется, а там за черными годинами пусть разом же светлая полоса. Потребность видеть тебя превратилась в болезнь; иногда я в каком-то бессилии горести бросаюсь на диван -- и кусаю губы. Но не настала, видно, еще минута, в которую провидение назначило отдать меня тебе -- "да мимо идет чаша сия, но как ты хочешь". И при всем этом я счастлив чрезвычайно, безмерно. Твои письма, отрывки из прелестной симфонии любви, достаточны, чтоб поставить меня выше всех ударов судьбы. Можно ли грустить, будучи так любим? -- Таков человек: ему все мало, и когда многие отдали бы жизнь за одну строку такую, как каждая в твоих письмах, у меня все-таки не умолкает голос, требующий более письма -- твоего взгляда. Взгляд выражает гораздо более письма; взгляд жив, он горит, он светит, он сам берет ответ из другого взгляда. Нет, сколько ни думай, а разлука тяжка, утомительна.

2 декабря.

Прости меня, мой ангел, более писать некогда. Целую, целую и целую тебя, твои ручки.

Александр.

На обороте: Наташе.

86. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

5--9 декабря 1836 г. Вятка.

5 декабря 1836. Вятка.

Еще год кончается, еще рубцы опыта, рубцы воспоминаний, рубцы дум, еще неисполненные надежды, еще вздох и улыбка над ошибочными мечтами, над призраками, созданными фантазией и убитыми миром реальным. И во всем этом году одна отрада изгнаннику, одно вознаграждение, одно блаженство -- Любовь, и она более, нежели замена, более, нежели врачевание: она ведет на небо... зачем и говорить, что она. И, с другой стороны, черная сторона, царство мрака и низости, опять то же -- толпа, люди. О боже! сжалься над этой массой, над этой канавой нечистоты, гнусности и пороков. Твоя жизнь тебя отстранила от людей, слава богу; зачем тебе их знать; самое знание тяжело, как угрызение совести; для тебя я представитель человека с любовью необъятной, я защищу тебя от людей, мною знай их, а не своим опытом. Но я узнал их, эти 3 бурные годы мне раскрыли многое, я замешался в толпу и, как лазутчик, высмотрел ее тайны, ибо она не боялась скрывать их от меня, думая, что я принадлежу к ней. -- Не хочу я упрека в несправедливости: и тут я встретил людей с душою, но их голос молчал, гибнул, они боялись показать чувство. Я магнетизмом, симпатией заставил их сбросить на минуту маску, одушевиться изящным. А толпа хохочет, она не знает изящного и марает, как уголь, все святое.

Попроси, чтоб тебе достали 16 "Телескопа", прочти там повесть "Красная роза"; ты найдешь в Бианке знакомое, родное твоей душе. Да читала ли ты Шиллерову "Деву Орлеанскую", перев<од> Жуковского; прочти непременно -- и там все твое, высокое, небесное.

Давно не присылали твоих писем. Досадно. Благодарю за приписку в папенькином письме. Да, 23-го ноября, именно в то же время я думал о тебе, мой ангел. -- Между именами бывших у нас ты написала только "Наташа"; в самом деле, на что тебе было писать более, тебя я узнал бы по одной букве, по одной черточке. И на что тебе было писать более имени, фамилью припишу я, и я же заставлю уважать ее. У нас с тобою нет прошедшего, нами должно начаться новое существование --

на нас не падают пятна прошлых поколений, мы чисты и сами дадим значение себе. -- Прощай, ты получишь на днях маленькую статейку, воспоминание о Перми, напиши свое мнение. Целую тебя много, много...

Теперь я лежал на диване долго и перечитывал твои письмы; с некоторого времени я чаще прежнего их читаю, и всегда, когда окончу чтение, душа чище, взор чище, и я готов броситься на колени и молиться тому, который дал мне ангела. Перечитав письма от 1835, я с трепетом, с благоговением взялся за 1836, как жрецы храма иудейского брались за священные книги откровения. В тех письмах любовь покрыта завесою, она -- тайна; с началом нового года эта тайна объясняется. 2 января 1836 ты первый раз заменила слово "дружба" -- "любовью", в первый раз, как бы борясь с моею пламенностью, увлеклась и вместе сказала и себе, и мне: "Я люблю Александра". О, как полны воспоминаний ярких протекшие годы, мы не тщетно жили, мы всё изведали, пора отдыха пришла, чтоб запастись новыми силами. Пора склонить мою измученную голову на твою измученную грудь, пора моему взору исчезнуть в твоем взоре, пора прильнуть устами страдальца к устам ангела, и пора ангелу сместь пятна и пыль с души его...

Завтра именины Огарева. Ах, как мы с ним разрознены. Что-то он -- хоть бы одно свиданье, хоть бы одно письмо в 3 месяца... И сколько мне ему сказать надобно -- я пересоздался с тех пор, как мы не видались... а когда увидимся?

При этом письме приложил я прелестные стихи Гюго, чрезвычайно хорошие -- надеюсь, по моей рекомендации, и вам, милостивая государыня, понравятся.

9 декабря.

Вчера вечером получил твои письмы от 7 до 25 ноября, сначала принесли только одно письмо от папеньки, а я ждал непременно от тебя. Кровь бросилась мне в голову, я был более нежели раздосадован, и тем с большим восторгом минут через пять получил твой пакет. -- Отвечать сегодня не буду, а с следующей почтой; некоторые места твоего письма обняли меня холодом и негодованием -- но твоя любовь все загладила, я не могу сердиться на тебя. -- Ты не хочешь понять то, что я писал в моих прошлых письмах. Тут нет ни унижения, ни гордости. В моей душе есть элементы высокие, святые, исполненные поэзии, и с тем вместе страсти низкие, и я скорее согласен иметь их, нежели быть одним из рядовых людей. Ты смотришь беспрерывно на одну хорошую сторону, и я не отрицаю ее; но знай же и дурную. Ежели б тебе сказали, что кто-то обманул женщину, увлек ее, лишил спокойствия, несчастную сделал еще несчастнее -- что сказала бы ты...

узнавши, что этот кто-то -- я; ты изыскиваешь средства оправдывать меня; лучше бы было, ежели б ты осыпала меня упреками. Но некоторые выражения твоего письма даже жестоки -- этого я не заслужил; для чего ты говоришь теперь, что исчезнешь для моей пользы и пр., когда знаешь, что я не могу жить без твоей любви. -- Буду писать пространно обо всем. Теперь скажу только, что странного находишь ты в том, что я образовал твою душу, а теперь ты ведешь меня; эта мысль так проста, так ясна... Как будто ученики всегда ниже учителя. Рафаила учил же живописи кто-нибудь. Иоанн крестил Иисуса и сказал, что не достоин перевязать ремень его сандалии. С чего ты взяла, что я холоден к Огареву?

Прощай, будь весела, будь спокойна, я не так мрачен, я опять весь свят твоею любовью. Прощай, целую тебя, целую твой локон. Слышала ли ты, что "Легенда" попала в чужие и пречужие руки?

Твой Александр.

87. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

10--11 декабря 1836 г. Вятка.

1836. Декабря 10. Вятка.

Я тебе обещал ответ, и вот начало его. Нет, ты не хотела вникнуть в глубокое страдание моей души; я писал в минуты грусти и унижения -- но голос был верен, я не лгал на себя. Я понимаю свою силу, свои достоинства и понимаю, что с ними я мог бы, я должен бы был быть гораздо выше; но еще к собственной силе прибавилась сила небесная, опора священная -- твоя любовь. И я пал! Как же ничтожна моя твердость. Это правда, я тотчас образумился -- но не я, а любовь твоя сделала это -- клянусь тебе, -- а ты говоришь, что свела меня на землю, и бог знает что за выражения в твоем последнем письме -- ты, не жалея меня, писала их. Но я не сержусь, вот тебе рука моя, и это -- заслуженное наказание; всеми этими ударами я искупаю себя. -- Я требую справедливости, Наташа, справедливости и более ничего. Я тебе говорю, проникнутый любовью и восторгом, -- ты высока, ты ангел -- и готов запечатлеть эти слова кровью, и душой, и вечностью. Ты отвергаешь их и отчасти из самолюбия (прости мне) подчиняешь себя мне, для того чтоб придать еще более своему избранному, и требуешь, чтоб я согласился, чтоб я ни слова против этого. Я тебе говорю: вот моя душа, сломанная и запятнанная -- но она сильна любовью к тебе; вот преступление, которое оставило на ней след, -- а ты отвечаешь: все это вздор, я не хочу, чтоб на твоей душе были пятна, и, следственно, отбрось угрызения совести и считай себя за серафима. Рассуди, где тут

справедливость. Твоя гордость не хочет согласиться, что на мне могут быть пятна, ибо согласиться с этим -- согласиться с своей ошибкой; чтоб доказать тебе это, я сошлюсь на то место твоего письма, где ты меня уверяешь, что поступок с М<едведевой> потому не преступление, что, может, провидение нарочно так устроило. На это ответ скор. Может; но вспомни евангелие, там сказано: по писанию пророков, сыну человеческому назначено быть предану, "но горе тому, кто его предаст, лучше б не родиться ему". -- Где в моих письмах ты находишь унижение? Я тебе говорю: веди меня, и повторяю еще сто раз: веди, -- не к славе, не к деятельности, не к поприщу, туда найду я сам дорогу, ежели она только проложена для меня; нет, дело о небе, дело о той святой обители чистых душ, куда я сам не попаду без тебя, на которую я даже не обращал внимания прежде любви к тебе. С 13 лет, говоришь ты, вел я тебя в обетованную землю -- но знаешь ли, что Моисей, который вел израильтян, умер в пустыне, ибо был не достоин взойти туда. Однако вел, -- итак, тот, кто ведет, не всегда выше того, которого ведет. Наконец, ты говоришь: "Может, причиною всему этому я". Да, без всякого сомнения, ты; не будь тебя, никогда светлые, высокие мысли нравственности не посетили бы моей души. Чего же ты испугалась этого? Я тебе писал: самолюбие и гордость -- вот были основы моей жизни до любви, а от этих мертвых земных начал мудрено было дойти до идеи нравственной. Ты, ты, ангел, причиною тому, что я не могу выносить пятна на душе...

Благодарю за совет обдумать, не показалось ли мне, что ты мой идеал, не ошибся ли я в тебе, -- и на это посвятить хоть год. Благодарю! Но воспользоваться советом не могу. Идея любви есть идея жизни во мне. Совершенно возвратиться я не могу, я твой -- не могу; даже лишение жизни, не знаю, представило ли бы возможность идти назад и холодно разобрать, ты ли идеал мой, или мне показалось. Ежели б я мог до того холодно любить, чтоб делать целый год счеты о достоинствах твоих, ты не была б мой идеал, тогда я был бы ничтожный человек и никогда не мог бы ни подняться до тебя, ни быть любимым тобою. И я говорил тебе много раз, что ты меня идеализируешь, но никогда не говорил: "Иди назад, оставь меня". Я не мог этого сказать -- ибо знаю, что ты не можешь уже воротиться. Я тебе говорил: "Вот душа моя, в ней море огня, в ней море энергии, любви и поэзии для тебя -- но есть в ней и пропасти, есть в ней и черное, знай это вперед и не удивись, что увидишь эти привидения после". Наташа! Наташа! Горе было бы тому, кто осмелился бы мою любовь назвать показавшеюся мечтою, горе ему; одной тебе прощаю я всё, даже это. -- И желанье смерти явилось у тебя вслед за советом. --

Труден крест, который ты взяла, отдавшись мне, и ты говоришь, едва испытав его тягость: лучше умереть и бросить, покинуть Александра его участи, его бурным страстям, и людям, и толпе!..

Ну, довольно об этом. Будь уверена, ангел мой, что ни тени неудовольствия, ни тени досады не осталось у меня. Ты все-таки останешься моя путеводная звезда, моя награда за все страдания, моя святая, мое божество. О Наташа! сколько принесла ты мне с своей любовью, это видит один бог. -- Правда, разлука разливает что-то мрачное по моей душе, я утомлен -- но ты требуешь твердости. -- Кончено, сделаю все, но ежели иногда звук грусти и печали вырвется из души и невольно дойдет до тебя в письме, вздохни вместе и вспомни, что и твой Александр -- человек.

Прощай... Поцелуй любви, пламенный, долгий и чистый, как небо, посылаю тебе.

Декабря 11.

Ты пишешь, что ты лампадка, зажженная перед моим образом. Я всегда дивился глубокой поэзии твоих мыслей -- и это так же прелестно, как Солнце и Звездочка, и еще вернее. Икона свята -- но она не имеет света. Лампадка для иконы -- меньше, нежели икона, но она-то освещает ее, она-то сносит свет, небесное -- земному, телесному веществу иконы. Ты поэт, ангел мой, и любовь научила тебя этим песнопениям, исполненным истины и глубины, которые раздаются на каждой строке твоих писем.

Ты мечтаешь о Юге -- я тебе покажу благодатную землю и яхонтовое небо Италии. Наша жизнь не пойдет тащиться скучно и вседневно, нет, я осуществлю жизнь полную, артистическую, жизнь совсем на других основаниях. Пришлю тебе на память итальянские картинки, может, по этой тяжелой почте.

88. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

12--16 декабря 1836 г. Вятка.

12 декабря 1836. Вятка.

Эти грустные минуты немой боли, которые ты так не любишь в моих письмах, -- они бывают у меня приливами. Миновало несколько дней, и я успокоиваюсь, могу заниматься, думать, читать. Но когда злой демон опять начнет кричать, я бросаю всё и предаюсь мрачной фантазии; иногда самый ничтожный случай, едва холодное дыхание людей, малейший упрек разрушают твердость, которая, как осенний лед, может держаться до первого толчка.

Знаешь ли, чем я теперь занимаюсь усердно и от души? Я достал огромное сочинение Вибикинга об архитектуре и перебираю

эти памятники, отвердившие жизнь народов, -- много мыслей родилось, все сообщу тебе, когда будем вместе. Покаместь перечитай с величайшим вниманием в "Notre Dame de Paris" две главы (кажется, в третьем т<оме> -- "Abbas beati Martini" и "Ceci tuera Cela". Непременно прочти, хоть 5 раз, покуда вполне понятна будет эта мысль, -- там ты узнаешь, что эти каменные массы живы, говорят, передают тайны. Как пламенно жду я времени, когда я тебе буду отдавать отчет в сумме, в итоге всех этих занятий от школы до ссылки, всех страданий, сомнений, мыслей, фантазий, опытов -- трудно мне было доходить -- тебе отдам я готовое. Ты вполне поймешь меня -- это я знаю; отрывки из твоих писем иногда так сливаются с моими мыслями, что нет между ними и черты разделяющей. Скорей, скорей приходи, эта полная жизнь.

13 декаб<ря>.

Еще о том месте в "Notre Dame"; я знаю, что из 1000 женщин читавших 999 пропустили именно эти главы или не обратили никакого внимания, -- для того-то ты и должна их прочесть -- ибо ты более, выше этих женщин. -- Как я приеду в Москву, я тотчас начну брать все меры для нашего соединения; мы должны быть вместе, для того чтоб развитие наше было полно... Хотел писать много, но Эрн приехал. Addio!!

15 декабря.

Ты получишь по этой же почте официальную приписку в княгинином письме; я с намерением назвал тебя Наташей в нем -- желаю знать, как это примется ими.

16 декабря.

Собирался писать сегодня к Emilie -- и опоздал. Часто, очень часто думаю я об ней -- иногда мне приходит в голову, что и самый монастырь есть слабость. Пусть она откровенно, с доверенностью предастся провидению; ежели Сатин не был назначен ей, то разве не следует покориться персту божию? Трудно, очень трудно, но тем выше будет душа. Ты много раз писала, что тебя мучит, что все одаренные душою высокой, пламенной -- несчастны. Не их эта земля, они с своей душою -- гости другого края; им незнакомы обычаи и жизнь земли, на ней дома -- толпа; но кто же из них согласится променять свои несчастия на бесцветное счастие толпы; для них есть другой мир; он еще здесь начинается, это тот мир, куда летит звук арфы, подымается обелиск, а для толпы ничего нет, кроме столовой и спальни. А горько видеть эти страданья, сердце обливается кровью, и тем досаднее, что толпе их не растолкуешь, что она даже не платит участием. Сколько слез чистых, но жгучих, льются в тиши и уничтожают жизнь -- коих обнаружение

произвело бы не более как смех. Полина по всем правам занимает место в числе этих существ, которые как бы не нарочно или случайно попали совсем не в тот круг, в котором быть должны. Из искреннейшей, чистой дружбы приехала она сюда с женою аптекаря, и куда же попала? в Вятку. Ты не знаешь, что такое дальняя страна, там все нечистые, дикие страсти, все образы обольщений, гнусностей на воле, и аптекарь, подлый дурак, наверное не защитит ее, ежели обидят. -- Но я не могу рассказать всего; при свиданье и со слезами будешь ты слушать ее мрачную повесть. Но никогда не надет она, душа у ней высока и прелестна. Говорят, будто она очень неравнодушна ко мне, -- ужасно, ежели б это была правда; но тут с моей стороны не было ничего сделано, я не виноват; впрочем, я не верю; разумеется, ей и не должно быть равнодушной к одному человеку, который берет такое искренное участие в ней и готов многое сделать. Прощай, Витберг тебе кланяется, я целую, целую.

Прощай же, ангел.

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

89. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

23 декабря 1836 г. Вятка.

23 декабря 1836.

Наташа, ангел, прелестное существо -- итак, ты начала уже страдать от меня, я это предвидел, я это предсказывал -- но иначе угодно было провиденью; твоя жизнь навсегда влита в мою жизнь, влекись же бешеной фантазиею со мною -- куда? Все равно, лишь бы со мною. Твои последние письма от 9 дек<абря> наполнили меня грустью, даже томностью. В них видно глубокое страданье, и я причиной ему, с моей безумной фантазиею, с моим эгоизмом, словом с моей душою. О Наташа, бога ради, не повторяй, что мне мало тебя, бога ради. Нет, нет, твоя любовь, твоя душа показала мне, что и здесь на земле могут осуществляться идеалы поэта. Не повторяй же, Наташа. И ты говоришь обо мне, как будто я не понимаю твоей любви. Люблю, люблю тебя всей этой энергией моего характера и никого бы не мог так любить... только не говори этих слов. Оставь мою грусть, она проходит. Что делать -- ровного, гармонического счастья мне не дано -- но ты, ты счастлива, как ангел. О, ежели б я мог, одним объятием я высказал бы тебе всё: и безгранное блаженство мое, и грусть, всё, всё тогда только поймешь ты, что ты мне. Я готов плакать теперь -- а я тверд, готов целовать край твоей одежды -- только успокойся, будь весела; я хочу, чтоб ты лечила мою больную душу, а ты

заражаешься ею... Зачем ты говоришь мне о моем блаженстве, будто я не знаю, что нашел я в этой душе прелестной, в твоей душе. -- Почему ты не так грустишь, -- спрашиваешь ты; да разве есть на тебе пятна? Разве ты не можешь понять, как меня должен терзать проклятый поступок с М<едведевой>. Ты и я. Опять скажешь, зачем я тебя высоко поставил. Да не я ставил -- бог. Ежели б я так ослеплен был собою, что не видел бы, на какой высоте я мог бы быть и где теперь. Читала ли ты у Жуковского "Абадонну":

Сумрачен, тих, одинок на ступенях подземного трона,

Зрелся, от всех удален, серафим Абадонна; печальной

Мыслью бродил он в минувшем..................................

..............................................................................

он вспомнил

Прежнее время, когда он, невинный, был друг Абдиила...

Ты, Наташа, мой Абдиил -- мой ангел-хранитель, и тебя-то я мучу. -- Еще зачем ты беспрестанно хвалишь меня? Знаешь ли ты, что я ужасно самолюбив и горд, -- хвалить меня -- это дикому зверю показывать пурпурную ткань, это напоминать ему цвет крови... -- Ты молишь бога, чтоб он дал мне созданье лучше тебя... Погоди, да возьму ли я у него? Отнять тебя материально, здесь -- это может провиденье -- дать другую не в его силах. Или ты -- или мне не нужен никто здесь и опять ты же -- там. Останови же свою молитву -- ты ею обидишь провиденье. Душно! Душно! Оставь, искорени эту несчастную мысль, что мне мало твоей души... Да после этого ты, право, не вполне веришь в мою любовь. -- И что ж, собственно, дурного в моей грусти; в безумной веселости человек тратит свою душу, в грусти он возвышается; в грусти -- поэзия, а в веселости -- смех.

Ты спрашиваешь, утешит ли меня твой поцелуй -- твой поцелуй... ты спрашиваешь? Ха-ха-ха... вот забавная мысль пришла в голову (начинаю быть веселым); погоди, дай смыть с губ те нечистые поцелуи сладострастья, которыми они запятнаны с самой юности, ты замараешь свои уста. Может, странно тебе, что я говорю подобные вещи прямо тебе; да, этого не скажет влюбленный юноша с розовыми ланитами, с розовой душой, с розовым умом своей Юлии, Мине, Альсине -- такой же деве. Но я и ты -- у нас другое отношенье; вспомним нашу силу. Моя душа давно потеряла запах розы, мои щеки давно бледны -- с 14 лет ломала меня мысль и чувство. И оттого-то моя грусть, что я хотел бы тебе, божественная, принесть себя божественного, -- ты говоришь: довольно для тебя. Но для меня не довольно то, что я тебе даю собою.

Кто будет рисовать твой портрет? Ежели человек, который не удивляется тебе, не любит тебя, не может понимать, -- не

надобно. Рафаил, этот Рафаил, которого называют божественным, осмелился Мадонне дать лицо Форнарины, своей любовницы, -- а Италия молилась, удивлялась. Ну, вы, господа с кистью, вот вам Наташа, это ангел, это уж не женщина, с которой стерта божественная печать нечистыми объятиями; нет, она такова, как была до рожденья в раю, -- да где этим дуракам прийти в голову изображать богоматерь, как она была; им довольно представить женщину и ребенка... Твой портрет. Что же, скоро ли я прижму к сердцу своему хоть портрет?

Я, кажется, понял мысль, которую ты называешь святою, сбыточною, -- да, понял ее. Эта мысль мелькала у меня, -- все-таки симпатия наша превосходит всё на свете. Я понимаю тебя[78], -- ангелу не хочется быть человеком, ему низко, тесно, удушливо в этой темнице. И чтоб мне все утешения находить не и тебе одном -- ты моя поэзия, ты именно все, что осталось чистого и непорочного в душе моей.

Получаешь ли ты аккуратно мои письма, я пишу почти всякую почту, а ты от 9 декабря отвечаешь на письмо от 18 ноября...

Ну, прощай, до будущего года не пошлю письма. Верь же, что твоя любовь принесла мне более, нежели сколько я надеялся. Верь, что в тебе нашел я все, чего искала душа. Дай бог, чтоб скорей ты все увидела на опыте.

Твой Александр.

Я продолжаю беспрерывно заниматься архитектурой. Путешествовать, путеш<ествовать> непременно. Emilie дружеский, сердечный поклон... А ведь в монастыре будет скучно. Ежели mademoiselle Alexandrine 1-я примет мой поклон, передай и уверь, что я совсем не страшен. Некогда!

Addio!

На обороте: Наташе.