Наступил 1811 год, преддверие грозного 1812 года. У Петра Матвеевича с Маврой Федоровной трое детей, два сына и одна дочь; было больше, но те померли. Старшему сыну, Александру, уже восемь лет; пора в училище. На месте разрушенной Коломенской семинарии, чтобы "не угасал свет учения", устроено училище неопределенной формации, ни то ни се, с двумя классами, "Высшим грамматическим" и "Низшим грамматическим", не соответствовавшим никакой ступени обычного семинарского курса с Инфимой, Фарой, Грамматикой, Синтаксией, Поэзией и так далее. Два попа учительствуют, третий, протоиерей, главноначальствует. "Поп Захар и поп Родивон": поп Захар в Низшем грамматическом классе, поп Родивон в Высшем, оба не прошедшие полного курса семинарии, равно как и их начальник протоиерей. Ведут Александра Петровича, по фамилии пока еще Никитского, к попу Захару. "Что, Петр Матвеевич, пришел оболванивать парня?" -- "Да, пора". -- "Как же его записать, Никитским, что ли, как ты?" Дело происходило за рюмочкой; поп Захар счел нужным принять гостя. -- "Не нравится мне моя фамилия, -- отвечал Петр Матвеевич, -- нужно какую-нибудь другую". -- "Какую же? Давай посмотрим в Лебедевой". Обратились к Латинской грамматике Лебедева, очень хорошей по своему времени, к слову сказать, -- более толковой, нежели Амвросия, по которой я учился. Но Амвросий был митрополитом ко времени преобразования училищ, чуть ли не получил докторскую степень за свою грамматику, и учебник Лебедева отставили.

Стали перелистовать: Celer -- скорый, Jucundus -- приятный, не то; Honor, Honestus... -- "А, постой: что он у тебя, веселый мальчик?" -- "Да ничего". -- "Хочешь Hilaris -- веселый? Гиляров, как тебе кажется?" Петр Матвеевич одобрил, и сын его, шедший из дома Никитским и просто поповичем, возвратился Александром Гиляровым, учеником Низшего грамматического класса.

Горе было, а не ученье. Учили, разумеется, одному латинскому и ничему более. Греческий и в семинариях, и в Академии (Славяно-греко-латинской) считался тогда роскошью; он и после, несмотря на все преобразования, не прижился в духовной школе. А наук каких-нибудь и в помине не было. И ученье не то шло, не то нет; в классы редко ходил поп Захар: то на крестинах, то на молебне, то просто выпивши. В первый же день задан был брату урок, безо всяких разговоров, первая страница Лебедева. Пришел малый домой, засел учить; не дается ему: твердил, твердил, никак не запомнит. Твердил он вслух, сидя на лежанке; матушка против него за прялкой на лавке. Мальчик плачет, и она готова плакать. "Да ты запомни, Саша, -- говорит она, -- Федьку Каратаева". В уроке, между прочим, было foedus -- союз (как пример двоегласного ое), и уже матушка запомнила это слово, а мальчику не дается. Федька Каратаев, сын соседнего купца, товарищ брату в играх, должен был, по основательному рассуждению матушки, напомнить о проклятом не дающемся слове.

Училище вскоре удостоено было архиерейского посещения. Приехал Августин. Классы разделялись только сенями. Двери настежь там и здесь. Входит тучная, низкорослая фигура Августина. После обычных церемоний садится на ученическую лавку, заставляет переводить. Ни в зуб толконуть никто. Тем временем мальчик, около которого сел архиерей, стал играть архиерейскими орденами.

-- Как тебя зовут? -- спрашивает мальчика архиерей.

-- Григорий Богослов (Богословский).

-- А ты это что же, богослов, любы, что ли, тебе? -- спрашивает преосвященный, показывая на ордена.

-- Да, -- отвечает ученик, отняв руку и начав ковырять ею в носу, не переставая сидеть в то же время.

-- А, так ты хочешь, чтоб у тебя такие были! Учись, и будут, только в носу не ковыряй. А ну-ка скажи: praelatus как "начало" (то есть, как первое лицо глагола в настоящем времени).

Ученик молчит.

-- Praelatus как начало? -- провозглашает архиерей громко, своим обычным звонким тенором на весь класс.

Молчание.

-- Ну, ты, учитель, praelatus как начало?

Поп Захар потряс головой и отвечал вполголоса:

-- Nescio (не знаю).

-- Что же это ты своею козлиною бородой трясешь? Я не слышу. Поп Захар повторил свой постыдный ответ.

-- Ну, ты, толстопузый, praelatus как начало? -- обратился архиерей к попу Родивону. Тот отвечает то же, что поп Захар, уже не тряся бородой.

-- Ну, ты, отец, praelatus как начало?

Протоиерей Михаил Федорович дал ответ, которого ждал Августин. "Учи их, дураков", -- примолвил архиерей, выходя из класса и указывая на двух попов, учителей Высшего и Низшего грамматического классов.

Протоиерей, оказавшийся знающим слово praelatus, был отец уже начинавшего восходить на высоту Филарета Дроздова; а из попов один, именно Родивон, был Иродион Степанович Сергиевский, зять Михаила Федоровича, женатый на его дочери, сестре Филарета, Ольге Михайловне.

Вскоре наступил Двенадцатый Год, и училище было распущено. Не буду отвлекать читателя рассказом о "Неприятельском Годе", как называли его у нас в Коломне, и продолжу о судьбе училища. Двенадцатый Год прошел, и тринадцатый прошел; ни то ни се продолжалось; совершался перелом "старого" образования на "новое". Новый устав вводился в Московский округ с 1814 года, и до того времени брат не то учился, не то болтался. С 1814 года началось регулярное учение, и к 1818 г. Александр Гиляров кончил курс, пройдя "Низшее" и "Высшее" отделения училища, с латинским и греческим языком, географией, катехизисом и Священною историей. Учение процветало? Правда, попа Захара уже не было, но поп Родивон, не умевший объяснить слова praelatus, оставался учителем Высшего отделения. О степени процветания может дать понятие следующий достоверный рассказ. В числе существеннейших занятий были так называемые "задачи", по-нынешнему extemporalia, состоявшие в переводе с русского на латинский. Иродион Степанович имел Тита Ливия, переводил его на русский язык, диктовал перевод ученикам, назначал латинские слова, которые должны быть употреблены, и ученики обязаны были восстановлять текст писателя. Из ребят кто-то достал Тита -- Ливия и поделился с товарищами. Дело пошло ходко, и притом, в известном смысле, честным порядком. Безошибочный перевод дозволялось представить только первому ученику, а прочие обязаны были делать ошибки или выражаясь технически, "класть ероры" (errores), по степени того как на самом деле кто учится и сколько силен в латыни. Было благовидно и шло благополучно; но попутала речь матери Кориолана, начинающаяся, как известно, словами sine me, priusquam te amplexar, то есть "позволь мне, прежде чем я тебя обниму". На грех учеников и учителя, sine, повелительное наклонение глагола sino, есть вместе и предлог без; sine me может быть переведено без меня. Не догадался Иродион Степанович и предположил предлог. Однако видит чепуху. Что он нагородил, неизвестно, но он понимал сам, что соврал, и потому был уверен, что ученики должны наврать непременно в том месте, где он с полным сознанием перевел неправильно, но лишь бы связать как-нибудь смысл с проклятым без меня. А в этом-то месте ни один из учеников и не догадался "положить ерора". С отчаянием приходит Иродион Степанович и восклицает: "Вы все умнее меня! Я отказываюсь вас ценить; составьте конклав и выберите, кто из вас первый, кто второй; назначьте и подайте мне список". "Конклав" -- это значило вот что: он же, Иродион Степанович, преподавал географию, то есть задавал из нее уроки и выслушивал их; без сомнения, и он сам впервые из нее узнал, что папа выбирается "конклавом". Слово ему понравилось.

Конклав собрался, список составлен, подан, сделана пересадка, и так продолжалось до конца курса: списки составлялись конклавом, и всегда самым добросовестным образом; не было ни жалоб, ни споров.

Остановлюсь на минуту. Против духовных училищ много писали и пишут, и в большей части основательно. Но сколько мне известно, ни один из писавших не потрудился подметить положительные качества, которые, однако, были в духовной школе, и чем далее пойдем мы в старину, тем их было более. Ни один из безусловных хулителей не отдал себе отчета даже в том, откуда в нем самый этот протест, это негодование. Ах, если бы знали они, есть сферы, где не возникает и протеста, где даже не зачинается самосознание! Придется мне, без сомнения, много говорить о духовной школе, и не я буду щадить ее: едва ли найдется много людей, кто бы столько вытерпел от нее, сколько я. Но я подниму затоптанные ее достоинства; я не скрою, чем ей обязан и чего бы не получил, кроме нее, нигде.

Возьмем этот случай, случай достоверный; деятелем был мой родной брат; его конклав и выбрал первым учеником, и продолжал выбирать. "Дико, нелепо, дурак учитель, какое же после того ученье?" Все так; но ребята учились и продолжали учиться под конклавом. Не во многом успели, не их была вина; но они не злоупотребляли доверием учителя, они поступали добросовестно. И вот что скажу: в духовных училищах, до моего по крайней мере времени, этот дух справедливой, беспристрастной оценки товарищей царствовал безусловно. И затем: лучшим, даровитейшим и старательнейшим ученикам оказывалось ото всех безусловное же уважение, и притом невзирая на происхождение. Пред аристократией ума и образования преклонялись без протеста; лентяй, сорванец, не говоря уже о малодаровитом, считал за счастие, если можно сказать так, погреться около солнца дарований и прилежания.

Это раз. Не упустите из внимания и другую черту. Иродион Степанович отдает составление списка на произвол учеников. Вы думаете, это -- сумасбродство? На этот раз сумасбродство, но оно вытекло из более глубокой причины, из уважения к личности: за учениками признана их личность, признано их право. Припомним Малинина и учеников, просивших на него. Как поступлено было бы, не говорю в кадетском корпусе, но в гимназии и, вероятно, даже в теперешней семинарии? Это -- бунт. Но архиерей не счел это бунтом, сам учитель не видел бунта, не думали бунтовать ученики. Во всей истории понятие бунта отсутствовало, и с вытаращенными глазами посмотрели бы ученики, и архиерей, и учитель на того, кто заговорил бы по поводу этого о субординации и ее нарушении. Как ни далек, по-видимому, пример, но я укажу на английскую оппозицию, "оппозицию ее величества", как она себя величает. Как ни горячи прения, сколь ни ожесточенна борьба, но в общих принципах преданности государственному уставу, верноподданничества, служения величию отечества, сходятся правая и левая единогласно. На этой почве они и спорят. Ни одному из учеников, жаловавшихся на Малинина, ни на секунду не приходила мысль, чтоб архиерей мог одобрить поведение учителя за то одно, что он учитель; архиерей и равно учитель не допускали мысли, чтобы со стороны учеников было озорство. Всех одушевляла одинаковая идея, что в отношениях учителя к ученикам в семинарии вообще должна быть справедливость. Справедливость -- своего рода конституция; на ней стоят одинаково обе стороны, и одна другую в этом подкрепляет. Придет время, мы встретим еще много случаев, странных с точки зрения формальной дисциплины. Но они странны только тогда, когда форме придается безусловное значение. Словом "отеческий" злоупотребляют; но представьте себе отношения, по существу отеческие или даже полубратские, словом, семейные, и вы поймете, как могло случиться, что ректор помирился на персиках, после того как ученик отпустил на его счет остроту. Острота была сказана не с тем, чтобы посмеяться над ректором; сам ректор был в этом уверен и, конечно, первый же бранил себя, зачем он неосторожно раскрылся и отнесся братски к ученику, тем более уже назначенному во священника.

Пребывание брата в училище ознаменовалось еще другим высоким посещением, кроме Августина. Приезжал архимандрит Филарет, Петербургской академии ректор, назначенный обревизовать новооткрытый Московский округ. В глазах коломенцев стоял он на высоте тем более недосягаемой, чем менее иерархическая степень его соответствовала его действительной силе. Всесильный архимандрит, со звездой на груди (тогда это была новость), прославленное чудо ума и учености. Выражаясь фельетонным языком, в свою очередь заимствованным из меню французских обедов, посещение Филаретом Коломенского училища представляло особенную пикантность в том, что здесь смотрителем был его отец, учителем -- зять. Конечно, заранее можно было предсказать, что найдено будет все в отличном виде. Но Филарет вел себя при посещении с тонким достоинством: относясь к зятю как к обыкновенному учителю, он обратился к своему родителю со словом "батюшка" и пригласил его сесть. Не долог был осмотр, не мудрены вопросы; но на один из них, очень простой, по-видимому, ученики затруднились ответить, и по вызову "кто скажет" ответил брат. Вопрос был о том, что такое "купина". Филарет дал брату еще несколько вопросов, спросил фамилию и занес ее в свою записную книжку. Брат был наверху торжества; ученики его поздравляли, и сам Иродион Степанович благодарил, что "выручил".

Столетний юбилей воскресил память Филарета; появились характеристики, воспоминания, поднята его жизнь, отношения к родным и сами родные его. Что касается родных и родителей, нельзя не сказать против некоторой преувеличенности в описаниях. Не для того, чтобы положить тень, а для того, чтобы восстановить истину с мясом и костями, по совести должен упомянуть, что родители приснопамятного владыки были люди со слабостями. Они не гнушались приносами кизлярской водки и сами не прочь были выкушать. Михаила Федоровича относили, случалось, на руках домой из лавок около Пятницких ворот. Так говорила Коломна. Авдотья Никитична, вдовая протопопица, когда жила в трех шагах от нас у сына своего Никиты Михайловича, была тоже как все уездные протопопицы старого времени. Но к чести ее надо сказать, что сиянье сына как бы озарило и ее. С переездом в Москву, под бок к высокопреосвященному сыну, чтимому всею Россией, она приподняла свой образ жизни, чтобы не ронять владыки (она была умная женщина). В Москве Авдотьи Никитичны и невестки ее Анны Ксенофонтовны не могли узнать те, которые зазнали их и бывали у них в Коломне.

За посещением Филарета, скоро ли, долго ли, последовала награда Михаилу Федоровичу необычайная: крест "за заслуги или за дарования сына или что-то вроде этого. А Иродион Степанович вознесся, особенно по смерти тестя. Он был произведен на место его в протоиереи, в смотрители училища, в благочинные и удостоился ордена. В училище я едва-едва его не застал; но помню его, когда он раз, благочинным, приезжал в нашу церковь для осмотра и зашел к нам в дом. Увидев меня, спросил, учусь ли я. Я сидел на азбуке и помню, как теперь, что стоял на титлах и именно на словах "Милость, Милосерд". Заставив меня прочитать, Иродион Степанович погладил меня по голове, сказал тенором, переходящим в баритон: "Хорошо, братец", и я заметил его орден -- красноватый крест на ярко-красной ленте с желтыми каемками. Эту диковину я в первый раз тогда видел и долгие годы потом не видал. Это было в 1828 году.