79. Э. ГЕРВЕГ

7 -- 12 января 1851 г.

(26--31 декабря 1850 г.). Ницца.

Payé à Jeannette }

à Mallard } 380

au docteur }

Les places p les enfants -- 65

Gymnastique et Jenny -- 45

Pour Mme Reichel

d'après l'ordre de madame -- 50

A Chartreux -- 600

Pour d'autres comptes -- 50

1190

Ma mère ne veut rien pour les leèons de dessin, elle vous les offre, et j'ajoute les 300 fr qui resteront chez moi en lettre de change sur m-r Avigdor.

A. H.

Jeannette a voulu faire des emplettes, mais je n'ai pas eu le courage de les lui permettre.

Перевод

Уплачено Жанетте }

Маллару } -- 380

доктору }

Места для детей -- 65

Гимнастика и Женни -- 45

Г-же Рейхель по распоряжению мадам -- 50

Шартрё -- 600

По другим счетам -- 50

1190

Моя мать ничего не хочет брать за уроки рисования, она их дарит вам, и я прибавляю 300 франков, которые останутся у меня в виде векселя на имя г. Авигдора.

А. Г.

Жанетта хотела сделать кое-какие покупки, но у меня не хватило духа ей их разрешить.

80. Г. ГЕРВЕГУ

16 (4) января 1851 г. Ницца.

16 janvier 1851, N[119].

Je jure sur mon honneur que je n'ai lu que la première page -- cette dissertation est trop longue pour l'état dans lequel je me trouve. Je n'ai pas besoin ni de commentaires, ni de correspondance. Je laisse pleine liberté à tout le monde. Qu'on respecte la mienne. Et si on ne savait pas respecter mon amitié -- qu'on ait des égards à mon malheur et à ma haine, je les exige.

Перевод

16 января 1851, Ницца.

Клянусь честью, я прочел только первую страницу -- такая диссертация слишком длинна для меня в моем теперешнем состоянии. Я не нуждаюсь ни в объяснениях, ни в переписке. Я предоставляю полную свободу всем. Но пусть уважают и мою свободу. И если не умели уважать моей дружбы -- пусть считаются с моим несчастьем и моей ненавистью, я этого требую.

81. С. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

18 (6) января 1851 г. Ницца.

Рукой Н. А. Герцен:

Не пеняй, Таня, что я так редко, так мало пишу, я не заслуживаю горьких упреков. Самой мне хотелось бы иной раз поговорить -- возьмешь перо в руки -- и опять положишь. Вместо радости -- не наделать бы горя ... в сию минуту 1851 года, января 18, 5 часов пополудни -- все мы живы, здоровы и вместе ... что же еще прибавить? О, много, слишком много б можно -- поэтому-то я и пожму только тебе крепко, крепко руку. Да будет тебе хорошо. Привет сердечный тем, кому он будет приятен, да и тем, кому неприятен, лишь тем говорить его не надо, на что же делать неприятное кому б то ни было...

A N отошли не медля, я прошу тебя, мою записочку, отошли же не медля.

Твоя N.

Здравствуйте.

Прощайте.

На обороте рукой Н. А. Герцен: Татьяне Алексеевне.

Рукой M. К. Рейхель:

Сердечный поклон от меня, милая барыня, вот письмецо посылаю на этот раз не франкируя, чтобы оно не лавируя нашло прямо хозяйку. Ваша -- А получили ли мое письмо с вложением?

82. Э. ГЕРВЕГ

21 (9) января 1851 г. Ницца.

21 janvier.

Madame, Мr Vogt part pour Gênes. Tout le monde connaît la rupture, personne -- le véritable état des choses.

Vos confidences concernant votre mari dans nos entretiens de Paris m'ont montré que v ne ménagez pas vos prochains. Vous me permettrez donc de v rendre responsable si quelque chose d'attentatoire à l'honneur de ma famille sera ébruité.

Vous me ferez encore une grâce, c'est de cesser toute correspondance avec moi. Je n'ai absolument rien à vous dire, ni vous à moi -- les choses blessantes peuvent très bien être susentendues. Dans votre dernière lettre, il v a plu par exemple de vous moquer de ma position en la trouvant égale à la vôtre. Et en quoi, s'il vous plaît? Vous étiez du secret, madame, comme vous me l'avez avoué v-même, vous pressiez tous les jours la main d'un ami, aidant à le perdre, en perdant votre propre dignité.

Vous avez pris part à rendre malheureux un homme après avoir entretenu toute votre famille à ses frais, et avoir payé vos dettes avec son argent.

Car vous, madame, vous connaissez trop le monde pour ne pas croire à la plaisanterie des 200 frcs que vous m'avez payés par mois.

Non, madame, la différence est immense même en cela que de ma bouche il n'est jamais sorti une parole contre N; je ne l'ai pas traînée dans la boue comme vous faisiez avec votre mari en parlant avec moi. -- J'ai bonne mémoire, madame, et aucune parole ne sortira de cette bouche, car je l'aime d'un amour digne et fier, car je sais qu'elle a un grand amour pour moi -- et qu'elle reste.

Tandis que vous n'êtes pas gâtée sous ce rapport.

Madame, c'est dur, mais c'est l'honneur outragé qui parle. Recevez mes désirs sincères de ne plus continuer de correspondance hors le cas où vous aurez une véritable nécessité d'argent que je me donnerai le plaisir de v envoyer.

P. S. Je ne répondrai plus, madame, à aucune lettre, je n'en recevrai pas même; pour les petites affaires il vaut beaucoup mieux de v adresser par l'intermédiaire de Mr Vogt.

Перевод

21 января.

Милостивая государыня, г. Фогт уезжает в Геную. О разрыве знают все, никто -- об истинном положении вещей.

Откровенности ваши относительно мужа во время наших парижских бесед показали мне, что ближних своих вы не щадите. Позвольте мне поэтому считать вас ответственной, если разгласится что-либо задевающее честь моей семьи.

Окажите мне еще одну любезность -- прекратите всякую переписку со мною. Мне совершенно не о чем говорить с вами, а вам со мной -- вещи же оскорбительные с полным успехом могут остаться подразумеваемыми. В своем последнем письме вы вздумали, например, поиздеваться над моим положением, находя его таким же, как ваше. В чем же сходство, скажите на милость? Вы, сударыня, посвящены были в тайну, как сами мне в том признались, вы ежедневно пожимали руку друга, способствуя в то же время его гибели и теряя при этом всякое право на уважение.

При вашем соучастии человеку причиняли горе, а вы между тем содержали на его средства всю свою семью и оплачивали свои долги его деньгами.

Ибо вы, сударыня, слишком хорошо знаете свет, чтобы принять всерьез шутку о 200 франках, которые вы мне выплачивали ежемесячно.

Нет, сударыня, различие неизмеримо велико, хотя бы потому, что с моих уст никогда не срывалось ни одного слова против Н<атали>; я не обливал ее грязью, как это делали вы в отношении своего мужа, разговаривая со мною. -- У меня превосходная память, сударыня, но ни одно слово не вырвется из этих уст, ибо я люблю ее любовью, полной достоинства и гордости, ибо я знаю, что ее любовь ко мне велика, и потому что она остается.

Вы же не избалованы в этом отношении.

Сударыня, сказанное -- жестко, но то говорит поруганная честь. Поверьте в мое искреннее желание не продолжать более переписки, кроме того случая, когда вы испытаете действительную нужду в деньгах, которые я с удовольствием вам пошлю.

P. S. Я не буду более отвечать, сударыня, ни на одно письмо, я не стану даже принимать их; по мелким вопросам вам гораздо лучше прибегать к посредничеству г. Фогта.

83. Д. ФАЗИ

22 (10) января 1851 г. Ницца.

Nice, 22 janvier 1851.

Monsieur,

Me voilà de rechef dans l'humble position d'un solliciteur devant vous.

Vous vous rappelez certainement mes rêves de naturalisation chez vous à Genève, et la bonté avec laquelle vous les avez encouragés. On me propose maintenant de faire une pareille démarche ici; mais vous concevez très bien les causes qui me font préférer la naturalisation genévoise. -- Je sais que pour tout cela ma présence est nécessaire, et je suis tout prêt à me mettre en chaise de poste et m'abriter sous la protection de M. Kohler. Mais il y a deux questions que vous me permettrez de vous adresser. -- Combien de temps dois-je rester à Genève? et puis-je compter positivement que la naturalisation sollicitée ne sera pas refusée?

Mes titres sont prosaïques, j'offre à la ville une petite somme, je mettrai si on désire 50 000 fr. dans la banque de Genève, je suis propriétaire d'une maison à Paris et d'un capital que je ne demande pas mieux que d'employer en Suisse.

J'ai ensuite un passeport et une carte de séjour, qui certifient que je suis domicilié à Genève depuis le mois de juin 1849.

Vous me mettrez, cher Président, hors de l'atteinte du tzar, et la ville ne perdra rien, ayant un fainéant de plus.

J'attendrai avec impatience une réponse de vous. Dites-moi franchement votre opinion, en cas d'impossibilité, je ne perdrai pas le temps et j'accepterai ce qu'on propose ici.

Recevez mes salutations sincères.

A. Herzen.

Nice s mer.

Maison Sue au bord de la mer.

Перевод

Ницца, 22 января 1851.

Милостивый государь,

вот я снова перед вами в скромной роли просителя.

Вы, вероятно, помните, как я мечтал получить гражданство у вас в Женеве и как благосклонно вы поощряли меня в этом. Теперь мне предлагают начать подобные же хлопоты здесь: но вы прекрасно понимаете, какие причины заставляют меня предпочесть женевское гражданство. -- Я знаю, что для этого необходимо мое присутствие, и готов в любую минуту сесть в почтовую карету и вверить себя покровительству г. Колера. Но позвольте мне обратиться к вам с двумя вопросами. -- Сколько времени придется мне пробыть в Женеве? И могу ли я твердо рассчитывать, что мне не будет отказано в просьбе о натурализации?

Мои доводы самые прозаические, я принесу в дар городу небольшую сумму, внесу, если пожелают, 50 000 франков в женевский банк, -- я владелец дома в Париже и имею капитал, который охотно поместил бы в Швейцарии.

Далее у меня есть паспорт и свидетельство о прописке, удостоверяющее, что я проживал в Женеве с июня месяца 1849 года.

У вас, дорогой президент, я окажусь недосягаемым для царя, а город ничего не потеряет, если в нем будет одним бездельником больше.

С нетерпением буду ожидать вашего ответа. Скажите мне откровенно ваше мнение; если это невозможно, я не буду терять времени и соглашусь на то, что мне предлагают здесь.

Примите мои искренние приветствия.

А. Герцен.

Приморская Ницца.

Дом Сю на берегу моря.

84. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

2 февраля (21 января) 1851 г. Ницца.

2 февраля 1851. Ницца.

Итак, наконец, случай писать к вам. -- Я писал к вам в августе, но мое письмо воротилось ко мне через два месяца. Оно цело, но я его не пошлю. Скажу коротко и добрее то, что в нем пространно и исполнено горечи или, лучше, сердечной боли. Ваши последние письма удивили меня. Это старчество, резонерство, вы заживо соборуетесь маслом и делаетесь нетерпимыми не хуже наших врагов. У вас было одно благо, маленький дружеский кружок, он распался. Тон, с которым вы пишете об "гнусной истории, об грязной истории, об омуте, в котором вы не хотите купаться", возмутителен; вы эдак говорите о лучшем друге, говорите мне -- и не прибавляете в доказательство ничего, кроме слов дурака Закревского. Зачем вы согласны с ним, -- и что вам за дело до мнения "порядочных людей" -- т. е. Бербендовского и Перхуновского. И чем же вы будете дорожить в жизни, если вы не дорожили такою связью... подумайте!

Дурно сделаете вы, если рассердитесь за эти строки -- я вас люблю; еще больше -- я знаю, что вы лучше ваших писем, я не так опрометчив, чтоб верить вам на слово; но не хорошо то, то вы привыкли с таким цинизмом судейским говорить о друге. Я не мог не высказать вам всего этого: моей независимой натуры и откровенной переменить нельзя. Отбросьте эту дрянь, отбросьте вашу безутешную мораль, которая вам не к лицу, это начало консерватизма... этим путем вы не уйдете дальше Каченовских, Дальманов и Венедеев.

Ну, давайте ваши руки -- и согласитесь, что вы жестоко поступили, по крайней мере жестоко выражались.

Об себе я могу мало сказать. 1850 год был годом тягчайших испытаний, да, друзья мои, я уцелел от всевозможных единоборств, я уцелел -- но я не тот. Жизнь моя действительно окончилась, потому что у меня нет ни одного верования больше, не я, а люди развили мой скептицизм, кругом обман, ни на что нельзя опереться... и если я буду писать, то это единственно с целью заявить людям, что я сколько-нибудь их знаю и не верю ни в их будущее, ни в их настоящее. -- Индивидуально для себя я жду одного свиданья с вами -- при малейшей возможности я примчался бы в Москву. Проезд нашего приятеля оживил меня... Неужели никто не приедет?.. Ведь эдак откладывать в долгий ящик, пожалуй, сам прежде попадешь в ящик. Если б вы могли передать Nat и ему, что я жажду как последнего утешения поговорить с ними; какие препятствия, чего нельзя желающему. Отчего, если нужно, не взять денег у Филиппыча; кстати о деньгах -- не мешало бы напомнить ему и Михайловичу, что пусть они плотят хоть по 6 проц<ентов> -- мне здесь деньги очень нужны и не на один вздор. Проц<енты> заплоч<ены> до осени 1849. Между прочим, возьмите сейчас 200 руб. сер. и отошлите Егору Ив<ановичу> для отправления в Тамбов Аксинье Иван<овне>. -- Все это необходимо, и писать случается так редко, что прошу вас -- не ждите повторения. Да велите сказать Егору Ив<ановичу>, что он может для того же употребления и еще взять из процентов. -- Если же хотите проц<енты> прислать сюда, то чего же лучше как на имя маменьки и на адрес Avigdor'a, здешнего банкира, обязав Ценкера или Редлиха отвечать за доставку; вексель (оставить вторые векселя у себя) может быть на Париж, на Марсель, все равно. -- Ну, довольно по части министерства финансов.

Жизнь европейская огадела мне до невозможности. Все мелко, все развратно, все гнило, толкуют о том, чтоб насиловать, а у самих impuissance[120] и знают, что как до дела дойдет не тут-то было, а все ярятся. Наконец, нравственное растление всего образованного действительно доходит до чудовищного. В одной Англии есть порядочные люди. -- И, странное дело, чем больше меня здесь начинают признавать, чем больше мне уступают мест и прав в их делах -- тем дальше я с ними расхожусь, тем меньше у меня доверия. Я счастлив, что живу в таком захолустье, как Ницца. Кстати, я сижу день и ночь за испанской грамотой и еду около конца нынешнего месяца в Барселону и оттуда до Кадикса по литоралю, прошу это объявить маросейскому андалузцу. Дети и дом останется здесь, также и маменька.

Прощайте, друзья, мне казалось, что я ужасно много

напишу, но дух стал короток, прощайте. Любите меня, да пришлите хоть по жеребью одного из вас сюда. Передайте непременно в Саранск мою просьбу... грех будет, если не сумеют сладить. Мое путешествие в Испанию продолжится не больше как до конца мая. -- И денежную комиссию справьте.

Ах где эти острова,

Где росла трын-трава!

Братцы!

85. А. КОЛАЧЕКУ

12 февраля (31 января) 1851 г. Ницца.

Nice, le 12 février 1851.

Voilà, monsieur, l'avant-dernière partie de mon article sur la Russie, dans une huitaine je vous enverrai la conclusion. -- Vous m'obligerez infiniment en m'envoyant chaque fois 2 exemplaires et expédiant après 8 ex des Nos> qui contiennent l'article par un libraire quelconque à l'adresse de Visconti libr à Nice.

Quant à la brochure -- arrangez-vous comme cela vous paraîtra mieux et dites-moi un mot après.

Il y a une faute très grave dans le 1 art page 17 dernière ligne: au lieu de "Beschränkung" -- lisez "Unbeschränktheit" -- il faudrait insérer cela dans la livraison qui va paraître.

J'ai lu avec beaucoup d'attention l'article plein de verve et de talent où on me maltraite avec tant d'esprit que j'en suis enchanté. Mais il y a une grande erreur dans la manière d'envisager mes articles de ce point de vue. Non, je n'ai pas prêché un égoisme aristocratique, il y a peut-être plus d'amour que d'orgueil dans "l'admonition", mais d'un amour outragé, brisé. L'auteur n'a pas voulu voir le côté tragique, fatal, lyrique, si vous le voulez, de la chose.

Ce ne sas des essais logiques, ce sont des aspirations vers une autre activité, c'est l'articulation de la douleur, et de la nécessité de s'émanciper de l'activité passée.

L'auteur pense qu'il reste avec le peuple, qu'il va au peuple. Mais de grâce, regardez la France, le peuple par instinct a anticipé les hommes politiques, il ne s'occupe pas le moindre du monde de la montagne, de la dotation, de Changarnier -- a mes yeux с'est un progrès immense et pourtant c'est la mort de l'état existant, et de la démocratie telle qu'elle existe. Eh bien qui de nous deux, s'il vous plaît, est plus près du peuple, moi, disant qu'il n'y a rien à faire avec les politiciens, criant à l'émancipation de l'individu, montrant les bouts de galon dans tout ce qu'on appelle libre ou l'auteur?

Je suis convaincu que dans les voies révolutionnaires dans lesquelles on marchait jusqu'à present on ne peut qu'accélérer le triomphe complet du despotisme. Je ne vois pas d'hommes libres, je crie donc, halte là -- commenèons par nous émanciper nous-mêmes, ne donnons pas toutes nos forces à cette rumination des hauts-faits du Parlement ou de la Chambre, occupons-nous de quelque autre chose que de ces querelles entre les morts (qui peuvent très bien enterrer les uns les autres comme dit l'écriture). --

Pourquoi j'ai parlé? -- Parcequ'il mblait[121] que j'avais quelque chose à dire, j'avais des Erlebnisse, des doutes, des larmes -- et je parlais. Je m'éloignais emportant une tristesse profonde -- je me détournais avec dévouement. L'auteur ne m'a pas tenu gré de cela.

Au reste je vous demanderai la permission de répondre après. Les quelques lignes écrites à la hâte ne sont pas dirigées pour les lecteurs de votre journal, mais seulement pour vous.

Schreiben Sie mir deutsch, ich habe die französische Sprache nur aus Koketterie gewählt, um meine Unbeholfenheit in der deutschen zu verbergen.

Grüßen Sie Herrn Löwe et recevez les salutations les plus sympathiques.

A. Herzen.

J'irai pour deux-trois mois en Espagne, mais comme ma maison reste à Nice, adressez ici tout ce que vous désirez.

Si on ne pouvait insérer la dédication à Bak faîtes imprimer sous le titre:

"A mon ami et frère Bakou"

au reste on pourrait l'imprimer à la fin.

Перевод

Ницца, 12 февраля 1851 г.

Вот, милостивый государь, предпоследняя часть моей статьи о России, через неделю пришлю вам заключение. -- Вы бесконечно меня обяжете, если каждый раз будете посылать мне по 2 экземпляра номеров со статьей, а потом отправлять по 8 экземпляров через какого-нибудь книгопродавца в книжный магазин Висконти в Ницце.

Что до брошюры -- поступайте так, как сочтете нужным, и потом известите меня.

В первой статье на странице 17 в последней строке есть очень серьезная ошибка: вместо "Beschränkung" -- следует читать "Unbeschränktheit" -- надо бы исправить это в следующем выпуске.

Я прочел с большим вниманием пылкую и талантливую статью,

где меня громят с таким остроумием, что я пришел в совершенный восторг. Но самая манера рассматривать мои статьи с такой точки зрения -- большая ошибка. Нет, я не проповедовал аристократического эгоизма, в моих "увещаниях", быть может, больше любви, чем гордости, но любви оскорбленной, разбитой. Автор не пожелал увидеть трагическую, фатальную, лирическую, если хотите, сторону вопроса.

Это не логически обоснованные очерки, это стремление к новой деятельности, это вопль страдания, сознание необходимости отрешиться от прежней деятельности.

Автор думает, что он остается с народом, что идет к народу. Но посмотрите, бога ради, на Францию, -- народ инстинктивно опередил политических деятелей, он меньше всего на свете интересуется "горой", дотациями, Шангарнье -- на мой взгляд, это огромный прогресс, и однако это гибель существующего строя, гибель демократии, какова она теперь. Так вот, скажите пожалуйста, кто же из нас ближе к народу, я ли, когда убеждаю не иметь дела с политиканами, призываю к освобождению личности, разоблачаю все так называемые свободы, -- или автор статьи?

Я убежден, что на тех революционных путях, какими мы шли до сих пор, можно лишь ускорить полное торжество деспотизма. Я нигде не вижу свободных людей, и я кричу: стой! -- начнем с того, чтобы освободить самих себя, не будем тратить сил на пережевыванье высоких подвигов парламента или палаты депутатов, займемся чем-нибудь другим, а не этими дрязгами между мертвецами (которые отлично могут сами хоронить друг друга, как сказано в писании).

Почему я начал говорить? -- Потому что <мне>[122] казалось, что мне есть чтó сказать, я познал Erlebnisse[123], сомнения, слезы -- и я заговорил. Я уходил, унося с собой глубокую скорбь, я отстранился, сохраняя преданность делу. Автор не оценил этого по достоинству.

Впрочем, я попрошу у вас разрешения ответить ему позже. Эти несколько строк, набросанных наспех, предназначены не для читателей вашего журнала, а только для вас.

Schreiben Sie mir deutsch, ich habe die französische Sprache nur aus Koketterie gewählt, um meine Unbeholfenheit in der deutschen zu verbergen.

Grüßen Sie Herrn Löwe[124] и примите мои сердечные приветствия.

А. Герцен.

Я поеду на два-три месяца в Испанию, но так как дом мой по-прежнему в Ницце, адресуйте сюда все, что вам будет угодно мне послать.

Если нельзя вставить посвящение Бакунину, распорядитесь напечатать под заглавием:

"Моему другу и брату Бакунину".

Впрочем, можно это напечатать и в конце.

86. К. КАППУ

18 (6) марта 1851 г. Ницца.

Le 18 mars 1851. Nice.

Cher monsieur Kapp! Je ne sais pas si vous avez reèu de Zurich 50 exemp V < om > andern Ufer que je vous ai fait envoyer, il y a 4 mois. Vous me le direz dans une petite lettre, et voilà une nouvelle proposition: je publie un ouvrage sur la Russie sous le titre Du développement des idées révolutionnaires en Russie -- je voudrais bien envoyer chez M. Mangelsdorf au moins 25 exemp en commission -- le prix sera entre 3 et 31/2 francs. Ecrivez-moi comment je dois vous les expédier. Que fait Jakoby, je voudrais lui envoyer aussi à Königsberg.

Il y a deux semaines que j'ai reèu une lettre de New York, votre frère se porte bien, et ses affaires ne vont pas mal.

Adieu. Je vous salue de tout mon cœur.

A. Herzen.

Adresse: Nice Maritime (Piémont), Maison Sue, au bord de la mer.

Перевод

18 марта 1851 г. Ницца.

Дорогой господин Капп! Не знаю, получили ли вы из Цюриха 50 экземп<ляров> "V andern Ufer", которые я 4 месяца тому назад распорядился вам послать. Известите меня об этом письмецом, а вот и новое предложение: я издаю сочинение о России под заглавием "Du développement des idées révolutionnaires en Russie", мне весьма хотелось бы послать г. Мангельсдорфу на комиссию по меньшей мере 25 экземпляров -- цена будет 3--31/2 франка. Напишите мне, каким образом я должен вам их переслать. Что поделывает Якоби, я не прочь бы отправить и ему в Кёнигсберг.

Две недели тому назад я получил письмо из Нью-Йорка, ваш брат здоров, и дела его недурны.

Прощайте. От всей души кланяюсь вам.

А. Герцен.

Адрес: Приморская Ницца (Пиэмонт), дом Сю, на берегу моря.

87. С. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

20 (8) марта 1851 г. Ницца.

Рукой Н. А. Герцен:

Вчера я получила твое письмецо, моя милая, добрая Таня, оно так тронуло меня, что я сейчас же отвечаю; а когда пошлю ответ, еще не знаю.

Глупенькая ты моя, как же ты не отгадываешь причины моего краткого писания, когда я тут же и объясняю его, говоря, что боюсь наделать тебе более горя, чем радости, своим многоглаголанием.

Твое настоятельное требование успокоивает меня, и я рада поговорить с тобой. "...Хорошо ли мне?.." -- трудно отвечать на это. Ведь ты знаешь мою натуру, знаешь мое детство, юность... с ранних лет мне нужно было знать и любить безмерно... а окружающее меня вгоняло, втесняло меня в самое себя; то, что должно было питаться, развиться, расцвесть, -- выглянув в жизнь, замирало на первом шаге или возвращалось назад отравленным и разъедало бездны мучений во мне, внутренний мир становился все шире и шире, а стенки делались все тоньше и тоньше... но потерплю, думала я, -- подожду... -- и ждала, и терпела в надежде осуществления моих идеалов, удовлетворения моих требований, а идеалы и требования росли между тем со мною, перерастали меня... Если б не Александр, я погибла б, совсем бы погибла... ну уж тут мне нечего прибавить тебе нового, ты знаешь, что он мне... потом Саша, -- чувство матери поглотило меня совершенно, все другие задремали... вот дальше, дальше в жизнь -- и они пробудились с новой силой, с большей энергией, я рылась на каждом шагу до тех пор, пока дорывалась до ключа, много и по-пустому труда было, -- но там, где являлась хоть тень симпатии, я привязывалась страшно, горячими кусками сердца платила за одно доброе расположение; и все живое, сладкое иль горькое, частное иль общее, все -- привлекало, увлекало меня, обращалось во мне вместе с кровью покамест... я и не искала одного хорошего, искала полноты -- и нашла ее; более жизнь не может дать, я расстанусь с ней с величайшей благодарностью, как бы рано ни пришлось расставаться.

Через несколько дней.

Смешно бы было мне писать все это кому-нибудь, кто меня знает и любит менее тебя, -- тебе мне нужно объяснить, что мне только хорошо не могло и не может быть, никогда, а очень хорошо и очень дурно всегда.

Последняя дочка моя, Оленька, красавица, здоровенькая, любимица всей семьи; кормилица у нее чудесная женщина... ну видишь, ты меня уверила, что можно писать к тебе, так я и хочу дать тебе понятие о нашем житье-бытье. Тата выросла, славная такая, ее я учу гимнастике, танцевать, рисовать, музыке, а потом немножко русской грамоте, вот и все; и со всем этим она большая вольница, целый день на дворе и в саду, сад у нас огромный, теперь уж там цветут фиалки; деревья покрыты апельсинами, розы... коза -- единственный товарищ Наташи. Против дома -- море... в жары тут же у берега и купаются ребятишки. Коля как маленький царек живет у Л<уизы> Ив<ановны>, их дом несколько шагов от нас, мы видаемся несколько раз в день, у него гувернер отличный человек, любит его и учит его с любовью к ребенку и к ученью, Коля говорит по-немецки, читает, пишет, весел и здоров как нельзя больше, умен и сметлив поразительно и не изменил своей страсти к Машеньке. О ней я не пишу тебе, потому что ты с ней в переписке сама; жаль нам было расстаться с ней, лишь дай бог ей счастья.

Саша -- почти с меня ростом, милый, благородный малый -- он, мне кажется, будет натуралист и живописец; тому и другому учится постоянно и с большею наклонностью, чем всему остальному. Знакомых у нас -- двое, трое и только.

После всех бурь дети -- моя пристань. Для себя я не ищу в жизни более ничего; пересоздавать мир -- отложила попечение. Если я могу под старость видеть детей, слышать о них, быть для них старой няней, верной собакой -- для меня довольно. Все страсти, все самолюбивые, несбыточные замыслы унеслись, сознание, что отдаю себя всю, что делаю насколько только есть во мне -- успокоивает меня. Если я научу детей быть любимыми -- стало и любить -- из этого одного стоило жить...

В будущее я не заглядываю, что будет то будет, все прошедшее -- настоящее для меня...

Все урывками пишу тебе; то то, то другое... то лень. Ну, так... Да, все мое прошедшее я ношу с собою, оно -- я сама. И после всех бурь не утратилось во мне ни любви, ни теплоты; Таня, я часто вспоминаю даже о шляпе Кет<чера>, которой он покрыл меня от солнца 8-го мая, как увез меня... все святыня, все мощи, все люблю, люблю, люблю страшно...

А что же ты не написала мне ни о ком и ни о чем, коли можно нам переписываться?

Я все поджидала письма от N, да и не придумаю, что такое, что она не пишет... ждать уж не буду, а пошлю. -- С<ергею> Ив<ановичу> жму руку -- вот как... да, если б он показывался на Лондонской выставке, так и я бы на старости лет потащилась туда.

От N письма жду, жду, жду, жду, жду... поторопи ее! -- Да и сама пиши через Машеньку.

Твой старый друг.

Руку -- руки и память.

20/8 марта.

На обороте рукой Н. А. Герцен: Татьяне Алексеевне.

Машенька! Предаю судьбу письма этого -- в твои руки.

88. А. КОЛАЧЕКУ

30 (18) марта 1851 г. Ницца.

30 mars 1851. Nice.

Mon cher monsieur Kolatchek,

J'ai reèu votre lettre et je m'empresse de vous dire, que les 10 exempl dont je vous ai parlé ne sont plus nécessaires, et voici la cause: quelques Russes m'ont prié d'imprimer mon manuscrit (qui était écrit en Franèais) ici, en Piémont -- j'ai donc accédé à cela, à condition de ne pas faire paraître avant la publication de la conclusion dans votre Revue. Cette édition tirée à 500 ex et principalement dirigée pour la Russie, me permet de ne pas en prendre les exemp Allemands.

Ne m'en voulez pas pour les observations contre le correcteur, je crois bien que ce n'est pas sa faute -- avec quelle horreur j'ai lu par ex que mon ami le poète Koltzoff a été zu Tode gepudelt. -- J'ai eu entre mes mains la traduction. "Mea culpa!"

Je ne saurai vous dire si je vous enverrai bientôt ma réponse. Je voudrais beaucoup écrire à ce sujet -- non pour la polémique, mais pour démontrer que ce n'est pas l'individualisme négatif (le satan des chrétiens) que je prêche -- mais l'autonomie, l'autocratie de l'individu. Non le repos du dépris -- mais une activité dans une autre sphère sur d'autres bases. Non l'abstention froide et dédaigneuse -- mais un dévouement libre[125]. -- Or. Le cœur est gros, je voudrais beaucoup dire, mais je ne sais pas, je suis distrait, préoccupé. -- Enfin, je crois que je quitterai bientôt Nice, et alors peut-être je vous enverrai quelque chose. En tout cas faites-moi parvenir ce qu'on écrira contre. Au moins l'article de Solger a le mérite d'être plein de verve et d'intelligence; tandis qu'un autre (à propos de Buchner) -- ne partage pas ces avantages, quoiqu'il est excessivement peu poli.

Peut-être j'aurai le plaisir de vous voir vers le mois de mai -- mes plans espagnols finissent par les Alpes à ce qu'il paraît.

Je vous salue fraterne.

Herzen.

Ma mère et la ci-devant Mselle Ern (qui a eu l'avantage d'avoir été damée et porte le nom de Frau Reichel) -- vous saluent.

Перевод

30 марта 1851. Ницца.

Дорогой господин Колачек,

я получил ваше письмо и спешу сообщить, что те 10 экземпляров, о которых я писал, мне уже больше не нужны, и вот почему: несколько русских просили разрешить им напечатать мою рукопись (написанную по-французски) здесь, в Пиэмонте, -- и я согласился с условием, что она не выйдет в свет до опубликования заключительной части в вашем журнале. Появление этого издания, которое будет напечатано в количестве 500 экземпляров и предназначено главным образом для России, позволяет мне не брать экземпляров на немецком языке.

Не сердитесь на меня за нападки на корректора, я вижу, что это не его вина, -- с каким ужасом я прочел, например, что мой друг, поэт Кольцов, был zu Tode geрudelt. -- А ведь у меня был в руках перевод. "Mea culpa!"[126].

Не могу сказать, скоро ли я пришлю свой ответ. Мне хотелось многое написать на эту тему -- не ради полемики, но для того чтобы доказать, что я проповедую вовсе не всеотрицающий индивидуализм (сатану христиан) -- но автономию, автократию личности. Не покой отщепенца -- но деятельность в иной сфере, на иной основе. Не холодное, высокомерное отрешение, но свободную преданность[127]. -- И вот. На душе тяжело, я хотел бы многое сказать, но сам не знаю -- я рассеян, озабочен. -- Словом, я, вероятно, скоро уеду из Ниццы, и тогда, может быть, пришлю вам что-нибудь. Во всяком случае присылайте мне все, что напишут против меня. Статья Зольгера имеет по крайней мере то достоинство, что написана горячо и умно, между тем как другая (по поводу Бухнера) -- не блещет этими качествами, хотя и чрезвычайно невежлива по тону!

Быть может, я буду иметь удовольствие увидеть вас в мае -- мои испанские планы, кажется, ограничатся Альпами.

Шлю вам братские приветствия.

Герцен.

Моя мать и бывшая мадемуазель Эрн (которой посчастливилось пройти в дамки, и она именуется теперь фрау Рейхель) -- вам кланяются.

89 А. КОЛАЧЕКУ

15 (3) апреля 1851 г. Ницца.

15 avril 1851. Nice.

J'ai eu le plaisir de recevoir votre bonne lettre, cher monsieur Kolatchek. Si vous avez un éditeur pour ma brochure (en Allem) je ne demande pas mieux, mes conditions sont d'une simplicité antique -- l'éditeur doit m'envoyer 500 fr. de Fr, 25 exemp de la brochure -- et voilà tout. Mais il m'est impossible de permettre une édition sans la corriger, d'après le texte franèais -- que je vous enverrai dans une dizaine de jours. Les trois premières parties fourmillent de fautes. Outre cela j'ai ajouté à l'épilogue quelques pages (Socialisme russe et l'émigration) -- c'est absolument nécessaire.

L'édition franèaise a été prise par Franck à Paris, j'en ai gardé une centaine d'exempl. Si Schultheß (ou un autre libr) désire une vingtaine, j'enverrai, le Ladenpreis est de 3 fr., pour les libraires 2 fr. -- J'ai reèu un de ces jours une note de la librairie Wohler d'Ulm, ne veut il pas accepter pour payement quelques exemp V < om > and < ern > Ufer et de la brochure franèaise? -- Si vous êtes en correspondance avec lui vous m'obligerez. A propos des comptes, j'en ai reèu deux petites notes de Schultheß et l'autre de Wohler pour la Deutsche Monatsschrift.

J'ai pensé que votre revue m'est envoyée par la rédaction -- pour montrer comment mes articles sont imprimés, en tout cas il me suffit à présent d'avoir un exempl. -- Savez vous que j'ai reèu quelques Noos> de votre revue trois fois, il y a une petite confusion, je vous la dénonce.

J'ai lu hier la traduction de Wolfsohn, Franck l'a envoyée, elle est bonne. J'étais bien jeune lorsque j'écrivais de pareilles nouvelles.

Envoyez de grâce à l'adresse de Vogt 3 exempl de cette traduction, pour ma mère, qui vous salue, -- je dis à l'adresse de Vogt, car je pense toujours à quitter Nice.

Je vous salue de tout mon cœur.

A. Herzen.

P. S. Mon compatriote Golovine me charge de vous demander s'il n'y a pas de possibilité de trouver un éditeur en Brème ou à Zurich pour une brochure Allemande Umriss einer Volksphilosophie -- dont le manuscrit est à présent à Leipzig chez Avenarius, qui refuse de l'imprimer pour des causes politiques. Certainement M. Golovine exigera un petit payement. Vous m'obligerez infiniment, en me disant votre opinion.

Перевод

15 апреля 1851. Ницца.

Я имел удовольствие получить ваше милое письмо, дорогой господин Колачек. Если у вас есть издатель для моей книжки (немецкой), я ничего лучшего не желаю, мои условия классически просты -- издатель должен послать мне 500 французских франков и 25 экземпляров брошюры -- вот и все. Но я ни в коем случае не разрешу печатать, не исправив ее по французскому тексту, который я вам пришлю дней через десять. Три первые части кишат ошибками. Кроме того, я добавил в эпилоге несколько страниц ("Русский социализм и эмиграция") -- это совершенно необходимо.

Французское издание вышло у Франка в Париже, я сохранил сотню экземпляров. Если Шультгес (или другой издатель) захочет получить десятка два, я пришлю. Ladenpreis[128] -- 3 франка, книготорговцам 2 франка. -- На днях я получил извещение от книжного магазина Волера в Ульме; не хочет ли он получить в уплату несколько экземпляров "V and Ufer" и французской брошюры? -- Если вы состоите с ним в переписке, вы меня очень обяжете. Кстати о счетах: я получил два небольших счета от Шультгеса и один от Волера за "Deutsche Monatsschrift". Я думал, что ваш журнал высылается мне

редакцией, чтобы показать, как напечатаны мои статьи, -- во всяком случае теперь мне достаточно одного экземпляра. -- Знаете ли вы, что некоторые NoNo вашего журнала я получал по три раза, здесь какое-то недоразумение, сообщаю вам об этом.

Вчера я прочел перевод Вольфзона, Франк прислал мне его, перевод хорош. Я был еще очень молод, когда писал такие повести.

Пришлите, пожалуйста, на адрес Фогта 3 экземпляра этого перевода для моей матери, которая вам кланяется, -- я даю адрес Фогта, потому что все еще собираюсь уехать из Ниццы.

Приветствую вас от всего сердца.

А. Герцен.

P. S. Мой соотечественник Головин просит узнать у вас, нельзя ли найти в Бремене или в Цюрихе издателя для немецкой брошюры "Umriß einer Volksphilosophie" -- рукопись находится сейчас в Лейпциге у Авенариуса, который по политическим причинам отказывается ее печатать. Разумеется, г. Головин потребует небольшого вознаграждения. Вы бесконечно меня обяжете, если выскажете свое мнение на этот счет.

90. Н. А. ГЕРЦЕН

5 июня (24 мая) 1851 г. Марсель.

5 июня. Марсель.

Все как следует, и Марсель на месте, приехали сюда так себе, ничего, в пять часов утра, в 12 отъезжаем в Лион и утром 7-го будем в Париже. Жар на дороге был страшный, к тому же за нами сидел вонючий и больной жид в шубе. Паспорты спрашивали 4 раза. -- Здесь мы умылись и разоделись, ничего еще не потеряно из несессера -- но, надеюсь, к Лиону окажется. Я, вероятно, не остановлюсь в Hôtel Mirabeau. Впрочем, мне все сдается, что я еду на два, на три дня в Париж, может, даже махнем в Лондон или в Фрибург, смотря по погоде, а, кажется, она не отличная. Наконец, всего бы лучше опять в Ниццу хоть на время, -- каков-то ответ от министра.

Ты знаешь, друг мой, неприятную пустоту головы после дороги, хотелось бы сказать и то -- да после. Последние пять-шесть дней я был покойнее, мне стало мерещиться, что будущее не все покрыто одной черной полосой -- я так привык себя считать под каким-то фатумом, что даже принимаю и светлое. Об этом после и после -- а теперь прощай.

Caшe, как сказано, будет большое письмо особо. Поцелуй всех детей, особенно несчастную Олю с видом грудной вдовы.

Александре Христиановне (ей-богу, нельзя такое длинное

имя носить) жму руку, верно, ее здоровье лучше от моря, от того, что мы за морем, от того, что нет ни дразнителей, ни свидетелей.

Ну, а Тате будет тоже со временем особое письмо, а теперь только:

Папа кланяется.

Полковник вел себя всю дорогу превосходно, т. е. мы оба молчали, спали и нюхали жида. Он, т. е. не жид, а полковник, здоров.

NB. Я оставил в спальной NoNo, списанные с сардинских фондов. Спрячь эту записку.

91. Н. А. ГЕРЦЕН

6 июня (25 мая) 1851 г.

6 июня. Пятница.

Au bord du "Bourdon"[129] на Роне. --

12 часов пополудни и мы уже отобедали.

Рукой В. А. Энгельсона:

Вчера мы писали вам из Марселя, -- это сообщаю я вам так по аккуратности моей привычной. -- Теперь вот плывем мы по Роне. В кабине сидит жандар, который наблюдает за французом, его добычею, завтракающим с премиленькою буфетчицею парохода.

Видите, как дело: господина везут два жандарма и не выпускают из глаз; он было заснул в каюте, тогда жанд<арм> пришел и сел тихо, как словно мать родная, возле, а арестант, должно быть, видел во сне жену, детей и прочий вздор, лицо его стало печально, и полковник взглянул на солдата, тот покраснел, сконфузился и посмотрел в окно.

Рукой В. А. Энгельсона:

Да ведь чужое дело скоро позабыто, скажу вам лучше, что Александр Иванович печется обо мне словно о птенце, кормит pâté froid[130], спрашивает, отчего я мало ем и т. п. Он здоров по видимому, я здоров и по видимому и в самом деле. -- В Лионе мы отдохнем сутки, потом пароходом поедем по Соне до Chalon, а оттуда по железной дороге до Парижа. Вы видите, что перо скверное, оттого я больше писать не буду, не взыщите и не подумайте, что я выпил, ничуть, -- а только тряска парохода и скверное перо. В Авиньоне в Hôtel d'Europe чучело собаки, которым восхищались Саша и Наташа, все еще существует. -- До свидания

...да, оно существует, до свидания. А дальше путь идет так: из Парижа едем мы в Нью-Йорк и Калифорнию. И обо всем следующий раз. А впрочем, хотя полковник и говорит, что одна тряска, однако он, будучи не пьян, тоже и не терёз.

Детям и всем.

Тата, представь себе, что корабль, на котором я ехал, называется "Bourdon". Bourdonnons. Bourdonnons[131]. -- Поцелуй же Колю и Олю.

92. Н. А. ГЕРЦЕН

7 июня (26 мая) 1851 г. Лион.

6 или 7 июня 1851. Лион.

Вчера нельзя было отослать письма, и мы посылаем оба вместе. Все идет хорошо; но переезд от Марселя до Лиона устроен варварски, а потому, если вам придется ехать, я напишу целую инструкцию, как брать места и куда.

Полковник вчера к вечеру наконец-таки поприустал, я его обмыл тепленькой водой, попоил винцом и уложил в десять спать, теперь он встал и прыгает -- мы могли бы сегодня к вечеру быть в Париже, но думаем остаться -- в хорошем городе можно остаться, отчего же в хорошем городе не остаться, т. е. до пяти вечера. Видите ли, как теперь быстро идет: от Шалона прямо железная дорога через чудовищный туннель в 4500 метров, и мы, стало, завтра утром рано в Шалоне, в 7 по железной дороге и 3 часа пополудни в объятиях Mselle Cousin.

Путь наш был долею отравлен арестантом, о котором я писал с лодки: молодой человек, недавно женатый, богатый, -- как француз, показывал он вид совершенного беспечья, но, глядя пристально, так и видны были когти кошек, которые скреблись на душе. Взгрустнулось нам от этого зрелища, нет, в Париже нам, кажется, не жить. Mais comme tout est compensé dans le meilleur des mondes possibles[132] -- вот и забавная часть пути. На дороге из Марселя мы сидели в купе, а внутри поместилась англичанка с братом, очень недурная, -- мы подумали, отчего же это нам судьба не дала ее в соседи. Едем мы станцию, другую, садится в дилижанс человек, может, очень почтенный, но без носу, англичанка прострадала два, три реле и стала умолять, чтоб ее пустили в купе (осмотревши прежде, есть ли у нас два носа, и притом не два в сумме, а у каждого по носу), с нами ехал démoc[133] и тотчас уступил место. Ну мы ее закутали и так приголубили, что довезли вместе до самого Hôtel d'Europe, где она через коридор от нас.

Что я тебе скажу о себе -- здоров я до противности, так что полковнику делается тошно, как Шпоньке при виде жиру индеек

своей тетушки. Хлопоты и тракасри не дают ни малейшего места сосредоточиться. Не скажу, впрочем, чтоб очень было хорошо на душе, me n Herz gleicht ganz... да не морю, а кисло-сладкому хлебу, и, право, я один из самых печальных шутов в мире. Я иду в какое-то новое будущее, похожее на этот туннель в пять верст -- целого, я это чувствую, ничего не осталось в душе, но много дорогого, и я еще раз повторю, что в последнее время мне казались возможны счастье не счастье, -- а светлая, хотя и трагическая симпатия -- но дальше не пойду сегодня, как только издали коснусь, то у меня кипяток в груди и слезы на глазах... К тому же у меня сделались физиологические воспоминания вроде безумия, совершенно спокойно засыпаю я, и вдруг во сне что-нибудь из чернейших дней былого -- и кончено, я не могу быть ни светел, не могу даже свыкнуться, как мало, как мало была оценена сторона сердца во мне.

Пожить одному мне хорошо, опомниться... а это, впрочем, вздор, зачем же привыкать к утрате, к несчастью, привыкать к пустой жизни, к холодному старчеству, нет, пусть рана не заживает, пусть мучит, унижает, давит, -- леченье одно и может быть -- воскреснувшая из гроба любовь, -- и Христос был три дни в аду после смерти и прежде воскресенья. Прощай. Хотелось бы плакать -- а потому довольно.

Саше кланяюсь уж не как маленькому, а как молодому другу и прошу его в память мою не терять времени и даже не забывать, как мне были неприятны некоторые манеры его.

Что Александра Христ<иановна>? Два или восемь. Я думаю, вы живете славно, и я всего более хочу возвратиться в Ниццу или возле. Книги в Париж отправлены. -- Если не позволят нам в Ницце, наймем у принца Монака, не шутя это было бы отлично.

Маменьке земно кланяюсь.

Пишите лучше на адрес Мар<ьи> Каспар<овны> p r à M. Alexandre[134].

93. H. A. ГЕРЦЕН

9 июня (28 мая) 1851 г. Париж.

9-е июня. Париж.

Вчера, друг мой, в 8 вечера приехали мы безостановочно из Лиона, теперь эта дорога просто ничего, мы были в 24 часа в Париже, новой железной дорогой от Шалона.

Самый въезд в Париж был скучен, прозаичен, освещение мутно после Италии, и какая-то тягость ломила душу; были в

пяти отелях, все занято, наконец, поместились в маленьком "Prince Régent" на улице Hyacinthe S. Honoré, но писать туда не нужно, а лучше на Мар<ью> Касп<аровну>, буду же к ней пилигримствовать.

Сейчас записал белье: 1 paletot

1 pantalon

3 chemisettes[135] и пр.

для прачки и заметил ей, что надо крахмалить. Помнишь, как я с удивлением и хохотом писал из Перми, что хозяйка предлагала мне корову... тогда шло в гору, в гору, и именно оттого ничего не было видно впереди, теперь с тормозом шажком под гору и все видно, теперь не смешно и белье записать.

Получил твою записку от Mselle Cousin. Благодарю за нее, она писана так, как надобно, она меня много утешила, и Оленькин дагерротип, я не знаю отчего, но он как-то на меня действует как calmant[136]. Полков<ник> живет в другом этаже... Совершенное одиночество, тишина, ни одного знакомого лица... я искал этого, но на душе все же нехорошо. Не знаю как, но я переменился совершенно в последние полгода. Меня постоянно разъедает какая-то злоба и какая-то тоска. Я в 40 лет могу à la Гретхен сказать:

Meine Ruh ist hin,

Mein Herz ist schwer,

Ich finde sie nimmer

Und nimmermehr.

В 14 лет это больно, но с тем вместе хорошо к росту, а сердцу сложившемуся трудно. Сегодня утром я сидел, думал и вдруг слезы полились градом, все это новое. А святое равнодушие ко всему, что бы ни случилось, в Англию, в Америку, куда угодно, лишь вы были бы живы, лишь бы я знал, что это не торжество для гнусного эгоизма; желание мести у меня развивается более и более. -- Ты называла это самолюбием, я тут вижу то же чувство, которое проводило меня черезо всю жизнь, наполнило все артерии, все волосяные сосуды и которое только так казалось слабым, оттого что оно мне было естественно, что я в нем жил, -- теперь оно стало latent[137], оттого что оно больное чувство, оттого что оно теперь столько же отравляет меня, сколько живит.

Мне что-то сомнительно, можно ли здесь поселиться, очень сомнительно, и гораздо скорее можно вообразить, что отсюда ни за что ни про что выгонят. Что у вас Бонфис -- какой ответ дает. За сим Англия. В Швейцарии я не могу жить -- разве один.

Не в Ницце -- так в Турине, в Генуе можно поместиться. Только очень скоро всего этого не узнаешь. Мы с полков<ником> не на шутку собираемся в Лондон, 12 часов в пути.

Марья Касп<аровна> встретила с распростертыми объятиями и была просто вне себя от радости. Они живут очень мило, маленькая квартирка, деревья и bal Mabille возле.

Нынче отправляюсь к Ротшильду и к Пальмье.

Если наша Офелия в духе, т. е. весела, что к ней так удивительно идет, то скажи, что мы в дороге беспрестанно вспоминали и веселье, и изгонянье, и пр. Хотя говорили мы мало, как все сердило и бесило, что делалось. Полков<ник> всю дорогу вез дагеррот<ип> Офелии при себе и иногда посматривал даже украдкой от меня (меня заведомо считают врагом всего нежного); в силу этого и взяв в расчет их нервность, я начинаю обдумывать, нельзя ли их, как эти escargots[138], телеграфически приладить для быстрых сношений. Например, ты что хочешь передать, скажи Ал<ександре> Хр<истиановне>, она подумает, а полковник с дагерротипа прямо мне и скажет.

Маменьке я напишу особо, потому что нечего писать. Марья Каспар<овна> ее ждет, я нашел лицо Мар<ьи> Касп<аровны> изменившимся от ее положения. Рейхель гордо и значительно посматривает на плоды своих музыкальных занятий. Все у них, как кажется, хорошо. Чего же лучше. Коле приписую.

В письмах, скажи всем, чтоб были осторожны, а если есть от Гаврил<овича>, то сперва прочти, и если сально, оставь до меня.

Получено ли наше письмо из Лиона? Это 3-е после отъезда. Я буду нумер ставить.

Обнимаю тебя, Саша, и целую, когда будет больше досуга, напишу целое письмо. Мы ехали новой железной дорогой, возле Дижона туннель в 4200 metr. Это значит 4 с половиной версты под целой горой.

< Рисунок местности - ред.>

Энгельсон смотрел на часы: ровно шесть минут. Возле Тоннера машина остановилась и мы ждали час и 17 минут.

94. H. A. ГЕРЦЕН

10 -- 11 июня (29--30 мая) 1851 г. Париж.

10 июня 1851. Париж.

Ну, писать вы довольно скупы, вчера ничего не было, сегодня еще не знаю. -- Солнца нет, небо серое, а впрочем, я уже теперь начинаю чувствовать всю разницу с климатом Ниццы, нет той устали, чувствуешь себя свежее. Вчера мы были в театре -- глупо. Здесь такой сумбур и хаос, что надобно жить закрывши глаза, понять нельзя ничего, всё предсказывает грозу, но какую -- трудно сказать.

11-е июня.

Письмо твое от 5 принесли еще вчера. Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга, я всегда так думал, страшный опыт показал иное, но, может, он победится. Иногда кажется, что и этот опыт должен выработаться в новую силу, что тут-то и завершение развития, потеря последней религиозной мечты -- т. е. что следует сделаться независимее, свободнее, умнее. Да. Но почему это? С такой премудростью -- прощай поэзия в жизни, равнодушье старости; это и без того с летами придет, -- я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. -- Ты скажешь, что я опять все говорю о себе да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас. -- Разлука наша теперь должна быть время pour se recueillir[139], она чрезвычайно на месте. Если б только дойти мне до кроткой грусти и тебе до того, чтоб понять, что все это не было заслужено мной, как ты говоришь, и не имело того характера, -- который я понимаю, отчего ты придаешь -- тогда с склоненной головой мы наружно забудем прошедшее, тогда не нужно говорить, тогда свяжутся порванные концы и гармония восстановится вполне, тогда и воспоминанья об наших первых годах не будут тебе казаться так бедны; тогда последние остатки демонического, лихорадочного и солнечного чувства иссякнут. О если б это было!

Воспитанье детей дает огромный шаг вперед -- и наших детей. Я вчера еще долго с Мар<ьей> Касп<аровной> смотрел дагерротипы их.

Должно быть, Мар<ья> Кас<паровна> многое знает. Я это замечаю по тому, как она тщательно избегает малейший

намек, малейшее воспоминанье. Я ей душевно благодарен за эту пощаду, особенно в первые дни я был так неспокоен, взволнован. Ну, прощай, мой друг, дай руку, обними меня -- моей любви "ни ветер не разнес, ни время не убелило". -- Это чувство -- моя moelle epinière[140], оно проводит меня (что б ни было) до гроба.

Мы с полковником собираемся завтракать. -- Он кланяется, до сих пор все идет недурно, сегодня хотим слушать Альбони. -- Едим мы с изяществом невероятным, мало, но все с перышком и с шичком.

Как только Барман получит мои бумаги из Фрибурга, я начну действовать, а именно чтоб получить дозволение поселиться в Южной Франции -- превесьма хвалят Бордо, а не то и в Монпелье. Переезд вам будет легкий. Но прежде я все же побываю в Фрибурге -- и хотелось бы хоть на смех Панину возвратиться в Ниццу.

Маменьке, Луизе и детям всем поклоны и поцелуи. Писать что-то не хочется. Александре Хр<истиановне> посылаю отрывок из "Прессы", вот, мол, какие сногсшибающие есть в Париже.

Спроси Фока, как адрес того виртембергского чиновника, которому следует послать деньги за маменьку.

Ну что ваш рок -- хорошо ли кормит? Кормилице почтенье.

Шпильману спасибо за его письмецо, да для чего же он извиняется.

Harum, bitschkarum, bim, bam, bum.

Aschgrau, dunkelgrau -- это все Шпильману.

95. САШЕ ГЕРЦЕНУ

12 июня (31 мая) 1851 г. Париж.

Любезный Саша, в ожидании твоего рапорта о твоих занятиях за прошлую неделю я хочу написать тебе несколько слов. Ты входишь теперь в тот возраст, когда дети бедных людей начинают уже работать и серьезно заниматься, а потому я тебе расскажу не о Цюрихе, не о ипподроме, а о том, что здесь было в суде.

Ты слыхал о знаменитом французском мыслителе Викторе Гюго; вчера судили его сына за то, что он написал в журнале статью, в которой говорил, что казнить людей отвратительно. Отец его сам стал защищать сына и, предвидя, что его сына все же обвинят и посадят в тюрьму, вот чем он кончил свою речь:

"Сын мой, тебе делают сегодня великую честь: тебя считают достойным страдать за правду. С сегодняшнего дня ты вступаешь в действительную жизнь. Ты можешь гордиться, что в твоих летах ты уже на той скамье, на которой сидели Беранже и

Шатобриан, -- будь тверд и незыблем в твоих убеждениях, ты их принес в крови, ты им научился у твоего отца".

Сына Гюго осудили на шесть месяцев. Когда они с отцом вышли из суда, народ, ожидавший их, окружил карету и кричал: "Да здравствует Гюго!" Гюго отвечал: "Да здравствует республика!"

Ты видишь, дружок Саша, что как ни больно отцу, что он должен сына отдать в тюрьму, но что для него этот день останется как один из лучших в жизни. Вспомни маленького Грибуля: и он пострадал за правду и за желание, чтоб всем было хорошо. Те, которые гонят, осуждают за это, те хотят, чтоб только им было хорошо.

Надобно быть или Грибулем, или Бурбоном: надобно бороться, собою жертвовать или приносить себя на жертву друзей и врагов. Но быть Грибулем не только выше, но и веселее. Помнишь, как он в тюрьме приучил мышей, лягушек и пел песни? На совести у него ничего не было, он сделал свое дело, а какой-нибудь Бурбон, отравивши жизнь другим, мучится, завидует, боится, стыдится.

Так-то и я хочу со временем видеть тебя идущего по дороге, по которой я шел 25 лет. Не думай, чтоб нужно было натыкаться самому на беды -- нет, надобно быть готовому на всякую борьбу. Не придет она -- можно другое делать. Но если придет -- что бы ни было, стой за свою истину, за то, что ты любишь, а там что бы ни вышло.

Целую тебя крепко.

Мамаше скажи, что я вчера получил головинс<кое> письмо. Скажи еще, чтоб Мамаша послала у Visconti взять No "Прессы" от 12 июня и прочла бы весь процесс Гюго, но только в "Прессе".

Кланяйся Александре Христиановне. Занимайся как можно больше русским языком. Ты никогда не забывай, что ты должен быть русский.

Тате и Коле будут следующие письма. Скажи только Тате, что ей кланяется Palmier, у которого я вчера обедал.

Энгельсон кланяется.

А ты не забудь поцеловать руку у бабушки, пожать у Луизы и Шпильмана.

Кланяйся Рокке и всем.

Вчера мы слушали Alboni.

96. ТАТЕ ГЕРЦЕН

12 июня (31 мая) 1851 г. Париж.

Милая Тата,

я вчера обедал у твоего старого приятеля у Пальмье, и мы поминали об тебе и пили за здоровье Мамаши и вас. -- Обезьянок

здесь нет, а я поищу что-нибудь другое. Ты только будь умна, тотчас вставай с постели, как проснешься. Целую тебя очень много и Оленьку.

Папа.

Сейчас была Элиза и с своей маленькой дочкой, на ней твоя шляпка. Элиза кланяется премного.

Поцелуй Сашу.

97. Н. А. ГЕРЦЕН

13 -- 14 (1--2) июня 1851 г. Париж.

13 июня. Париж.

Париж решительно утратил способность меня веселить, я скучаю -- и тут, душа моя, я забываю о других внутренних причинах, а говорю просто о том, что они не рассеиваются, -- удивительно, как все меняется, когда мы меняемся. Вот лучшее доказательство, что школьники напрасно ищут истинную истину, есть только человеческая истина. -- Мы были в театре Montansier, я хохотал, но мне было скучно, вчера водил я полковника в Мабиль, он никогда не видал, его ужасно электризовал шик танцев, я только и веселился им и в сущности пропадал со скуки. Улицы, журналы, разговоры -- все скучно, ни одного живого слова, все газетные рассуждения -- битые места, седые от неисполнения надежды, и как-то все это поверхностно -- нет, не хотел бы я поселиться в Париже.

Многие говорят, что юг Франции для нас возможен, Пальмье советует поселиться не в Марселе, а в окрестностях, советует, если без моря, то выбрать Бордо или Ним (Саша пусть тебе покажет все это на карте), я думаю тоже, что это недурно, на первый случай мы могли бы съехаться в Марселе, путь тебе легкий.

Я готов бы был ехать хоть сегодня, я сыт Парижем. Меня держит вот что: Шаллер писал мне, что мои бумаги окончены будут к 15, стало, к 20 придут сюда, я только этого и жду, чтоб начать мои демарши.

1-е. Если можно будет остаться в Пиэм<онте>, я возвращусь через Фрибург, и разве, разве только с полков<ником> сбегаем на выставку, что займет не больше десяти дней.

2-е. Если нет, то переедете вы в июле в Марсель, и я прямо отсюда поеду вас устроить.

3. Если, наконец, и это нельзя -- то остается forcément[141] Англия. -- Жаль, очень жаль, что для меня Швейц<ария> отравлена присутствием этого Каина de la bessonniere. --

Жаль, что и мерзавка эта в Piémont'е -- ну, да против судьбы прать нельзя.

Все это надобно решить скорее, -- иногда какие-то грозные предчувствия тревожат, неопределенные, но страшные. А впрочем, кто перенес то, что я перенес -- тот перенесет все, что попадет на плечи. Но это значит старость, равнодушная, бесчувственная -- только ее нет еще в главном; кровь еще льется огнем, и в душе у меня так же два противуположные потока, два кровообращенья, любовь и ненависть, любовь со страданием и ненависть с раскаянием, да, да, с раскаянием, самым жгучим, что я не раздавил эту змею. Я презираю себя за эту слабость.

Кстати, в утешенье тем, кто думает о бедности этих господ: Гуман, портной, мне сказывал, что он на днях отправил по ее заказу платья -- величественно и поэтически несут судьбу, а ты пишешь, т. е. писывала, о суме и милостыне, о помешательстве и вертерстве. О, как невыразимо хорошо именно такое крапулезно-мелко-мещанское существо, полное эгоизма и lâcheté[142], отправить dahin, dahin. Как я был слеп, я слушаю теперь, что говорят посторонние о их характере вообще, и рву себе волосы -- ну, да и наказан за ошибку. Много ли было писем с моего отъезда оттуда?

Тат<ьяне> Алекс<еевне> тотчас по получении письма отослал 350 фр., да еще через Мар<ью> Каспар<овну> велел ей взять у С<ати>на в Москве 100 серебр.

Пришли на адрес Мар<ьи> Касп<аровны> газету, в которой будет интерпелляция Valerio, и попроси Шпильмана послать sous bande[143] 1 экзем<пляр> в Турин M. Valerio, 1 -- в редакцию "De l'Opinione", один в редакцию "Progresso", и если еще есть такие же листы -- журналам, это может сказать Фок. Головин еще спокойно в Турине, как же книги возвратились? Пусть он спросит у Висконти, послал ли он в Геную, а то и туда в редакцию какого-нибудь оппозиционного журнала можно послать. Все это из тех NoNo, которые были посланы к Голов<ину>. Да, кстати, я Дельену остался должен, кажется, 6 или 7 фр., ему следует отдать.

14 июня.

Небо вечно серо, почти никогда нет солнца, -- тоска по Италии, но климат здешний для меня несравненно здоровее, я теперь уже чувствую перемену, нет этой устали и тяжести. Но жить все же кажется противно, по крайней мере до перемены. Полковник, кажется, проклинает на чем свет стоит за то, что поехал, я, как ни желаю, не могу быть веселым собеседником,

и чем бы разговор ни завязался (или он пуст) -- оканчивается заупокой. Твое присутствие еще наполняло все пропасти, один взгляд детей действовал лекарственно -- но в этом клостральном одиночестве, в этой жизни в сторону нет ничего смягчающего. Писать я решительно не могу, все кажется так мелко, так ненужно. Все это, может, и послужит на что-нибудь, но все это тяжело. И ты, друг мой, не сердись за печальные звуки, которые примешиваются ко всему. Представь иногда себя на моем положении, и ты простишь это оханье или этот стон. Как далеко от меня желание мучить тебя моими словами, да они и не мучительны, если любовь воскресла, -- а ведь в это-то мне и необходимо верить, чтоб жить.

Если письмо из Лиона не пришло, требуйте, оно было отправлено 7 числа.

В заключение скажу, что я решительно не пью водки.

Жму дружески руку Алекс<андре> Христ<иановне>. Ну что, как ведет себя Фок No 47?

98. Н. А. ГЕРЦЕН

15 (3) июня 1851 г. Париж.

15. Воскресенье.

Пишу сегодня, друг мой, оттого что вчера Маша опоздала за меня отправить свое письмо. -- Думаю, что скоро разрешатся все вопросы, мне хочется всего более опять в Ниццу или в Пиэмонт. Здесь в воздухе примешано что-то оскорбительное и раздражающее. Ни меня, ни полков<ника> в сущности ничто не веселит, мы натягиваем веселье. Представь себе, что мы вчера были в Chateau Rouge на бале втроем -- кто же третий, отгадай... Бернацкий, который свеж, умен, откалывает комплименты, ну словом, моложе полков<ника>.

В одинокой жизни моей я еще более вижу, как я мало имею способности к фамилизму. Мне нравится эта совершенная тишина, целое утро душа человеческая не взойдет, кроме мальчика с кофеем, мне нравится совершенное безучастие, самобытнее стоишь, умирай себе, порти себя, никому нет дела. Думая об этом вчера, я с горькой улыбкой вспомнил, что ты меня упрекала когда-то за то, что взятое поглубже должно было служить лучшим доказательством, как сильна моя любовь. -- Было время, в которое ты не хотела ее видеть, и это своего рода крик совести. -- Ты упрекала, что я говорил с предилекцией о жизни в трахтире одному. Да что же удивительного, что человек, который ищет семейной жизни, живет в ней? Тут нет сильного чувства, это та форма жизни, которая ему сообразна. Но

когда люди по внутренному влечению имеют настолько дикости, довольства собой, независимости и общих интересов, когда такие люди не могут без страданий и боли оставить семью на неделю или на две, когда все мелкие невзгоды этой жизни покрываются одним присутствием существа, которое сделалось необходимо, как кислород для жизни, -- тогда вряд упрек обдуман ли. Если б наши отношенья были на одну степень слабее с моей стороны -- я начал бы новую жизнь, с моей энергией, с моей силой, -- ан нет, я сижу с стиснутыми зубами, я боюсь своих снов, я боюсь воспоминаний, мне больно глубоко внутри -- и хотя много добра ты сделала мне в последние дни и первой запиской, но ведь боль, как ты пишешь, и в отрезанном мне чувствуется.

Сейчас получил от Гол<овина> вырезку из газет, да я желал бы иметь, мне это нужно, тот No "Gazetta piemontese", где помещена tornata[144] Камеры 10-го июня, когда были интерпелляции, пришли его на имя Мар<ьи> Каспар<овны> -- если же нельзя скоро достать, то сохрани до приезда или до свиданья.

Мне кажется, что можно будет воротиться. Детей обнимаю.

99. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

19--20 (7--8) июня 1851 г. Париж.

19 июня 1851. Париж.

Я сидел в величайшей хандре и, конечно, всего менее ожидал от вас письма -- как вдруг оно явилось. Спасибо за несколько строк, они отогрели меня, повеяли тепло на душу и я до вечера был весел. (Бывало, я был весел 24 часа в сутки, tempi passati[145].)

Какие у меня планы -- трудно сказать, теперь я здесь один, все наши в Ницце, я полюбил в жизни случайность, доверяться случайности умнее, нежели делать умные планы. Все же не выйдет по желанию. Ну, господа, полицейская германдада, травят людей как зверей, не дают покоя ни минуты. Теперь я воюю с пиэмонтским министерством по милости Панина, жившего в Ницце, оппозиция за меня горой, журналы и интерпелляции в Камере ардантные -- не знаю, чем кончится. Если ничем, уеду в Единбург -- должно быть, удивительно хорошо жить в стране, не зная языка. A propos, в Испании я вовсе не был, только собирался. Здесь жить и думать нечего, в Швейцарии

скучно. Пиэмонт я люблю, там люди помоложе, у них еще lune de miel[146] свободных учреждений и у короля такие усы и такая борода, что он поневоле в прогрессе. Но если, несмотря на усы, он меня не пустит -- кроме Англии нет места, в Лондоне я жить не хочу, у меня там столько друзей -- что этот город мне противен. -- Я со временем вам пришлю мою переписку с разными правительственными лицами, посмеетесь от души -- но на деле все это скучно и fade[147].

Вы не находите в моих книжках того симпатического элемента, который был прежде, -- его нет во мне. Я не любить научился здесь, а ненавидеть, не смеяться, а оскорблять. Я страшно одинок,

Всюду встречи безотрадные,

Ищешь, суетный, людей,

А встречаешь трупы хладные

Иль бессмысленных детей.

Дети эти могут и привязываться, да глупы из рук вон. -- Один человек подошел было поближе, одного человека я полюбил было -- это самый худший, этот показал мне все двоедушие, всю пропасть безнравственности гнусного поколения, к которому мы принадлежим, -- поколения, которое могло бы фурнировать и не одного Горгия венгерского.

Полгода тому назад смерть прошла возле меня -- после того я окончательно закалился в моей злобе, в моем недоверии.

Хотелось бы перед финалом поглядеть на вас, много дали бы вы мне сил -- а иной раз я боюсь вас, мне кажется, что гармоническое отношение оттого и живо в нас, что мы в разлуке; в разлуке именно все то забывается, что мешает гармонии... И то, друзья мои, я на вас был сильно сердит и писал вам презлое письмо, кажется, в генваре, да оно не дошло, видно, до вас. Я сердился за вашу нетерпимость, за юридическую точку зрения etc., etc.

Я напечатал в Ницце небольшую брошюрку о России, это исправленное издание статей, бывших в журнале Колачека о России -- искаженных редакцией и переводчиком; достаньте. Прочтите еще, если не читали, в том же журнале за 1850 "Deutsche Monatss" статейку "Omnia mea mecum porto" и в декабрьской книжке мой "Эпилог". Есть еще письмо о Франции "Erinnerungen eines Russen...", но это вам трудно достать, оно напечатано в Лондоне в журнале Кинкеля и Гауга "Kosmos" -- а оно бы вас позабавило.

Брошюрка находится у Франка в Париже, rue Richelieu 67.

Зачем вы жалеете об том, что я остался здесь. В сторону самолюбие и скромность -- когда был для России такой орган в Европе, вся моя сила, все мои помышления обернуты к вам -- и голос мой получил вес. Не далее еще как два дня тому назад, я толковал часа два Мишле об России, я их заинтересовал Россией. Что я сделал бы в России с железным намордником? А пр<опо?>, посмотрите, как в здешнем revue "Liberté de penser" подробно излагают все сказанное мною о России, -- с этой стороны я не могу упрекнуть себя, что был недеятелен, и не могу думать, чтоб там сделал больше.

Но вперед не знаю, что будет, я устал, я сломан, я состарелся... будущности у меня нет, это я знаю, да я ничего и не жду, я не обрадуюсь ничему особенно, да и не умру, кажется, ни от какого удара. Я писал в одной неудавшейся и неоконченной статейке: "Я равно не желаю ни жить очень долго, ни умереть завтра. Пускай себе придет конец так же случайно и бессмысленно, как начало -- да, по правде сказать, как и самая середина..."

"Под сим телом погребен N.N. Жития его было 38 лет... Да будет ему пищеварение легко. А ты, читатель, приими дух его с миром".

Кажется, на этом можно и остановиться, тем более что я не верю, дойдет ли это письмо.

Я хочу напечатать повесть, которую вы, кажется, читали -- "Долг прежде всего", -- и думаю о другой, откуда приведенные слова, под заглавием "Межуев-fils"[148] -- но главное, что мне мешает, -- это тоскливая апатия, я решительно ничего не делаю, кочую по кафе и читаю газеты, больше ничего.

Как скверно вы все сделали, что не прислали книг русских, сколько я ни просил. Это просто антигуманно.

P. S. Я перечитал твое письмо. Да вы всё не так смотрите на мою философию истории, это не наука, а обличение, это бич на нелепые теории и на нелепых риторов-либералов, фермент -- и больше ничего, но это захватывает и ведет к жизни, это сердит и заставляет думать. Но об этом другой раз.

Целую вас. Прощ<айте>.

20/8 июня

Вверху перед текстом: NB. Я требую и прошу известить о получении этих строк как-нибудь.

100. H. А. ГЕРЦЕН

20 (8) июня 1851 г. Париж.

20 июня.

Ну, вот, друг мой, что: будто тише и улеглось на сердце. Вчера я писал в Москву, и тьма воспоминаний занимали целый день... Теперь я жду твоего письма, и если оно будет хорошо, то и нынче будет покойный день. -- Полков<ник> скучает и грустит, он хочет на днях (когда я поеду в Фрибург) из Лиона ехать прямо в Марсель. Решить еще ничего нельзя, одно яснее прочего -- что жить во Франции скверно, -- и опять Англия или Пиэмонт. Бумаг все еще нет, их-то я и жду, во всяком случае к 1 июлю я уеду отсюда. Здесь каменная плита на душе. -- Кажется, что в Турин можно, ответ министра ободрителен. Полков<ник> советует в Единбург, я не прочь, вот будем вдали, -- вдали от всех. Если б тебе было довольно меня, с каким восторгом полетел бы я туда, мне ничего не нужно, наконец, я хочу окончить жизнь с возобновленной любовью. Но в твоих ли это силах. Могу ли я дать столько... Я не верю в себя...

Итак, Саше будет 12 лет. Святое, великое время 1839 года, как я был счастлив тогда. Зачем ты не скрыла от меня, как мало полноты ты нашла в этом былом, -- оно у меня носилось таким светлым воспоминанием, а теперь оно подернуто флером -- и я боюсь приподымать. Ведь я оттого-то и был так счастлив, что верил столько же в твое счастье, как в свое.

Если б судьба утешила меня не во мне, но в Саше, если б, как я ему писал, я мог бы преемственно передать мою недосказанную речь и мое недоделанное дело -- долею он получил это в фибрине, вторая доля разовьется жизнию с нами. Я не способен учить, может, со временем -- но к пропаганде я способен. Ему раскрыта дорога ширины необъятной, j'ai tiré le cordon[149] -- стоит только идти.

Гран<овский> ждет еще, что я сделаюсь великим писателем, нет, моя будущность переломлена. Сил я принес много -- оттого-то я и мог выдержать, но на выдержку и защиту пошло все. И вот тут-то и призвание детей, рода -- продолжать личный труд, сменить уставшего. Тут действительная аристокрация. -- Но, если и дети пойдут в другую сторону... это будет моя вина, именно оттого-то и будет это больнее, а может, и не доживу до этого -- а может, переживу, несчастие не опиум, от которого Шпильм<ан> не может отделаться, все мелет жернов.

Вчера был у меня Абель, какой он отвратительный дурак, дурак-немец. Это не то, что дурак всех стран, подхалюзый дурак. Он мне был противен -- ни такту, ни деликатности -- словом, немец.

Писем, видно, не будет. Вчера тоже не было.

101. САШЕ ГЕРЦЕНУ

20 (8) июня 1851 г. Париж.

20 июня 1851. Париж.

Любезный Саша, тебе через пять дней будет двенадцать лет. Поздравляю тебя, мой друг, ты становишься больше и больше человеком. Пора тебе продолжать начатое мною: я сам был по тринадцатому году, когда пошел по трудной дороге, и вот двадцать пять лет шел я по ней; ни тюрьма, ни ссылка, ни даже вы все не отклонили меня, я служил на пользу России словом и делом... Теперь я устал, но тебе приготовил и место, и имя, которое ты можешь носить с гордостью; ты будешь уметь воспользоваться ими, ты будешь продолжать спокойнее и дольше -- я буду радоваться твоим успехам. Но для этого первое дело -- образование: учись, учись и учись.

Я тебе привезу рельефные карты географические, -- это мой подарок. А пока возьми у Мамаши 10 франков и истрать их как хочешь. Проведи этот день весело, -- это будет второй раз, что я этот день провожу не с тобой: в 1849 году я был в Женеве, -- это был дурной год.

Прощай, целуй Тату, Олю и Колю, ein Gruß[150].

Также и бабушку.

Сегодня я иду смотреть оперу, сделанную из "Пиковой дамы" Пушкина.

Надеюсь, что ты мои письма бережешь.

Обнимаю тебя.

Еду в Лувр. Сегодня второй день, что писем нет.

102. Н. А. ГЕРЦЕН

21--22 (9--10) июня 1851 г. Париж.

21 июня.

Судьба полковника и их обоих не так легко сложена, друг мой, как ты думаешь. Есть люди, рожденные с силой, с светлым взглядом, с энергией, -- натуры полные надежд, лучезарные -- они не выработывают из себя яда, но страшно страдают, когда им дают отраву. Они верны себе, отражая боль страданием и улыбкой счастие. Долею я принадлежу к таким натурам. Я юношей не искал ни Огар<ева>, ни тебя, встретившись вами, и не сразу, а мало-помалу, я наполнялся любовью к вам, мне надобно было уехать в Вятку, чтоб отдать себе отчет -- тебя я полюбил всей способностью любви в моей душе и верил беспредельно -- и беспредельно глубоко пал потом и беспредельно

страдаю, даже не думаю, чтоб когда-либо изгладился, залечился рубец, нанесенный прошлым годом. -- Полковник -- совсем напротив, он страданьем любит, он страданьем чувствует, мыслит, для него жизнь не пир, не праздник, а болезнь, он слаб телом, он не верит в себя, он мучает ее потому, что он сам мучается. Он страшно привык ко всему, что пугает душу, et il a une certaine intempérance de style qui la lui fait non seulement avouer mais renchérir sur son scepticisme etc[151]. Я понял, что он ее ужасно любит только в их приезд из Неаполя. Прежде я думал, что их связь -- связь дружбы, участия, привычки, потом увидел с его стороны раздраженную страсть, а с ее -- раздражительную. Они влекут себя к гибели, им надобно не так тесно жить вместе, больше пространства, больше интересов, -- горе строящим дом свой не в своей и не во всемирной груди.

Но я скорее думаю, что все обрушится на нем, а не на ней.

Теперь иду в посольство швейцарское, кажется, бумаги пришли. Это дело окончено. Больше недели здесь не пробудем, а там через Фрибург.

Вчера был у меня Мишле -- он вельми доволен брошюркой.

Детям сегодня не пишу. Записочку твою от 17 принесли. -- Прощай.

Целую детей и вдову грудную.

P. S. Добрый сын и злой интендант могут говорить что угодно, я поеду в Турин через Швейцарию и в Ницце буду.

22-е.

Полковник собирается ехать прямо к вам -- он не может жить без нее, я люблю и уважаю его любовь. Он нездоров. Пальмье находит, что он много имеет порчи в организме -- об этом, разумеется, не говори. Я полагаю, что он поедет 27 или 28. Итак, к 4 будет дома: ровно месяц; я долго в Фрибурге не заживусь.

103. Н. А. ГЕРЦЕН

22 (10) июня 1851 г. Париж.

22 июня. Воскресенье.

Вот твое письмо от 18. Я до такой степени привык быть откровенным, друг мой, что и теперь признаюсь, что несмотря на глубокое чувство симпатии к тому, что ты пишешь о воспитании --

все вместе произвело на меня опять тягостное действие. Я хочу невозможного -- и хочу любви 1838 года, той, в которую я верил, я готов ревновать к детям, мне что-то мало в этом, мне что-то кажется это удалением от меня, желанием занять себя... и снова ужас истомляет мою душу. Да, я молод, я жажду еще любви для себя, -- но уже ее не будет. Я должен абдикировать, а как трудно скидается корона после 11 лет, зачем я не умел дожить себя в эти 11 лет, зачем воскресли мечты юности тогда, когда -- раненный навылет -- мне осталось идти в инвалиды.

Но не перетолкуй слов моих. Да, соединимся на великом деле воспитанья, надгробная группа своего былого, поставленная в поучение юной жизни, -- да, да, -- ты видишь, мой дебют недурен, я буду писать для Саши, это мне легче, нежели давать уроки. Но только я ему буду проповедовать не одну любовь -- а и ненависть; кто никогда не ненавидел, тот еще не жил вполне, какое это живое, вечно присущее, вечно жгучее чувство. -- В моей жизни недоставало долго этой живости... она взошла. Не одну веру надобно проповедовать -- но готовить к сомненью, готовить к тому, что жизнь принесет потом из-за угла, à l'improviste[152].

С полк<овником> много толковали мы вчера, для него Ал<ександра> Хр<истиановна> -- его дитя, словом, вся сторона сердца, -- боюсь я за него, -- и он-то на словах так бравировал и говорил, что женился для того, чтоб ей было ехать с кем, и рад бы был новой встрече... Я, может, очень ошибаюсь, но не думаю, чтоб она могла так любить, она порывиста -- но скупа собой. Встреча с ними весьма замечательна, я желал бы ее сделать полезною, но трудно иметь влияние на него.

Прощай. Гран<овский> пророчит мне судьбу великого писателя, -- а я до того утратил всякий талант, всякую охоту писать, кроме писем к тебе, что досадно -- просто двух слов не умею связать.

Теперь опять о проектах. Жить или не жить в Ницце зависит не от меня, не от интенданта -- а от известной тебе твари. Зачем mir nichts, dir nichts[153] переезжать из города, где все есть для ученья. В южной Франции -- для климата хорошо, но так, как дела идут, жить в провинции во время полицейского террора невозможно. Швейцария вся открыта -- но там есть одно дыхание лишнее и в этой близи может прийти мне желание приостановить его. Может, пустят и в Париже остаться -- это я узнаю через Бернацкого, но все же нечего ехать теперь.

Я не могу думать, чтоб не пустили в Пиэмонт -- тогда успеем переменить планы. Теперь 20 июля я в Ницце.

Что за поляк был у вас, будьте осторожны.

Письма до моего приезда адресуйте по-прежнему Марье Каспар<овне>.

"Мольер" Ж. Занд из рук вон плох, а мог бы быть хорош.

104. Н. А. ГЕРЦЕН

24 (12) июня 1851 г.

24 июня.

Записочку твою от 19 вчера получил. В Лондон я не поеду, у меня нет никаких любопытств, а что можно было узнать, я узнал. Брейтон -- город полуфранцузский и возможный в Единбурге жить дешево. Сегодня Бернацкий спрашивает позволения в случае нужды проехать через Францию. Все это в предположении, что нельзя остаться в Пиэмонте. На юг Франции я раздумал селиться -- не по капризу, а потому, что террор растет со всяким днем, там нельзя отвечать за один час, что же это за жизнь.

Документы все пришли. Барман выдал пасс швейцарский, сардинское посольство визировало, след. сообщения нет. Завтра вечером мы выезжаем, а 27 я оставляю полковника в Лионе и еду в Фрибург, куда буду 1 июля. Письмо теперь можешь адресовать -- à Fribourg (Suisse), poste restante[154].

Вчера y меня сидел часа три Мишле, успех моей брошюры в серьезном кругу велий, вообще меня что-то здесь ласкают, не понимаю отчего; я был вчера же у Ротшильда, он меня принял с величайшим радушием, и узнавши, что я собираюсь в Лондон, велел без моей просьбы написать рекомендательное письмо к Lionel Ротшильду. Он мне сообщил, что О'Коннель Авигдор прибыл в здешнюю столицу, я его постараюсь увидать.

Франк отошлет три карты выпуклые на Висконти. Европа, Швейцария и Россия, других, кроме Германии (которую я Саше позволяю не знать), нет, господин этот обанкротился. -- Я сейчас иду с Мар<ьей> Касп<аровной> покупать всякую всячину.

Внутри я продолжаю скучать на другую методу, но все так же пустота, боль, страшные воспоминания[155]. Того покойного доверия, о котором ты пишешь, нет, мне все кажется, что ты из сожаленья, из резигнации успокоиваешь. Благодарю

и за это, но не того хотелось бы. Я смотрю на полковника и думаю: любовь истинная -- это анафема, которая рано или поздно стащит человека в пропасть, надобно легче любить -- тогда это чувство бросает венки из роз; как он страдает и в разлуке и в сознании того, что он не так любим. Я утешаю его, пользуясь тем, что имею два фунта стеарина в день на собственное сожжение, которых у него нет. -- Мы даже ни разу весело не выпили бутылки вина, хотя пили много.

Как нелепо и бедно замышлен "Мольер" Ж. Занд, посылаю тебе с полков<ником> экземпляр, подумай, что бы можно было сделать, если б она представила, что жена Мольера его прежде в самом деле любила. Впрочем, прочтите.

В "Республике" и в "Univers" было напечатано об моей истории в Сардинии. -- По всему, стало, отсюда отправляться пора. Скажи маменьке, что Шидеру 820 фр. -- т. е. 400 гулденов.

Детушки-мелкота,

Отворяйте ворота,

Скоро приедет ваш Папаша.

Рады ли вы ему будете?

Умны ли вы?

Мне полковник все напишет, он приедет прежде меня.

А ты, милый Саша, пожалуйста, не пиши в твоих письмах каламбуров -- зачем перенимать одно дурное. Пиши просто, это всего лучше.

Тата, поцелуй Колю и Олю.

Palmier свихнул себе последнюю ногу и лежит -- и писал ко мне, чтоб для развлеченья я прислал дагерротип Таты и Саши.

Сейчас письма от 19 и 20-го. Благодарю за них. Что Ал<ександра> Хр<истиановна> пишет насчет причин высылки -- это смешно, и если так, то я напечатаю все это в позор дураку интенданту.

В Турин еду и буду там около 10-го.

Сейчас увижу Авигдора.

105. САШЕ и Н. А. ГЕРЦЕНАМ

25 (13) июня 1851 г. Париж.

25 июня. Париж.

Для дня твоего рождения, любезный Саша, я выезжаю отсюда и приближаюсь к вам; для меня нет лучше средства праздновать этот день; без вас, вдали от вас мне скучно.

Я привезу, сверх карт, очень умную игрушку для тебя и Коли вместе: два телеграфа со всеми знаками больших телеграфов, так что ты можешь сообщать через стол Коле все, что хочешь. Но для этого надобно выучиться знакам. Я уверен, что Коля поймет тотчас, а ты постарайся ему хорошенько объяснить.

Едем мы сегодня вечером, ночью будем в Тоннере, утром в Дижоне, а ночью в Лионе. Там мы отпразднуем именины бабушки, а 28 разъедемся; 29 к ночи я приеду в Женеву, а 1 июля буду в Фрибурге. Ты всякий день можешь, стало, по карте справляться.

Я выбрал тебе материю на платье, которое Мат. дарит. Ну а как не понравится? Я точно такое подарил Мар<ье> Кас<паровне> и, чтоб лучше его разглядеть, прибавил зрительную трубочку.

Я рад, что я еду; особенно буду рад, когда уеду. Что-то этот раз я сделался очень львом, в моде; вчера получил письмо от одного профессора. Все это должно разрешиться полицейской гадостью; наконец это надоело.

Пиши тотчас в Фрибург.

106. ТАТЕ ГЕРЦЕН

25 (13) июня 1851 г. Париж.

Тата,

зачем же ты все падаешь, ведь и мне больно, когда ты ушибаешься.

Я тебе купил такую игру, что можно из кусочков делать всякие портреты и рожицы.

Прощай, маленькая душка.

Твой Папа.

25 июня.

107. САШЕ И ТАТЕ ГЕРЦЕНАМ

Между 8 и 25 июня (27 мая и 13 июня)

1851 г. Париж.

Саша и Тата, Папаша вас целует много и много. Письмами Таты я очень доволен, также и Колиными; но ты, Саша, мог бы писать побольше, обо всех и о твоих занятиях, как и где с Женни гуляешь. Поклонись ему. А ты, Тата, скажи Рокке, что я всякий день вспоминаю о его кофее, здесь прескверный. -- Оленьке поклон.

108. САШЕ ГЕРЦЕНУ

8 -- 25 июня (27 мая--13 июня)

1851 г. Париж.

Саша, тебе особенно поручаю расцеловать Колю и Тату. Напиши мне, как они себя ведут и поминают ли об старике Папаше, который думает об вас и день и ночь.

Папа.

Краски отличнейшие тоже пришлю или привезу.

109. ТАТЕ ГЕРЦЕН

8 -- 25 июня (27 мая--13 июня)

1851 г. Париж.

Здравствуй, Таточек, думаешь ли ты часто о старичке Папаше, а Папаша об тебе часто думает, и ему жаль, что Таточка не приходит здороваться. Маша тебя целует и спрашивает, не ссоришься ли с Колей, я сказал: "Тата теперь большая и умная, Коля тоже -- и не ссорятся".

110. ТАТЕ ГЕРЦЕН

8 -- 25 июня (27 мая--13 июня)

1851 г. Париж.

Таточка,

здесь в Елисейских Полях ездит какой-то человек в маленькой тележке, запряженной 8 собаками, небольшими, и ездит так скоро, что едва поспеешь за ним бежать. А сзади за ним еще собак восемь. Мы с Э<нгельсоном> утешаемся этим. Целую тебя за твои милые письма, я тебя часто вижу во сне.

На обороте: Наталье Александровне.

111. Н. А. ГЕРЦЕН

28 (16) июня 1851 г. Женева.

28 июня 1851.

Женева. Кафе.

Что со мною и как, суди сама.

Он все рассказал Саз<онову>... Такие подробности, что я без дыханья только слушал. Он сказал, что "ему жаль меня, но что дело сделано, что ты упросила молчать, что ты через несколько месяцев, когда я буду покойнее, оставишь меня"...

Друг мой! Я не прибавлю ни слова. Саз<онов> меня спросил, что это, будто ты больна. Я был мертвый, пока он говорил. Я требую от тебя ответа на последнее. Это все превзошло самые смелые мечты. Саз<онов> решительно все знает... Я требую правды... Сейчас отвечай; каждое слово я взвешу. Грудь ломится... И ты называешь это связным развитием.

Еду я завтра в Фриб<ург>... Так глубоко я еще не падал. Письмо ко мне в ответ на это адресуй в Турин, poste restante.

Неужели это о тебе говорят?.. О боже, боже, как много мне страданий за мою любовь... Что же еще... Ответ, ответ в Турин!

112. САШЕ ГЕРЦЕНУ

28 (16) июня 1851 г. Женева.

28 июня.

Здравствуй, Саша! Часто ли ты думаешь обо мне, маленький друг мой? Думай: мне от этого будет веселее, легче. Я, может, приеду скорее, нежели думал, -- может, около десятого. Как бы я дорого дал, если б я мог теперь перейти к вам, посмотреть, как ты и Тата спите.

Прощай, друг мой.

В Фрибург я приеду 30 июня, пробуду 5 дней; если 6 выеду, то 8 буду в Турине.

Опиши мне, как ты встретил полковника.

113. Н. А. ГЕРЦЕН

28 или 29 (16 или 17) июня 1851 г. Женева.

Еще дополнение для полковника. Дядя Саз<онова> прислал ему сенатское и царское решение об нем. Сенат приговорил к ссылке в каторжную работу за ослушание высочай<шего> повеления. Но Госуд<арственный> совет смягчил и государь утвердил... risum teneatis...[156] осудить его, Сазонова, на вечное изгнание из пределов империи. -- Вот наказание-то для эмигранта. Дядя ему прислал 6000 фр. -- и он едет в Лондон.

Немец, который видел в Праге Бакунина, говорил, что последнее время его держали прикованным к стене!

114. Н. А. ГЕРЦЕН

Около 29 (17) июня 1851 г. Женева.

Детей обнимаю, буду им писать из Фрибурга, а теперь некогда, надобно кой-куда сходить. Я поздно вчера лег и проспал сегодня.

Маменьке и всем как следует.

Зачем заплатили за книги, которые воротились, -- Гол<овин> должен был их требовать из Турина.

115. М. К. РЕЙХЕЛЬ

29 (17) июня 1851 г. Женева.

29, утро. Женева.

Сегодня вечером я еду в Фрибург и, следственно, завтра буду там, пробуду никак не долее 4 или 5 дней, стало, получивши это письмо, вы можете отправить, буде есть еще письма, просто в Турин poste restante.

Ступивши на швейцарскую землю, я почувствовал действительно себя свободным; да, здесь, до военного занятия всей страны, опасности нет, сверх того, швейцарца в самом деле нельзя изгнать из Пиэмонта. Стало, с этой стороны все хорошо. С других сторон, что вам сказать, -- я состарился, это писал я вам, это вы видели сами, минутами как будто я попадаю на старую колею, но нет того элемента лимпидности, темная вода, мутно, туманно и очень незабавно. А ведь вы, Марья Каспаровна, очень добро меня встретили и проводили, дайте вашу руку, старые друзья; смотрите, чтоб долгое отсутствие, иные занятия не ослабили (вы не сердитесь, натура человека слаба, изменчива, в ней ничего нет заветного) в вас вашей деятельной дружбы. Может, жизнь опять столкнет нас -- все может быть, потому что все случайно.

Вероятно, вы отослали уже ответ Бернацкого.

Прощайте, жму руку Рейхелю.

Доволен ли был Маврикий игрушками?

Полковник печальный поплелся из Лиона -- он много страдает, оттого что много любит, он сжег себя внутренним огнем, и этот огонь не зальешь ваннами пальмовыми.

Еще раз прощайте. Кланяйтесь Бернацк<ому>.

116. САШЕ ГЕРЦЕНУ

2 июля (20 июня) 1851 г. Фрибур.

2 июля. Фрибург.

Любезный Саша,

вчера ездил я с здешним канцлером в Мора и оттуда с префектом в деревню, которая нас приняла: Бург, а по-французски Шатель. Маленькая деревенька; жители вышли навстречу,

и синдик сказал мне речь на изломанном немецком языке, на которую я отвечал как умел; потом поднесли мне огромный стакан вина, и учитель школы сказал свою речь. Синдик извинялся, что не успели приготовиться и, главное, что не стреляли. Люди они все добрые и простые, мной остались очень довольны и звали приехать со всеми на будущий год. Прощай, друг мой.

Целую Тату, Колю, Оленьку.

Бабушке поцелуй руку.

117. Н. А. ГЕРЦЕН

5 июля (23 июня) 1851 г. Женева.

5 июля. Суббота.

Женева.

Час тому назад приехал я сюда, вот уж и ближе к тебе, мой друг. Не знаю, как-то пойдет в Пиэмонте, думаю выехать послезавтра в 11 вечером -- а если не найду место, то 8; стало, 10 буду в Турине и 13 могу быть дома; но это еще не верно.

Праздник здесь колоссальный, я был действительно тронут величием приема федерального знамени и депутации из Аргау; да, что ни говори, а здесь республика.

Писать не могу, устал ужасно, в час ночи сел я в дилижанс и приехал, не выходя почти, в четыре часа перед обедом. Но усталь мне благодетельна, только рука не пишет и мысли не вяжутся.

Я все разузнал насчет воспитания в Вевее -- если нужно, можно и там быть, а сверх того, мы ни разу не думали об Итальянской Швейцарии, т. е. о Тессине; говорят, Лугано очень милый город и пока не будет европейской войны, там жить можно.

Прощай, друг мой, мне несколько лучше, но все это зависит от сновиденья, от воспоминанья, от ничего.

Детей целую.

Шамбери вздор.

118. САШЕ ГЕРЦЕНУ (приписка)

10 июля (28 июня) 1851 г. Турин.

10 июля 1851.

Турин.

Мамаша тебе так много пишет, что меня прижала к краю. Зато скоро, друг мой, поговорим: я думаю, через три дня мы можем отправиться.

119. САШЕ ГЕРЦЕНУ

13 (1) июля 1851 г. Турин.

13 июля 1851. Турин.

Может быть, любезный Саша, мы успеем приехать во вторник, а в среду почти наверное можешь ожидать в дилижансе, который идет из Генуи; он останавливается, кажется, в Hôtel York. Получил ли ты телеграф? Научи Колю играть, -- это игрушка преумная и должна его много забавлять.

Я с глубоким удовольствием прочел в письме Энгельсона, что он доволен твоим поведением. Впрочем, тебе тринадцатый год, и, если б мы были люди бедные, ты должен бы был уже работой снискивать себе хлеб и помогать семье. Ты можешь сам заметить, что дети работников гораздо умнее, солиднее, особенно во всем практическом; они меньше боязливы и осторожнее. То, что с ними делает необходимость, то нам надобно достигать волею.

P. S. Сейчас принесли ваши письма от 11-го.

120. ТАТЕ ГЕРЦЕН

13 (1) июля 1851 г. Турин.

Рукой Н. А. Герцен:

Таточка, душечка, милушечка, ласточка, звездочка, цветочек, радость ты моя!

Я тороплюсь к тебе. Скоро увижу тебя, и как нам будет весело вместе, я расскажу тебе, как я ездила по горам и долам. А пока до меня, крошечка моя, будь здорова и весела и умна.

Поцелуй Олю так, как я тебя целую. Пупоньку обними.

Твоя мама.

Турин, 13 июля 1851.

Ну, вот мы и едем и едем... машина постукивает, лошади фыркают, бич хлопает, всё едем и вдруг приехали... Франсуа бежит отворять ворота. Рокка жарит и печет. А Тата-то -- та... бежит, кричит и бух Папаше на шею...

Смотри за Хоецким, чтоб он не шалил.

Александре Христиановне поклонись пониже, да руку пожми покрепче.

Рукой Н. А. Герцен:

Поклонись Мари и Жюли.

121. ТАТЕ ГЕРЦЕН

29 июня--13 июля (17 июня--1 июля)

1851 г. Швейцария.

Таточка моя, как я давно тебя не видал. -- Ты бы теперь подошла ко мне и рассказала бы что-нибудь, Фогтову сказочку а вот вдали-то и нет, не увидишь тебя.

Что Оленька, не выросла ли и так же ли мила?

Кланяйся Александре Хр<истиановне>, а Э<нгельсону> скажи, что я бы теперь дал дорого-дорого, чтоб он был со мною.

122. А. А. ЧУМИКОВУ

26 (14) июля 1851 г. Ницца.

Nice Maritime. 26 июля 1851.

Милостивый государь!

Письмо ваше от 22 июля я получил и спешу искренно поблагодарить вас за него. Мне так редко удается слышать симпатическое слово по-русски -- хотя я и не сомневаюсь в некотором сочувствии к моим трудам. Не сомневаюсь я потому, что источник их -- одна любовь к России, к народу будущего. Я никогда не чувствовал яснее, насколько я русский, как в последние годы.

Благодарю вас за предложение и принимаю его с радостью. Если у вас много материалов, т. е. тетрадь, то вручите ее просто Франку или его помощнику Фивегу, надписавши на мое имя. За этою тетрадью явится к 10 августа один господин с запиской от меня. Если же сведения ваши поместятся на двух или трех листах -- перешлите, не франкируя, сюда: Мr А. Herzen. Nice Marit (Piémont). Maison Sue, au bord de la mer[157].

Я на днях еду отсюда, буду в Генуе или Специи, но адресуйте, это вернее, и тотчас мне доставится.

Si vous désirez prendre avec vous deux ou trois exempl de ma brochure, j'en serai enchanté. Monsieur Franck aura l'obligeance de vous la remettre gratis, si vous me le permettrez[158].

Жму вашу руку

Ал. Герцен.

P. S. В Париже письма распечатывают, особенно на имена, известные Карлье; в Пиэмонте не распечатывают, и потому

лучше послать по почте не из Парижа. Как бы я ни желал противного, но предоставляю вам сохранить ваше incognito.

Вот еще замечание: если вы будете посылать не из Франции, Англии и Швейцарии, то необходимо франкировать, иначе письмо не отправится. Пиэмонт не имеет почтового договора с немцами.

123. А. А. ЧУМИКОВУ

9 августа (28 июля) 1851 г. Ницца.

Nice, 9 août 1851.

Письмо ваше от 5 получил я вчера. За бумагами к Франку уже послано, я опасаюсь почты за вас и за собственные имена в ваших бумагах; меня компрометировать невозможно, я открыто стою в той кучке людей, против которых всемирная полиция идет крестовым походом, а потому посылайте все что хотите на мое имя из Парижа или Берлина и России, -- но знайте, что, кроме Швейцарии, Англии и Пиэмонта, письма будут прочтены. Я останусь в Ницце до конца мая, если не вышлют во второй раз (полагаю, что этого не будет: первый раз им обошлось солоно, благодаря энергическим интерпелляциям Валерио в Камере) -- и буду ждать ваших присылок с нетерпением.

Вы спрашиваете о надеждах, о демократии. Мое мнение о европейской демократии вы знаете; взгляните еще на мою статью "Omnia mea mecum porto" и "Lebe wohl", помещенные в журнале Колачека прошлой осенью, кажется, в октябре и в декабре. Демократия стоит вся на старой монархической и христианской почве; она, как Бурбоны во время революции, ничему не научилась в грозные два года после 1848, -- народ, между тем, более и более переходит от симпатии к ней к равнодушию. В Июньские дни 1848 он ее звал на площадь, -- но она спряталась. 13 июня 49 она сошла на площадь, но народ не пошел. Народ не с ними, он ужасно много научился: массы, как женщины, учатся не школой, а несчастиями и разом узнают каким-то инстинктом и созерцанием конкретную истину. Когда я говорю "народ" -- я, разумеется, говорю об одном народе, который существует в Европе, -- о французском народе. Насколько вся образованная часть Франции развращена, гнусна и не имеет никакого будущего, настолько велики пролетарии и даже крестьянин, -- и это важнейшая победа после 1848. Раньше французский крестьянин был консерватором, теперь же все возбуждено, -- разумеется, не по политическим вопросам, а по социальным. Кто не социалист -- тот легитимист (быть легитимистом глупо, но не подло; сверх того, легитимисты далеки от

власти); реакционный консерватизм начинается с городской цивилизации; все города заражены им, кроме тех, в которых много работников; орлеанизм -- самая позорная проказа и самая вредная, но сила. -- В цивилизованном классе есть меньшинство официально революционное; оно-то именно и стоит на одном месте, обойденное реакцией и народною мыслью. Это критическое положение ждет своего Сервантеса: Дон Кихот революционных кругов стоит своего рыцарственного предшественника. Если бы реакция не была так невежественна и глупа, она давно бы подавила морально эту литературно-политическую партию с ее полупониманиями, полумерами, с ее "правом работы и правом инсуррекции". Работник с своим тактом чисто критическим улыбается над правом работы и не верит в право восстания, когда не чувствует себя в силах; а когда силен, то не нуждается в праве.

Отойти от литературно-либеральных людей, от парламентских привычек оппозиционных членов, от прежних неисправимых политических республиканцев -- для меня казалось необходимостью; я это говорил до тех пор, пока озлобил против себя добрых людей. С ними, я убежден, революция может только погибнуть. Меха новые -- для вина нового.

Еще несколько слов о французском народе. Народ вообще слишком хвалят, это революционный jargon[159]: французский народ вовсе не готов ни к социализму, ни к свободе, -- но он готов к революции; сознание общественной неправды, злоба и удивительное единство -- вот его сила. Французский народ -- армия, армия не демократии, как воображают монтаньяры, а армия коммунизма.

Но ведь в борьбе армия-то и нужна. И вот отчего французы теперь, как и прежде, стоят в авангарде. Индивидуальность, уважение к лицу больше развито в Италии (т. е. в Риме и Романье), даже в Испании; вообще итальянец самобытен, больше любит независимость -- но его силы разбросаны, не устроены; жить с ними славно, они доблестны, благородны, чисты даже -- но les faubouriens Антония и Марсо, но лионский Croix rousse, но gamin и voyou[160] -- вот истинные надежды истории и человечества. -- Коммунизма бояться нечего, он же неотвратим, это будет истинная ликвидация старого общества и введение во владение нового.

Переходя к частному, я не могу вам сказать, чего бы вы не знали прежде. Все приостановлено до мая 1852, все едва дышит, ждет; веры в торжество революции я не имею, но она может восторжествовать, особенно при помощи этого элисейского шута. Если реакция победит -- в Европе будет страшно,

победа может продлиться на целое поколение, от 15 до 17 лет; надобно бежать в Америку, борьба не будет возможна.

Если хотите, это вопрос совершенно личный, потому что победа реакции вызовет через поколение такой отпор и такой разгром, о каком мы и не мечтали.

Позвольте мне теперь объяснить мое выражение " народ будущего ". Я нахожу в нашей русской душе, в нашем характере что-то более мирное, нежели в западных европейцах. Разумеется, речь о лицах; как народ мы еще страдательны. Немцы, напр<имер>, при всей своей учености, при освобождении теоретической мысли, не имеют даже притязания на то, чтоб быть народом будущего, -- и не правда ли, что фразу Deutschland -- Volk der Zukunft[161] без смеху нельзя читать: "К лицу ли вам эти вещи?" Про Россию говорить это -- до того не смешно, что французы (в ней) чают соперника и не стыдятся сознавать, что тут есть сила, -- вспомните, это говорит Кюстин; французы ненавидят Россию, потому что они ее смешивают с правительством, но вне ненависти есть уважение. У Австрии и Пруссии не меньше, а больше штыков, но их французы презирают.

Кент говорит прогнанному Лиру: "В тебе есть что-то заставляющее меня называть тебя царем". Я вижу это помазание на нашем челе. Да, одна дерзость подумать о том есть или патент на китаизм, или великая надежда. Ну, мы не китайцы.

Но будущего нет, оно делается людьми, и, если мы будем продолжать гнить в нашем захолустье, может из России в самом деле выйти avortement[162]. Тут-то и является наше дело, наше признание. Что можем мы делать? Всякое слово человека преданного есть дело; я, по необходимости оставшийся на западном берегу, я только и желаю быть вашею бесцензурною речью; я, между прочим, для того и не старался о возвращении, чтоб знакомить Европу с Россией и быть свободным ее органом. Эмиграция очень полезна теперь, но русских дельных очень мало; я могу назвать одного Сазонова, человека сильно даровитого и имеющего вес в европейском движении. Подождите, чем окончится май 1852, и приезжайте к нам. (Русские, желающие оставаться в Европе, никогда не берут никаких мер и теряют свое именье, -- это благородно, но несовершеннолетне). Если победа с нашей стороны, будем работать вместе. До тех пор пишите, говорите и посылайте мне материалы. -- Как? Это вы придумаете: или через книгопродавца, или через банкиров.

Прощайте, жму горячо вашу руку. Спасибо вам за письмо и за симпатию. Готов всегда писать, лишь бы было безопасно для вас.

Читали ли вы последнюю книгу Прудона и его конфессии 2 изд<ание>. -- Ему надобно простить ругательный тон против Руссо и революции 93 года за огромные достоинства последних этюдов. Это -- долею озлобление от тюрьмы, долею темная сторона этого огромного таланта. Как далеко оставил он за особою всех французов, напр<имер>, в статье "Justice". Еще видел я объявление о книге de Hott'a<?>; книги я не имею, но жду от de Hott'a много хорошего.

Желал бы я вам послать мои "Briefe aus Italien und Frankreich", но не нашел ни одного экземпляра и не знаю, есть ли у Франка.

Прошу вас написать о получении письма.

Г.

Когда бы вы вздумали что-либо послать без имени и очень верно, то посылайте так, через банкиров: Confié aux soins bienveillants de Mrs de Rothschild à Paris. Pour remettre à Mselle Olga[163].

Но если можно, пишите просто.

124. M. К. РЕЙХЕЛЬ

12 августа (31 июля) 1851 г. Ницца.

Рукой Таты Герцен:

Моя милая Маша, мы живем теперь в новом доме, у нас хорошо. Целую тебя.

Твоя Тата.

1851, августа.

Рукой Н. А. Герцен:

Радуюсь за тебя, Машенька, и утешаю себя в отсутствии Коли тем, что ему весело. Пиши мне об нем, много. Напиши, какую нашла в нем перемену. Жму руку, будь здорова. Рейхелю челобитье.

И от меня боковой поклон прошу принять прямо и за меня расцеловать Колю.

12 августа.

125. М. К. РЕЙХЕЛЬ (приписка)

Около 12 октября (30 сентября) 1851 г. Ницца.

Посылаю вам место о моей книге Мишле так, как оно было передано Даметом в "Avenir", -- он, т. е. Мишле, еще в "Evénement" раскомплиментил. Дайте эту штуку Мельгун<ову>; если б можно ее довезти до Москвы, это был бы ответ. Письмо

мое будет напечатано особо, я вам его доставлю к 1 ноября. Скажу вам вперед, что это -- одна из самых удачных вещей; сначала я сердился на Мишле, а потом на наших трамблеров, -- это помогло. Как это они не поймут, что с сумой нищего лучше идти в Европу и кричать о России, нежели так жить, как они. A propos, скажите Мельг<унову>, что я к нему писал на днях, адресуя во Франкф<урт>; пусть он выпишет: v. H. Humbert im Humbertschen Hause. Да что же еще нового о Русланде?

Был ли Рейхель у Бернацкого? Я его сильно прошу сообщить Мишле, что ему будет письмо, и сказать, что я очень буду рад, если он велит его напечатать в "Evénement" с ответом или без...

Уж кутить, так кутить, --

Я пишу так и быть...

Ну, сделали же пользу они, хотевши мне намордник надеть ругательными письмами!

Александру-Николаю Рейхелю и его отцу-родителю почитание.

126. КОЛЕ ГЕРЦЕНУ

Конец октября -- начало ноября 1851 г. Ницца.

Рукой Н. А. Герцен:

Mein lieber Sohn! Mein Kola! Du bist wieder mit Großmutter und Luise, ich habe viel Freude!

Vorgestern kommt die Sonne zu und sagt: "Ich war in Paris, ich habe meinen lieben Kola gesehen, hab ihn geküßt, alles geküßt, sein Gesicht, seinen Rock, seinen Hut, seine Schuhe; Kola ist sehr schön, denn er ist gut und fleißig" -- das freut mich sehr, mein Schatz. Nun jetzt, ich werde die Sterne bitten zu dir gehen in der Nacht, um zu sehen, wie du schläfst und was du träumst, jeder Stern wird dir einen Kuß von Papa, Mama, Sascha, Tata und Olinka bringen.

Deine Mama.

Ich grüße Spillmann, danke ihm und bitte, kein Skelett zu kaufen, aber was anderes zu suchen für Sascha sein Naturstudium.

Ich küsse dich auch vielmal, lieber Kola, sei gesund und munter. Sage Spillmann, daß ich in einer Woche ihm mein neues Buch schicken werde.

Перевод

Рукой H. А. Герцен:

Мой милый сын! Мой Коля! Ты опять с бабушкой и Луизой, я очень рада!

Позавчера приходит солнце и говорит: "Я было в Париже, видело моего милого Колю, поцеловало его, расцеловало его всего, его лицо, его куртку,

его шляпу, его башмаки; Коля очень хорош, потому что он добр и прилежен" это меня очень радует, сокровище мое. А теперь я попрошу звезды пойти дочью к тебе и посмотреть, как ты спишь и что тебе снится, каждая звезда принесет тебе поцелуй от папы, мамы, Саши, Таты и Оленьки.

Твоя Мама.

Привет Шпильману, благодарю его и прошу не покупать скелета, а поискать что-нибуль другое для Сашиных занятий естественными науками.

Я тоже целую тебя много раз, милый Коля, будь здоров и бодр. Скажи Шпильману, что через неделю я пошлю ему свою новую книгу.

127. Ж. МИШЛЕ

7 ноября (26 октября) 1851 г. Ницца.

Monsieur,

Votre lettre m'a fait un bien immense; j'en étais profondément touché. Permettez-moi de serrer votre main, avec reconnaissance, avec vénération, avec amitié.

J'ai encore foi en 1852, et si j'ai parlé de notre perte à la fin de ma lettre, je n'ai pensé qu'à nous autres Russes. Nous sommes à l'avant-garde de l'arrière-garde, pour nous, comme Russes, il n'y a rien, que de servir d'exemple comme Pestel, Mouravioff, Bakounine.

Voilà les détails biographiques sur notre ami malheureux, après demain je vous enverrai ceux concernant Pétrachevsky. Et je prendrai la liberté de vous adresser encore 3 exempl de ma lettre, craignant que Franck ne pourrait la recevoir que dans une semaine.

On critique ici ma langue franèaise. J'avoue mon ignorance. Un Polonais de mes amis, M. Chojecki, a bien voulu corriger mon manuscrit; mais avec tout cela il y a des fautes; je n'ai qu'à demander votre indulgence. Lorsque j'écris le russe, je suis complètement libre, je me sens là dans mon élément, je me laisse entraîner, sans penser à l'arrangement des mots.

J'attends vos observations, elles me seront précieuses. Je vous dois beaucoup, car j'étais dans une apathie maladive les derniers temps. Vous m'avez réveillé et, plus encore, votre dernière lettre, si sympathique, m'a réchauffé le cœur, grâce vous soit rendue.

Je vous salue de tout mon cœur.

A. Herzen.

Je tâcherai d'avoir les portraits de nos martyrs; ils existent, mais ce n'est pas facile de les faire venir de Moscou.

Перевод

Милостивый государь,

ваше письмо было для меня неоценимым благом; я был им глубоко тронут. Позвольте мне пожать вашу руку с чувством признательности, глубокого уважения и дружбы.

Я еще сохранил веру в 1852 год, и если в конце своего письма упомянул о нашей гибели, то имел в виду лишь нас, русских. Мы находимся в авангарде арьергарда, и поэтому нам, русским, остается только служить примером, подобно Пестелю, Муравьеву, Бакунину.

Посылаю вам биографические подробности о нашем несчастном друге. Послезавтра вышлю вам такие же сведения о Петрашевском. Позволю себе также адресовать на ваше имя еще три экземпляра моего письма, так как опасаюсь, что Франк сможет получить их не раньше, чем через неделю.

Здесь критикуют мой французский язык. Признаю свое неведение. Один из моих польских друзей, г-н Хоецкий, любезно выразил готовность исправить мою рукопись, но и после этого в ней остались ошибки. Мне остается лишь просить вас о снисхождении. Когда я пишу по-русски, я совершенно свободен, тут я чувствую себя в своей стихии, даю себе волю, не задумываясь над расположением слов.

Жду ваших замечаний, они будут для меня драгоценны. Я вам многим обязан, так как в последнее время находился в состоянии болезненной апатии. Вы пробудили меня -- и, более того, ваше последнее письмо, столь благожелательное, согрело мне душу. Признательность моя безгранична.

От всей души приветствую вас.

А. Герцен.

7 ноября 1851.

Приморская Ницца.

Постараюсь достать портреты наших мучеников. Они имеются, но не так-то легко получить их из Москвы.

128. М. К. РЕЙХЕЛЬ

11 ноября (30 октября) 1851 г. Ницца.

11 ноября 1851 г.

Вот теперь-то у вас, вероятно, "сарынь на кичку" -- Шпильман шумит, Коля кричит, Луиза болит голову, Луиза Ивановна покупает, Адельгейда бегает, дилижанс свищет:

Les v'la donc partis[164]

A y нас Наталья Александровна No 1 в лихорадке, ветер, тишина и слабительный лимонад. Саша рисует вату и думает,

что это облака, для бабушки. Ольга гораздо живее представляет, что как бы человек ни был молод, а нужды имеет большие и малые.

Avviso importante[165].

Я послал два экземпляра брошюры на адрес Луизы Ивановны 7 числа, их можно получить на почте, если не получены, до отъезда. Один из них отдайте Сазонову для Прудона, а у него есть для Массоля. Сверх того, у Франка в вашем распоряжении 5 экземп<ляров>, да только попросите, ради бога, Рейхеля спросить его, отослал ли он по приказанию Мишле, чтобы непременно в редакции журналов доставить. От Мишле я получил превосходное письмо, насчет этого письма он будет отвечать в издании своих легенд.

Турне сильвуплэ.

А я уже с тех пор еще статейку махнул о Бакунине. Мишле ее пришлет и напечатает. Да, хотел бы он портрет, помните, что у Боткина был, -- как бы, где бы? Головин взбешен, что я написал брошюру к Мишле, из зависти. А здесь что-то толкуют, что скоро, с позволеньем сказать, в кандалы рефугиариев, да всех на остров Сардинию, а потом сортировать:

Прусских -- к прусским,

Русских -- к русским etc., etc...

За хохол да на съезжий двор,

За виски да стисни.

Вот вам и Фегрд Мануйлоч, я даже -- шью! уши навострил в Швейцарию. Мельгунову второй экземпляр отдайте.

129. Ж. МИШЛЕ

15 (3) ноября 1851 г. Ницца.

Nice, 15 novembre 1851.

Monsieur,

De grâce disposez de la petite notice sur Bakounine, comme vous le désirez, son but était de vous faciliter votre travail sur lui, elle ne vous a pas déplu et c'est tout ce que je désirais. Maintenant si ce souvenir d'un ami et d'un martyr peut encore servir pour soulager un malheureux -- j'en serai tout heureux.

En faisant imprimer, on pourrait, pourtant dire, que la notice est insuffisante; je n'ai, ici, aucun moyen de me renseigner.

(Après la prise de Prague, il ne demeurait pas à Ketten comme je l'ai dit, mais à Dessau.)

Les journaux allemands commencent à parler de sa mort "à la suite d'une hydropisie ". Serait-ce vrai? Pauvre Bakounine! Je vous envoie, monsieur, un petit croquis que ma femme a fait de mémoire, la ressemblance est assez grande.

Quant aux autres articles, je voudrais bien voir quelques passages dans un journal, et si faire se peut l'article entier dans la Liberté de penser.

Mon compatriote qui a écrit les deux articles est un travailleur vigoureux et il ne fait que commencer, cela serait pour lui un encouragement, qu'il mérite sous tous les rapports. Son nom est encore un secret.

A propos de nom, je prierai de signer ma lettre sur Bakounine par mon pseudonyme Iskander, tout ce que j'ai imprimé en Russe, a été signé de la même manière.

Je pense, monsieur, avoir reèu toutes vos lettres, une lettre du 3 nov m'est parvenue un jour plus tard, mais le temps était horrible. Quant au Piémont, les lettres ne sont pas décachetées ici. La Chambre a refusé ce droit au ministère. Mais les lettres qui me viennent de Paris, portent très souvent des traces suspectes; tandis que les lettres venant de la Suisse ou de l'Angleterre sont toujours bien cachetées.

Je vous salue de tout mon cœur.

A. Herzen.

La nouvelle concernant le nom de la Pologne m'est suspecte, car l'année passée, avant le nouvel an on disait la même chose. Au reste il n'yaucune cruauté, ni aucune absurdité complètement impossible pour Nicolas et ses ministres.

Un mot concernant ma langue franèaise pour laquelle vous êtes si indulgent. J'ai eu, en effet, quelque succès comme styliste dans la littérature russe. J'ai essayé en 49 pour la première fois d'écrire des articles, allemands et franèais, mais j'ai bientôt vu qu'il me manque une connaissance approfondie et sûre des langues, je prenais par l'audace, -- et je ne pouvais me résigner à étudier, lorsque le cœur, la pensée débordaient; mais il m'est impossible de ne pas faire corriger, le côté matériel de la langue. Je combats comme un preux chevalier pour mon style, avec mes amis les correcteurs -- mais je cède humblement pour le subjonctif.

M. Biernacky pourrait bien dire si le croquis de Bakounine lui paraît aussi ressemblant.

Je vous ai envoyé le 7 ou le 8 sous bande encore 3 exemp de ma brochure, les avez-vous reèus? C'est toujours pour contrôler la poste que je le demande.

Перевод

Ницца, 15 ноября 1851.

Милостивый государь,

прошу вас располагать моей небольшой заметкой о Бакунине по своему усмотрению: ее целью было -- облегчить вашу работу о нем. Вы нашли ее приемлемой -- это все, чего я желал. Если же теперь это воспоминание о друге и мученике сможет еще облегчить страдания несчастного, я буду очень рад.

Отдавая статью в печать, следовало бы однако указать, что она недостаточна: я здесь совершенно лишен возможности навести справки. (После взятия Праги Бакунин жил не в Кеттене, как сказано у меня, а в Дессау.)

Немецкие газеты заговорили о его смерти "от последствий водянки ". Неужели это правда? Бедный Бакунин! Посылаю вам, милостивый государь, небольшой эскиз, который моя жена набросала по памяти. Сходство довольно большое.

Что до других статей, то мне бы хотелось видеть несколько отрывков в одной из газет и полностью, если это возможно, статью в "Liberté de penser".

Мой соотечественник, которому принадлежат обе эти статьи, -- энергичный труженик, и он делает лишь первые шаги. Это было бы для него ободрением, которого он заслуживает во всех отношениях. Его имя -- пока тайна.

Кстати, об имени. Прошу подписать мое письмо о Бакунине моим псевдонимом Искандер, как подписано все, что я напечатал по-русски.

Я полагаю, милостивый государь, что получил все ваши письма. Одно из них, от 3 ноября, запоздало на день: была ужасная погода. Что до Пиэмонта, то здесь письма не вскрываются: палата отказала министерству в праве на это. Но письма, которые я получаю из Парижа, очень часто носят подозрительные следы, тогда как письма из Швейцарии и Англии всегда запечатаны исправно.

Приветствую вас от всего сердца.

А. Герцен.

Известие относительно переименования Польши кажется мне сомнительным, так как и в прошлом году перед Новым годом говорили о том же. Впрочем, нет такой жестокости и такой нелепости, которые были бы совершенно невозможны для Николая и его министров.

Два слова по поводу моего французского языка, к которому вы столь снисходительны. В русской литературе я действительно добился некоторого успеха как стилист. В 49 году я впервые попробовал написать несколько статей по-немецки и

по-французски, но вскоре убедился, что мне не хватает углубленного и точного знания языков. Я брал смелостью и не мог принудить себя заняться изучением этих языков, когда переполнены были сердце и разум. Поэтому мне приходится поручать кому-либо исправление грамматической стороны языка. Я воюю за свой стиль с моими друзьями-корректорами как доблестный рыцарь, но смиренно уступаю, когда речь идет о сослагательном наклонении.

Г-н Бернацкий мог бы сказать, находит ли и он сходство в наброске портрета Бакунина.

Я выслал вам 7-го или 8-го бандеролью еще три экземпляра моей брошюры. Получили ли вы их? Спрашиваю об этом все еще для того, чтобы проверить почту.

130. Н. А. ГЕРЦЕН

17 (5) ноября 1851 г. Фрежюс.

10 h du matin. Fréjus.

A Cannes on ne sait absolument rien. Le capitaine est malade. J'irai à Hyères à l'instant même. Cela ne va pas si vite, il faut 10 heures pour arriver. On dit que les passagers sont tous à Hyères.

Adieu. Je te recommande encore une fois la patience: je ne perdrai pas mon temps.

J'embrasse les enfants.

Alex.

Пeревод

10 часов утра. Фрежюс.

В Канне совершенно ничего не известно. Капитан болен.

Я немедля отправлюсь в Иер. Это не так быстро делается, надобно 10 часов, чтобы туда добраться. Говорят, что все пассажиры находятся в Иере.

Прощай. Снова советую тебе запастись терпением: времени терять я не буду.

Целую детей.

Алекс.

131. М. К. РЕЙХЕЛЬ

23 (11) ноября 1851 г. Ницца.

23 ноября, вечер. Ницца.

Искренний, ближайший друг Марья Каспаровна, мне принадлежит великий и тяжелый долг сказать вам, что я воротился в Ниццу один. Несмотря на все старания, я не нашел нигде следа наших. Один сак Шпильмана достали из воды.

Что у нас и как провели эту неделю -- страшно вздумать. Десять раз я брал перо писать к вам -- и не мог, решительно не мог. Что это сон, безумие ... дайте мне вас прижать к моей груди, плакать с вами, останьтесь вы наша сестра во имя этого Ангела. Буду писать все подробно, не теперь только. Я даже боюсь вашего ответа. Наташа очень плоха, она исхудала, состарилась в эту проклятую неделю. Она надеется. Консул и все отыскивают по берегу -- я не знаю, что может быть, но не верю.

Бедная Луиза Ивановна -- какая смерть!

Фу, как все гадко, отвратительно, я смотрю теперь на других детей как будто в последний раз.

Дайте же руку, помните, что у вас есть Саша, берегите себя -- я, отец Коли, успокоиваю вас. Прижмитесь теснее к нам, наша жизнь не должна идти врозь.

Я пишу один, Нат<аша> лежит, она хотела писать -- но не могла.

После напишу. Еще раз во имя Коли и вашего малютки, будьте сильны.

Луиза и Адельгайда целы.

Помните, я говорил, что в жизни ничего нет прочного, заветного... вот она и сломилась. Угол где-нибудь и доживать: ничего, ничего после такого глупо-чудовищного удара -- ничего не надобно.

На обороте:

Cher Reichel, des choses atroces ont frappé ma famille, atroces... J'en écris à Marie, mais donnez cette lettre avec ménagements. Oh que j'ai vieilli dans cette semaine[166].

132. M. К. РЕЙХЕЛЬ

28 (16) ноября 1851 г. Ницца.

28 ноября. Ницца. 1851.

Дайте руку вашу -- прибавить мне нечего, последние надежды исчезли: сегодня 13-ый день и все молчит.

Бедна стала жизнь. И злоба в душе, рядом с страданьем; дом наш изменился, стен узнать нельзя, да, бог посетил его -- точно чума была или казнь. Даже люди присмирели, будто испугались. Один я стою и дерзко смотрю судьбе в глаза -- пусть еще что-нибудь выдумает, мне все равно: готов умереть или

жить, -- готов, -- т. е. окончен. Наташа в дурном состоянии: то спит часов пять-шесть, то в какой-то неестественной экзальтации, чисто нервной, и тает, точно после месяцев болезни.

Дети здоровы, Оленька растет.

Я все боюсь ваших писем, так сердце и сожмется, как подают пакет.

Прощайте, берегитесь, умоляю вас... Я буду вам писать и расскажу все после, дайте немного забыть.

133. Ж. МИШЛЕ

30 (18) ноября 1851 г. Ницца.

Nice, 30 novembre 1851.

Monsieur,

Un de mes amis vous a informé du malheur affreux qui a frappé ma famille. Il m'était impossible de vous écrire moi-même, et vous remercier pour votre lettre du 15 nov.

Maintenant je reviens à la vie, avec un fond de douleur sans bornes et d'une colère impuissante. Ce qui blesse le plus dans ces sinistres, c'est qu'il n'y a pas même de lutte possible, on n'a pas la consolation de haïr son ennemi, de maudire, d'injurier son bourreau. Le monde physique, c'est un chaos à demi-organisé, désordre consolidé, un tâtonnement aveugle, ivre, stupide et inintelligent.

J'ai perdu ma mère, mon fils âgé de 8 ans et un ami. C'était l'instituteur de mon fils, jeune homme de 25 ans. Nageur parfait, il pouvait se sauver, il tenait déjà une corde, lorsque ma mère, entraînée par l'eau, cria: "Sauvez l'enfant". Le jeune homme, voyant que personne ne peut lui donner l'enfant, lâche la corde et se précipite vers le petit, il le prend sur ses bras -- et le steamer disparaît sous l'eau. Le nom de ce jeune homme sublime est Jean Spillmann.

Ah, monsieur, si vous connaissiez un statuaire, j'élèverais un monument à cet ami dévoué, près du phare d'Hyères. Quel groupe -- ma mère qui au moment de la mort ne pense qu'à son petit-fils et implore de le sauver, le jeune homme qui meurt pour le sauver, et l'enfant beau comme un ange. -- Je donnerais volontiers 15, même 20 000 francs pour ce monument. Il m'est impossible d'offrir plus. -- C'est une scène de la vie intime de ces réfugiés, ennemis de la famille et de la moralité...

Je serai très reconnaissant à M. Noël s'il désire signer les articles, en général faites tout ce que vous trouverez bon et gardez -- moi votre amitié.

Je vous serre la main avec beaucoup de sympathie.

Al. Herzen.

Перевод

Ницца, 30 ноября 1851.

Милостивый государь,

один из моих друзей известил вас о страшном несчастии, поразившем мою семью. Сам я был не в состоянии вам написать и поблагодарить за ваше письмо от 15 ноября.

Теперь я возвращаюсь к жизни, но душа полна безграничной скорби и бессильного гнева. Самое мучительное в этих роковых несчастьях -- то, что борьба невозможна, не имеешь даже утешения ненавидеть своего врага, проклинать и поносить своего палача. Физический мир -- это какой-то полуорганизованный хаос, упроченный беспорядок, блуждание ощупью, слепое, пьяное, бессмысленное и неразумное.

Я лишился матери, восьмилетнего сына и друга. Это был учитель моего сына, молодой человек 25 лет. Прекрасный пловец, он мог спастись. Он держался уже за веревку, когда моя мать, увлекаемая течением, крикнула: "Спасайте ребенка!" Молодой человек, видя, что никто не может передать ему ребенка, выпускает веревку и бросается к малышу, берет его на руки -- и в это мгновение пароход исчезает под водой. Имя этого благородного юноши -- Иоганн Шпильман.

Ах, сударь, если у вас есть знакомый скульптор, я воздвиг бы у Иерского маяка памятник этому преданному другу. Какая группа: моя мать, в момент гибели думающая только о внуке и умоляющая спасти его; юноша, жертвующий собой ради его спасения; и ребенок, прекрасный как ангел. Я охотно дал бы 15, даже 20 тысяч франков за такой памятник, больше предложить не могу. Это сцена из интимной жизни изгнанников, <жертв> врагов семьи и нравственности...

Я буду очень признателен г. Ноэлю, если он пожелает подписать статьи своим именем. Вообще же поступайте так, как найдете нужным, и не лишайте меня своей дружбы.

С искренней симпатией жму вашу руку.

Ал. Герцен.

134. М. К. РЕЙХЕЛЬ

1 декабря (19 ноября) 1851 г. Ницца.

1 декабря 1851. Ницца.

Я жду с нетерпеньем и боюсь письма от вас. Как страшно у вас теперь. У нас первый день была какая-то судорожная преоккупация. А у вас письмо -- и молчание. Чем ближе человек, тем труднее писать.

Воображенье мое до сих пор отказывается представить, я все думаю -- завтра кто-нибудь будет.

Жму руку Рейхелю. Прощайте.

И письмо из России не дошло до меня.

135. M. K. РЕЙХЕЛЬ

3 декабря (21 ноября) 1851 г. Ницца.

3 декабря 1851. Ницца.

Я читаю и перечитываю ваше письмо и благодарю вас от души. Мы в самом деле близки с вами. Вы из любви к нам сделали то самое, что мы сделали для вас. Вы имели деликатность, нежность скрыть стон и умерить печаль.

Дайте же еще раз руку. Нет надежды на будущее -- мы слишком стары, но силу иметь надобно. Сила в горести -- победа. Ну, печально идти, так печально, -- тяжело нести судьбу, так тяжело, пусть ломаются плечи, грудь и голова.

Свирепость судьбы против маменьки ужасна, невыразима, едва полтора года пожила она. И как покойно и весело ехала она к нам, все эти вещицы, подарки даже Фогту и жене его, о которых рассказывала Луиза... и вдруг, между надеждами и планами -- смерть. Смерть в море, холод -- невероятно, голова отказывается верить. И у нас здесь ждали, когда показался пароход "Nante et Bordeaux" с торжеством, весь дом был освещен фонарями.

В тот же вечер отправился я в Hyères. У меня была смутная надежда на спасенье Коли, насчет маменьки я не надеялся, Луиза видела, как она поскользнулась и упала в море. -- Вечером с жандармами и комиссаром осматривал тела, наших не было. Тяжело было ехать назад с такою вестью, что сказать - но и тут на дороге я думал об вас не меньше, чем о Наташе, я слышал, что вы сами кормите. Я продиктовал Луизе первое письмо, чтобы вас приготовить.

Когда всякая надежда на спасенье была невозможна, мы ждали, что по крайней мере тела найдут. Хотел ехать в Hyères схоронить их. Но и этого утешенья нет. Только на море в первые дни было большое пятно оливкового масла, над тем местом, где потонул корабль, и нашли сак Шпильмана. Шпильман вел себя героически, он погиб за Колю, для Коли. Вы некоторые подробности видели в "Прессе"; он держал в руке веревку, брошенную из лодки, когда маменька, увлекаемая водой, закричала ему (что слышала Адельгейда): "Retten Sie nur Kolia"[167]. -- Шпильман кричал: "Donnez l'enfant!"[168] Но было поздно. Коля стоял у борта, поставленный Шпильманом,

пока он ходил за веревкой. Видя, что вода поднимается, Шпильман бросил веревку и ринулся к Коле, он его взял, поднял на руки и бросился в воду. Далее никто не видал ничего. В одно мгновенье пароход был под водою. Лодка торопилась отъехать, чтобы не попасть в водоворот, и пароход ушел на 20 футов глубины.

Говорят, что вытащили из воды немца замертво и привели в жизнь в больнице, что этот немец был в отчаянии о своей семье, не взял денег, не записался и ушел неизвестно куда. Иногда мне сдается, что это Шпильман; писали мы в Цюрих. Я мечтаю о статуе, о группе Шпильмана с Колей на руках и внизу утопающая женщина, последнее слово которой: "Спасите дитя". На днях я отправляю туда известного живописца Каффи (помните, может, по Риму) сделать вид того места между Hyères и островами. Пришлю и вам.

Результат всего -- что жизнь страшна, что решительно не на что опереться. Завтра, может быть, вы получите весть о нашей смерти -- или мы оба об вашей. Остается одно настоящее, но чтобы им пользоваться, надобно силу, юность и охоту.

Прощайте, переводите Рейхелю письмо и пожмите ему руку.

136. М. К. РЕЙХЕЛЬ

Около 5 декабря (23 ноября) 1851 г. Ницца.

Ницца. Декабрь 1851.

На этот раз буду писать мало -- вот после удара частного удар общий. Скоро пора думать об Англии; я, впрочем, становлюсь равнодушен ко всему -- это старость, довольно -- пора паруса подобрать, усталь страшная.

Погоди немного,

Отдохнешь и ты.

Прощайте, наш добрый, добрый друг. Пришлите, sous bande[169], брошюру Мишле "La Pologne et la Russie" -- там, кажется, его ответ мне.

137. М. К. РЕЙХЕЛЬ

8 декабря (26 ноября) 1851 г. Ницца.

8 декабря 1851. Ницца.

Еще остается 23 дня 1851 года. Двадцать три несчастия еще могут случиться. Между губами и кубком всегда есть место протолкнуться беде. Наконец, я думаю, что в этом хаосе уже не страшно и не жалко погибнуть. -- Едва мы стали оправляться

и привыкать к ужасному лишенью 16-го ноября, вдруг уже не семья, а целая страна идет ко дну, и с ней, может быть, век, в который мы живем.

Это новая гомеопатия -- ударом более общим снимать удар частный. Но, наконец, силы сочтены, боль и все прекращаются минутами и дают место одеревенелому равнодушию.

Мы отрезаны от вас. Вчера не было курьера. Я даже думаю -- писать или нет?

...Помните ли вы, как в евангелии пророчится конец мира? Матери возьмут детей своих и разобьют об камень, -- время это пришло. Все страшное и черное, что я пророчил с 49 года, страшнее и чернее сбывается.

Зачем мы, маленькая кучка людей, развились и ослабили нервы, зачем мы не Дмитрий Иванович Пименов, не Егор Иванович. Они переживут нас всех и 1-го января 1862 г. поедут спокойно поздравлять друг друга, говоря о морозе и желая "нового счастья".

Помните ли мой эпилог 49 году? Что же я скажу за надгробье 1851 году? Какое проклятье... пора уж и молчать.

С 16 ноября, кажется, прошел год, два, и думать о 1 января просто кажется смешно, будто еще лет пятнадцать. Вы знаете, что военным или морякам год в кампании или экспедиции считается за два, ну а такой год, по справедливости, как считать, я думаю, что я ровесник Бернацкому.

9 ч. вечером.

Получил ваше письмо и последние вести... Молчу. Вы поймите и предшествующую болтовню, вялую, не то пишу, что хочется. Погодите располагать будущим, сговоримся как-нибудь вместе. Вряд и тут долго ли климат продержится.

Швейцария или Англия.

Да, я и не сообщал вам, что мне следует, исполняя письмо, давно написанное маменькой, вручить вам 10 000 фр. Я по этим делам и вступил в сношения с Ротшильдом.

Ну и прощайте, ночь, ночь и финал -- право, я рад, что у меня сегодня болит голова.

Очень хотелось бы знать о здоровье Николая Ивановича, Массоля и пр.

Да что Мельгунов не пишет?

Прощайте, обнимаю вас, и Рейхеля, и Сашу.

138. М. К. РЕЙХЕЛЬ

14 (2) декабря 1851 г. Ницца.

14 декабря 1851. Ницца.

На сегодня буду писать мало, опоздал, не оттого, что много дела, а оттого, что ничего не делаю. -- Вас мы помним и любим

не по-прежнему, а больше. -- Бедный, бедный Коля и как не начаться равнодушью ко всему! Зачем? А спрашивать-то и не у кого. А тут жизнь своей мышьей беготней рассеивает -- и это противно, но зато в иную минуту так горько. -- Об общем что сказать вам: по-моему, это шаг вперед, но для нас лично все погибло, это-то и есть смерть старого общества, которую проповедовали.

Прощайте. Дружески обнимаю вас. Рейхеля благодарю за Шомбурга.

Пришлите же sous bande хоть два экземпляра "Pologne et Russie" Michelet. Стоит 60 cts и продается à la Librairie nouvelle[170], 15 Bd des Italiens.

139. M. К. РЕЙХЕЛЬ

22 (10) декабря 1851 г. Ницца.

22 декабря 1851. Ницца.

Особенного писать нечего, я задержал письмо, думая, что будет от вас, но почты нет и не будет сегодня (т. е. сегодня придет вчерашняя), видно, дороги плохи.

Я, кажется, забыл вам написать, что в записке маменьки назначены 3000 фр. Марии Фед<оровне> Корш, -- ведь, я думаю, вам легче бы переслать их через Шомшильда. А я и без того боюсь, писал я к Ег<ору> Ив<ановичу> открыто. Поэтому как бы не догадались по вашим письмам, о ком речь. Я только жду известья о продаже моих фондов, чтобы писать Ротшильду, доверенность я послал 17 числа; уж попросите благодушно Рейхеля сходить да спросить Шомбурга, получены ли и проданы ли фонды. Тогда я тотчас напишу, чтобы вам выдали деньги -- 13 000, а вы три и отправили. Насчет Беляева советую вам написать ему, чтобы пока % прислал. Пожалуйста, вы не церемоньтесь, пишите просто ему.

Что вы хотите делать с 10 000? Поступите по совету Шомбурга.

Письмо мое вроде записки министра финансов, я сегодня глуп. Простите. У меня, наконец, в душе одна злоба и Тrotz[171] на смех судьбе, людям -- жить и обижать.

Ваш последний могикан.

140. П. Ж. ПРУДОНУ (черновое)

26 (14) декабря 1851 г. Ницца.

Nice, 26 décembre 1851.

Je vous remercie beaucoup pour votre excellente lettre du 27 nov, elle m'a fait un grand bien. [La] Une sympathie [des personnes que nous aimons, que nous estimons sans bornes] pareille nous rend notre souffrance plus humaine, moins accablante.

Vous me dites [en terminant]: "Hâtez-vous de pleurer vos malheurs domestiques car bientôt si un effort suprême de raison pacificatrice ne vous rend le calme, vous verrez des choses, qui vous rendront le cœur de pierre pour toutes vos misères".

Vos paroles prophétiques se sont terriblement accomplies. Et la raison pacificatrice n'a pas fait de grands efforts. -- [Et réellement] Je n'ai plus de larmes. Il me semble parfois, que la catastrophe terrible, qui m'a enlevé ma mère, mon fils et un ami le 16 du mois passé, est déjà très éloignée. Entre le sinistre personnel et le présent un monde entier a fait naufrage. Sa perte était prévue. Vous lui avez dit, il y a deux ans: "Ce n'est pas Catilina qui est à vos portes -- c'est la mort". Mais le malheur surprend toujours. La mort qui frappait alors aux portes, les a entrouvertes maint. Triste [métier de ne lire que] et lugubre métier que des messes de morts et de passer immédiatement de l'enterrement de ses proches à l'enterrement général -- sans donner un peu de repos au cœur brisé.

Mais il faut laisser aux morts -- enterrer les morts. Nous n'appartenons pas au passé qui s'écroule, nous appartenons à l'avenir.

Comme nous serions heureux de vous savoir hors de Paris et hors de France. -- Paris c'est Jérusalem après Jésus, gloire à son passé, à sa grande révolution, mais il a terminé sa carrière. Le règne de la bourgeoisie libérale, civilisée, frondeuse -- est passé. Elle a tout vendu pour garder son argent, pour cette simonie elle doit être traitée comme les Nègres, comme les Russes. Elle craignait l'excès de liberté -- eh bien elle aura l'excès du despotisme; elle ne voulait rien céder au peuple -- eh bien le peuple [fume] se croise les bras, lorsqu'on la fusille. Elle inventait un spectre rouge, elle tremblait devant une barbarie -- venant d'en bas; la barbarie vient d'en haut. Y a-t-il au monde une idée plus pauvre que l'idée de l'ordre; l'ordre abstrait -- c'est la mécanique, c'est la négation de l'initiative, de la métamorphose. L'ordre et l'avarice -- mais le principe monarchique a été mille fois plus riche, plus social, plus poétique. La police et la bourse au lieu du trône et de l'église!

La France retombée dans l'enfance, et la Russie, qui n'en

est pas sortie encore -- toutes les deux sous un joug dégradant -- [sont arrivées] arrivent au même niveau. La Russie n'a rien gagné, la France a tout perdu. Le despotisme préparera des moyens colossaux pour le communisme -- et non pour le conservatisme. Il n'y a de conservatisme qu'en Angleterre, et elle seule restera comme un échantillon magnifique du monde civilisé, du monde chrétien et féodal; je pense que pour nous (avant l'Amérique) il n'y a pas d'autre endroit; car si nous pouvons entrevoir le fil rouge du progrès à travers la barbarie, il me semble qu'il est impossible de traîner, sans y être forcés, une existence triste et humiliante dans ce luxe de bassesse et de servitude, dans cette débauche d'arbitraire et de despotisme. Certes on pourrait commencer par la Suisse (moi, je suis naturalisé Suisse) -- mais j'ai peu de confiance dans cette république fossile -- "libres comme les montagnes" disent les Suisses, oui "et stériles comme les montagnes".

Votre œuvre a été immense, vous avez tout fait pour montrer le danger, vous leur avez indiqué les moyens de salut, de transition, les solutions organiques, la nécessité de la morphologie sociale, qui demandait à haute voix de nouvelles formes. Le monde civilisé depuis New York jusqu'à Moscou vous admirait. Et la partie civilisée de la France vous a-t-elle jamais compris? Lorsque vous disiez -- développement, elle comprenait destruction, vous parliez en pacificateur -- et on prenait vos paroles pour des cris de guerre. Eh bien maintenant c'est trop tard, ils auront un cataclysme terrible. Les braves gens craignaient de perdre sur les fonds publics -- et ils ont perdu l'honneur, les libertés, les droits, ce qui n'empêche pas qu'ils perdront aussi sur les fonds.

Jusqu'à présent nous vivons tranquillement sous la protection de la Croce di Savoia -- mais je pense quitter Nice dans deux, trois mois. De grâce, comptez sur moi, sur mon dévoûment et mon amitié. -- Je vous suis obligé plus que vous ne le pensez. Hegel et vous -- vous avez fait la moitié de mon éducation philosophique, je serai heureux de pouvoir travailler ensemble avec vous ou vous être utile. Je vous serre la main avec beaucoup, beaucoup de sympathie.

Перевод

Ницца, 26 декабря 1851 г.

Я очень благодарен вам за ваше превосходное письмо от 7 ноября, оно подействовало на меня весьма благотворно. Такое сочувствие [людей, которых мы любим, которых безгранично уважаем,] делает наши страдания более человечными, менее тягостными.

Вы говорите [заканчивая]: "Торопитесь оплакать ваши частные горести, ибо вскоре, если последнее усилие примиряющего разума не сведет покоя на землю, вы увидите вещи, от которых сердце ваше окаменеет и вы сделаетесь нечувствительными к собственным бедствиям своим".

Ваши пророческие слова страшным образом сбылись. Примиряющий разум не прилагал больших усилий. [И действительно]. У меня нет больше слез. Мне иногда кажется, что страшная катастрофа, которая 16-го числа прошлого месяца отняла у меня мать, сына и друга, случилась уж очень давно. За время, прошедшее после личного несчастья, потерпел крушение целый мир. Его гибель была предвидена. Вы сказали ему два года назад: "Не Катилина стоит у ваших ворот, а смерть". Но горе всегда застает врасплох. Смерть, которая тогда стучалась в ворота, теперь их приотворила. Печальная и скорбная обязанность [служить лишь] присутствовать на заупокойных мессах и прямо с похорон своих близких идти на общие похороны, не дав ни малейшего отдыха разбитому сердцу.

Но надо оставить мертвым погребать мертвых! Мы не принадлежим прошлому, которое рушится, мы принадлежим будущему.

Как были бы мы счастливы знать, что вы за пределами Парижа и за пределами Франции. Париж -- это Иерусалим после Иисуса; слава его прошлому, его великой революции, но он завершил свой жизненный путь. Царство либеральной, цивилизованной, фрондирующей буржуазии прошло. Она продала все, чтобы спасти свои деньги; за эту симонию она заслуживает, чтобы с ней обращались как с неграми, как с русскими. Она боялась чрезмерной свободы -- ну что же -- она получит чрезмерный деспотизм. Она ничего не желала уступить народу, и вот народ [покуривает] сложа руки смотрит, как ее расстреливают. Она выдумала красный призрак, она дрожала перед варварством, идущим снизу, и вот варварство пришло сверху. Существует ли на свете более убогая идея, чем идея порядка; абстрактный порядок -- это механика, это отрицание инициативы, метаморфозы. Порядок и скупость -- но ведь монархический принцип был в тысячу раз богаче, социальнее, поэтичнее. Полиция и биржа -- взамен престола и церкви!

Франция, впавшая в детство, и Россия, еще не вышедшая из него, -- обе, сгибаясь под унизительным ярмом, оказались на одном уровне. Россия ничего не приобрела, Франция все потеряла. Деспотизм подготовит огромные возможности для коммунизма -- а не для консерватизма. Консерватизм сохранился в одной лишь Англии, и она одна останется великолепным образцом мира цивилизованного, мира христианского и феодального; я думаю, что для нас (до Америки) нет другого

места, ибо, если мы и в состоянии различать сквозь варварство красную нить прогресса, то мне кажется невозможно, не будучи к тому принужденным, влачить печальное и оскорбительное существование среди такой необузданной подлости и раболепства, среди такого безудержного произвола и деспотизма. Конечно, можно было бы начать с Швейцарии (я сам натурализованный швейцарец), но я не очень-то верю в эту окаменелую республику: "свободны, как горы", говорят швейцарцы, да, но и "бесплодны, как горы".

Ваш труд был безмерен, вы все сделали, чтобы предупредить об опасности, вы наметили средства спасения, пути перехода, органические решения, указали на необходимость социальной морфологии, громко требовавшей новых форм. Весь цивилизованный мир, от Нью-Йорка до Москвы, восхищался вами. А понимала ли вас хоть когда-либо цивилизованная часть Франции? Когда вы говорили -- развитие, она понимала -- разрушение; вы выступали со словами умиротворения, она принимала их за призыв к войне; ну, а теперь слишком поздно -- их постигнет страшный катаклизм. Бедняги боялись потерять на своих процентных бумагах -- и вот они потеряли честь, свободы, права, что нисколько не помешает им потерять и на процентных бумагах.

Мы живем пока спокойно, под покровительством Croce di Savoia[172], но через два-три месяца я думаю покинуть Ниццу. Рассчитывайте, прошу вас, на меня, на мою преданность и дружбу. -- Я обязан вам больше, чем вы думаете. Гегель и вы, -- вот кто наполовину определил мое философское развитие. Я был бы счастлив, если бы мог работать с вами и быть вам полезным.

Жму вашу руку с большой, большой симпатией.

ДРУГАЯ РЕДАКЦИЯ ПИСЬМА

26 décembre 1851. Nice.

Je vous remercie beaucoup pour votre excellente lettre du 27 novembre, elle m'a fait un grand bien. Votre sympathie m'est chère, elle m'a rendu mes souffrances moins accablantes, plus humaines.

Vous me dites: "Hâtez-vous de pleurer vos malheurs domestiques, car bientôt, si un effort suprême de raison pacificatrice ne vous rend le calme, vous verrez des choses qui vous rendront le cœur de pierre pour toutes vos misères".

Ces paroles prophétiques se sont terriblement accomplies. Et la raison pacificatrice n'a pas fait de grands efforts. Je n'ai

plus de larmes. Il me semble parfois que la catastrophe terrible qui m'a enlevé ma mère, mon enfant et un de mes amis, est déjà très éloignée. Un monde entier a eu le temps de faire naufrage depuis ce sinistre. Triste sort de passer immédiatement de l'enterrement de ses proches à l'enterrement général -- sans donner un peu de repos au cœur brisé!

La perte de ce monde a été prévue, mais le malheur frappe toujours comme quelque chose d'inattendu. Les déductions dialectiques ne consolent pas. Il y a plus de deux ans que vous avez dit: "Ce n'est pas Catilina qui est à vos portes, c'est la mortz: Elle frappait alors, maintenant elle a ouvert les portes. Le règne de la révolution bourgeoise est passé, le règne du libéralisme frondeur, du républicanisme rhétorique, des mots, des abstractions, est terminé. La bourgeoisie a vendu la liberté, l'honneur, tout pour garder son argent et ses monopoles: eh bien, il est juste que pour cette simonie elle soit punie par un esclavage sans bornes. On craignait l'excès de liberté -- on aura l'excès de despotisme, on craignait la barbarie d'en bas -- on aura la barbarie d'en haut, on ne voulait rien céder au peuple -- eh bien, le peuple reste tranquille lorsqu'on fusille les républicains au nom de l'ordre. Y eut-il jamais au monde une idée plus maigre, plus pauvre que l'idée de l'ordre? L'ordre et l'avarice au lieu du trône et de l'église! Mais le principe de la monarchie catholique était mille fois plus poétique, plus social. La manie de l'ordre et de l'accaparisme c'est la peste qui emporte ce monde; il termine d'une manière ignoble, mais enfin cela le tuera aussi, comme le communisme l'aurait fait, et ses destinées s'accompliront. Mais il faut laisser aux morts enterrer les morts.

Comme nous serions heureux de vous savoir hors de Paris et hors de la France. Paris, c'est Jérusalem après Jésus; gloire à son passé, -- mais c'est un passé.

Il ne reste maintenant qu'un seul échantillon de la civilisation, un seul pays conservateur, c'est l'Angleterre. L'individu ne peut être libre que là. Hors de l'Angleterre il n'y a que la Russie -- la Russie jeune de Pétersbourg et la vieille Russie en France. Entre les deux, comme un chiffon entre deux diamants l'Allemagne, lymphatique, transcendentale et passive. Nous pouvons entrevoir le fil rouge du progrès à travers la barbarie qui a englouti le continent, mais il est impossible de traîner, sans y être forcés, une existence humaine au milieu de ce luxe de bassesse, au milieu de cette débauche d'arbitraire.

Votre œuvre a été immense. Vous avez tout fait pour montrer à la France le danger qui s'approchait. Vous avez indiqué les moyens de salut, les transitions. Le monde entier, depuis Moscou jusqu'à New York, vous admirait. Eh bien, franchement, la France vous a-t-elle compris? Lorsque vous parliez de paix --

elle comprenait guerre, lorsque vous parliez en pacificateur -- on prenait vos paroles pour un cri de haine.

Maintenant -- troppo tardi: la catastrophe est arrivée, les cosaques de Vincennes, les prêtres de l'ordre ont le dessus -- détournons-nous du spectacle affligeant d'un monde en démence et sachons nous émanciper, nous sauver si nous n'avons pu sauver le monde.

Je vous serre la main avec beaucoup de sympathie. Comptez sur moi, je serai bien heureux de vous prouver par des actes toute l'amitié et tout le dévouement que je vous porte.

A. H.

Перевод

26 декабря 1851 г. Ницца.

Я очень благодарен вам за ваше превосходное письмо от 27 ноября, оно подействовало на меня весьма благотворно. Ваше сочувствие мне дорого, оно сделало мои страдания менее тягостными, более человечными.

Вы говорите: "Торопитесь оплакать ваши частные горести, ибо вскоре, если последнее усилие примиряющего разума не сведет покоя на землю, вы увидите вещи, от которых сердце ваше окаменеет и вы сделаетесь нечувствительным к собственным бедствиям своим".

Эти пророческие слова страшным образом сбылись. А примиряющий разум и не прилагал больших усилий. У меня нет больше слез. Мне иногда кажется, что страшная катастрофа, которая отняла у меня мать, ребенка и одного из друзей, случилась уже очень давно. Со времени этого несчастья успел потерпеть крушение целый мир. Печальная участь -- переходить прямо с похорон своих близких на общие похороны, не дав ни малейшего отдыха разбитому сердцу!

Гибель этого мира была предвидена, но горе всегда поражает как нечто неожиданное. Диалектические дедукции не утешают. Больше двух лет тому назад вы сказали: "Не Катилина стоит у ваших ворот, а смерть!" Тогда она стучалась, теперь она отворила ворота. Царство буржуазной революции прошло, царство фрондирующего либерализма, риторического республиканства, слов, абстракций -- кончилось. Буржуазия продала свободу, честь, все, чтобы сохранить свои деньги, свои монополии; ну что же, справедливо, что за эту симонию она наказана безграничным рабством. Боялись чрезмерной свободы -- получат чрезмерный деспотизм, боялись варварства снизу -- получат варварство сверху, не желали ничего уступить народу, так вот, народ остается спокойным, когда республиканцев расстреливают во имя порядка. Существовала ли

когда-либо на свете более скудная, более бедная идея, чем идея порядка? Порядок и скупость -- взамен престола и церкви! Но ведь принцип католической монархии был в тысячу раз поэтичнее, социальнее. Страсть к порядку и стяжательству -- вот чума, которая уносит этот мир; он идет к концу позорным образом, -- впрочем, это его так же убьет, как убил бы коммунизм, и судьба его свершится. Но надо оставить мертвым погребать мертвых.

Как были бы мы счастливы знать, что вы за пределами Парижа и за пределами Франции. Париж -- это Иерусалим после Иисуса; слава его прошлому, но это прошлое.

Теперь остался один лишь образец цивилизации, одна страна, охраняющая что-то, это Англия. Только там личность может быть свободной. Кроме Англии, только Россия -- молодая петербургская Россия и старая Россия во Франции. Между ними двумя, как лоскут между двумя алмазами, Германия, лимфатическая, трансцендентальная и пассивная. Мы в состоянии различить сквозь варварство, поглотившее континент, красную нить прогресса, но невозможно, не будучи к тому принужденным, влачить человеческое существование среди такой необузданной подлости, среди такого безудержного произвола.

Ваш труд был безмерен. Вы все сделали, чтобы предупредить Францию о приближающейся опасности. Вы наметили средства спасения, переходные ступени. Весь мир, от Нью-Йорка до Москвы, восхищался вами. А понимала ли вас, откровенно говоря, Франция? Когда вы говорили -- мир, она понимала -- война, когда вы выступали как умиротворитель -- ваши слова принимались за крик ненависти.

Теперь troppo tardi[173]: катастрофа наступила, венсеннские казаки, попы порядка одержали верх -- отвернемся же от печального зрелища мира, впавшего в безумие, и постараемся освободиться, спасти себя, если мы не могли спасти мир.

Жму вашу руку с большой симпатией. Рассчитывайте на меня, я был бы очень счастлив доказать вам на деле всю дружбу и преданность, которые питаю к вам.

А. Г.