СЛОВА ЛЮБВИ

-- Розанов нашел приют в Троице-Сергиевской Лавре в тяжелую минуту. Очень хорош с Ф<лоренским>, который его не покидает. Семья такая православная. Да, вот он и пришел к христианству.

Так стали говорить о нем. И рассуждали, и доказывали.

-- Ведь это еще с тех пор началось, его коренная перемена, со статей против евреев. Какой был юдофил. А вот -- дружба с Ф<лоренским> и, параллельно, отход от евреев; обращение к христианству, к православию, переезд в Лавру...

Это говорили люди, судя Розанова по-своему,-- во времени. И было, с их точки зрения, правильно, и было похоже на правду.

А что -- на самом деле? Посмотрим.

"Услуги еврейские, как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня.

Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо обвеянный этой ласковостью задохнется и сгниет мой народ".

Не написано ли это уже во время "поворота", уже под влиянием Ф <лоренского>, не в Лавре ли? О нет! до войны, до Ф<лоренского>; в самый разгар того, что звали розановским безмерным "юдофильством". В "Лавре" же, в последние месяцы, вот что писалось -- выговаривалось:

"Евреи -- самый утонченный народ в Европе..." "Все европейское как-то необыкновенно грубо, жестко сравнительно с еврейским..." "И везде они несут благородную и святую идею "греха" (я плачу), без которой нет религии... Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому человечеству и всунули ему в руки молитвенник: на, болван, помолись. Дали псалмы. И чудная Дева -- из евреек. Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи". Социализм? но "ведь социализм выражает мысль о "братстве народов" и "братстве людей", и они в него уперлись...".

Переменился Розанов? Забыл свое влюбленное притягивание к евреям под "влиянием" Ф<лоренского>? Это -- о евреях. Ну, а христианство? Православие? Кто Розанов теперь? Что он пишет теперь, в Лавре?

"Ужас, о котором они не догадываются, больше, чем он есть: что не грудь человеческая сгноила христианство, а что христианство сгноило грудь человеческую". "Попробуйте распять Солнце, и вы увидите, который Бог". "Солнце больше может, чем Христос, и больше Христа желает счастья человечеству..."

Что же это такое? Что скажем? Ничего. Розанов верен себе до конца. Он верен и любви своей ко Христу. Тайной, но чем глубже "долина смертной тени", тем чаще молнии прорывов любви. Вот один из этих прорывов, за 6 лет до смерти:

"...все ветхозаветное прошло, и настал Новый Завет". "Впервые забрезжило в уме. Если Он -- Утешитель: то как хочу я утешения; и тогда Он -- Бог мой. Неужели?

Какая-то радость. Но еще не смею. Неужели мне не бояться того, чего я с таким смертельным ужасом боюсь; неужели думать: встретимся! Воскреснем! И вот Он -- Бог наш! И все -- объяснится.

Угрюмая душа моя впервые становится на эту точку зрения. О, как она угрюма была, моя душа...

Ужасно странно.

Т. е. ужасное было, а странное наступает.

Господи: неужели это Ты. Приходишь в ночи, когда душа так скорбела..."

И ничего, совсем ничего, что потом, из монастыря, почти на одре смерти, пишет: "Христианство сгноило грудь человеческую". Он тут же возвращается:

"Душа восстанет из гроба; и переживет, каждая душа переживет, и грешная, и безгрешная, свою невыразимую "песнь песней". Будет дано каждому человеку по душе этого человека и по желанию этого человека. Аминь".

Всегда возвращается; всегда -- он, до конца -- он, нашими законами не судимый, им неподклонный.

Вот почему не нужны, узки размышления наши о том, стал или не стал Розанов "христианином" перед смертью, в чем изменился, что отверг, что принял.

Звонок по телефону:

-- Розанов умер.

Да, умер. Ничего не отверг, ничего не принял, ничему не изменил. Ледяные воды дошли до сердца, и он умер. Погасло явление.

Вот почему показалось нам горьким мучительное, длинное письмо дочери, подробно описывающее его кончину, его последние, уже безмолвные дни. Кончину "христианскую", самую "православную", на руках Ф<лоренского>, под шапочкой Преподобного Сергия.

Что могла шапочка изменить, да и зачем ей было изменять Розанова? Он -- "узел, Богом связанный", пусть его Бог и развязывает.

Христианин или не христианин -- что мы знаем? но верю, и тогда, когда лежал он совсем безмолвный, безгласный, опять в уме вспыхнули слова любви:

Господи, неужели Ты не велишь бояться смерти?

Неужели умрем, и ничего?

Господи, неужели это -- Ты.

1923