Когда подъехал отец, бледный, без памяти от страха, урядник сбросил его с воза. Земский скучным басом прогудел:
— Распорядитесь, становой!
Он грузно повернулся к своей блестящей коляске. Его жёлтый балахон спускался до земли, а огромная голова в дворянском картузе с клочьями бороды под ушами властно откинулась назад. Вслед за ним бросились становой с урядником и подобострастно засуетились по обе стороны этой бычьей туши. Они подхватили его под руки и с трудом посадили на коляску. Земский ткнул пальцем в спину кучера, и тройка поскакала по дороге к длинному по-, рядку.
— К Измайлову погнал, — пояснил Миколька. — Они — дружки. Оба — лошадники.
После отъезда земского начальника становой сразу как будто вырос и стал таким же властным и грозным, как и князь Васильчиков. Щелкая себя нагайкой по голенищам, он прохрипел:
— Старшина, где твои понятые? Сотский, сюда!
Сотский вытянулся перед ним с ладонью у козырька.
— Немедленно приступить к экзекуции! Урядники, приготовьте свои нагайки. Старшина с понятыми и ты, сотский, выделите вожаков и поставьте их здесь, около меня, а остальных окружат урядники. Ни одна морда не смеет удрать из толпы. А старосте я бороду выдеру, когда возвратится из города: почему он улизнул именно в это время? Делай, старшина, что приказано!
Старшина, варыпаевский мироед, такой же, как Митрий Стоднев, воротила, бородатый, упитанный, в лёгкой суконной бекешке, в новом картузе и смазных сапогах, сначала со своими мужнками–понятыми держался в сторонке и скромно глядел в землю, поглаживая жирными пальцами широкую бороду на груди. Но я уже заранее знал, что этот именитый на всю волость кулак не пощадит никого из мужиков: ведь с Митрием Стодневым он заодно, у них все мужики — на аркане, а ворон ворону глаз не выклюнет. Понятые — сторонние мужики в домотканных рубахах и портках, в лаптях и такие же дохлые, как и наши бедняки, должно быть батраки этого мироеда–старшины, — держались кучкой за его спиной.
Необычно тонким голоском он добродушно крикнул:
— Ну‑ка, православные, начнём суд божий. Сотский, отгоняй к господину становому всех ослушников да смутьянов! А вы, урядники, потрудитесь царю–отечеству! Нагаечки свои спрячьте, а лучше палочьем почешем спинки наших бунтарей. У кого колья — ишь какие, с кольями! — отобрать!.. А ежели будут супротивиться — этими же кольями и погреем их…
Сотский, уверенный в своей силе и неотразимости, потому что рядом было начальство, храбро зашагал длинными ногами к толпе и протянул руку, чтобы схватить кого‑то из мужиков, но в тот же момент взмахнул обеими руками и грохнулся назад. Мы с Кузярём тоже вскрикнули от неожиданности и вскочили на ноги.
Становой рванулся к толпе и начал хлестать мужиков, которые стояли в первом ряду. Толпа невольно отпрянула назад, закипела, заволновалась и опять качнулась обратно, толкая упиравшихся впереди людей. С разных сторон закричали:
— За что? Это чего такое, ребята? Опять с нагайками на народ?
— Молчать, мерзавцы! —хрипло орал становой. — Мало вас учили — сейчас проучу до кровавого поноса. Вы знаете меня хорошо: я шутить с вами не люблю.
— Да уж лучше нас никто тебя не знает… — зло откликнулся кто‑то из толпы. — А сейчас руки коротки.
— Ты, становой, народ не трог! —закричал ещё кто-то. — Не в свой час прискакал!
— Урядники! Шашки наголо! — исступлённо хрипел становой. — Гляди в оба, никого не выпускать! При сопротивлении— бей! Шестеро — по сторонам, а шестеро — ко мне. Мужик! —обернулся он к отцу, который стоял около воза. — Тащи сюда лозу!
Но отец, бледный, с ужасом в глазах, прижимаясь к толпе, робким голоском пояснил:
— Это не лоза, ваше благородие, а олыпевник… Плетень хочу обновить на дворишке.
Кто‑то издевательски упрекнул его из толпы:
— Постарался, Вася, с прутьями‑то для обчества… Только ведь ольха‑то для поротья не годится…
— Кому приказывают, мужик! —заорал становой на отца. — Сваливай! Будешь у меня под рукой!
Но отец совсем обалдел от страха: он осовело озирался, плаксиво морщился и никак не мог бросить вожжи. К нему торопливо просеменил Мосей–пожарник, без картуза, с лычком на голове и езял из его рук вожжи.
— Ты, Вася, сваливай прутья‑то, а я лошадку подержу, чтоб не рванулась да не понесла…
И он подмигнул мужикам, как скоморох, а отца ткнул локтем в бок. В толпе засмеялись, но сразу же смех оборвался.
Отец с несвойственной ему юркостью бросился к толпе, врезался в неё с разбегу и исчез в её гуще.
— Эт‑то что за балаган! Опять ты, болван, шута горохового разыгрываешь? Я тебя первого выпорю.
Мосей поклонился в пояс начальству и кротко, без юродства и без страха проговорил:
— Ты уж, ваше благородие, на мне строптивость‑то свою и сорви. Я уж за всех пострадаю…
Он кинул вожжи на спину лошади и распластался на земле вниз животом. Миколька подполз на четвереньках к краю крыши, потом так же, как Мосей, распластался на досках и обхватил голову руками. Он визгливо забормотал что‑то и опять вскочил на четырки. Вдруг лицо его сморщилось от смеха, и он залюбовался отцом, словно знал, что Мосей выкинет сейчас ещё какую‑нибудь диковину, которая испортит начальству всю музыку. Но становой замахал нагайкой и зашлёпал ею по спине Мосея, потом пнул его сапогом в бок и захрипел:
— Встать, скотина! Запорю! Я из тебя дурь‑то выбью.
И он опять начал хлестать нагайкой Мосея и с размаху бить его сапогом. А Мосей молчал и только судорожно вздрагивал на земле. Из толпы вышел Олёха, подхватил подмышки Мосея, легко поставил его на ноги и отволок к толпе. А он повизгивал сожалительно:
— Пущай, бай… сердце‑то сорвал бы на мне… Людей‑то всех и минул бы…
Пристав вдруг как будто растерялся и начал оправлять свой белый китель. Он вынул револьвер и поднял его над головой. Сказал он спокойно, хоть и строго:
— Вот, глядите: всякому, кто позволит себе противодействовать мне или нападёт на урядников, всажу пулю в лоб. Поняли?
Но в этот момент Иванка Юлёнков, оборванный, опухший, подскочил, как безумный, к приставу и рыдающим голосом закричал, судорожно сжимая и растопыривая пальцы:
— Кто меня обездолил? Кто жизню мою сожрал? Ты! Ты, душегубец!
Должно быть, приставу почудилось, что Юлёнков хочет схватить его за грудь. Он размахнулся и ударил его револьвером по голове. Юлёнков кувырнулся на землю, раскинул в стороны руки и омертвел. В толпе ахнули, завизжали женщины, и все бросились к телу Юлёнкова, позабыв об угрозе станового и не слушая его окрика: «Назад! Урядники, осадить!»
— Убил! — крикнул кто‑то удивлённо, и этот голос подхватили и другие голоса:
— Пристукнул!.. Башку проломил! Мужики! Глядите, убивать нас прискакали… Бей, а то нас перебьют…
Тихон вскинул обе руки вверх и скомандовал:
— Ребята, всем миром на них — отнимем у них стрелялки!.. Для них закона нет.
И толпа как будто ждала этого призыва: из её гущи рванулись несколько человек, за ними бросился на урядников и пристава целый гурт мужиков с кольями, с кулаками наотмашь. Урядники были смяты. Становой попятился и дрожащей рукой тыкал револьвером в разные стороны и хрипел:
— Застрелю! Назад! Стрелять буду!
Но его сбил с ног неожиданно вынырнувший Терентий. Пристав сначала пополз на четвереньках, потом вскочил на ноги и побежал по дороге к дедушкиной избе. Револьвера в его руках уже не было.
А толпа кипела, орала, всасывала в себя урядников и тормошила их, бухая кулаками. Они болтались, как чучела, и их серые лица окоченели от страха, но белки прыгали, как у затравленных волков. Тихон, весь оборванный, всклокоченный, суетился среди бушевавшей толпы, вырывал то одного, то другого урядника и выкидывал его, растерзанного, в сторону. Урядники убегали без оглядки.
— Хватит, ребята! Прогнали полицию и — живёт! Пускай полиция уносит отсюда ноги.
Исай надсадно визжал, налетая на Тихона:
— Как это не надо! Зверей бьют, а они хуже зверей. Отмолотить, чтобы помнили… чтобы за версту народ обегали…
Мне тоже было обидно, что урядников Тихон велел отпустить. Исай негодовал справедливо: их надо было проучить, чтобы не распоряжались в нашем селе, не издевались над людями, которые обречены на голодную смерть и пережили страшный холерный год.
Кузярь уже стоял у самого края крыши, размахивал руками и радостно покрикивал:
— Лупите их, чтобы к нам и носа не показывали!.. Гришку сотского проучите! Эх, удрал, собака! Прыгает длинноногая цапля с саблей…
А Миколька лежал на животе и бил кулаками по доскам. Он подзуживал мужиков и парней залихватскими выкриками.
Толпа обмякла и отхлынула. Урядники сутуло бежали по луке к амбарам. В толпе хохотали, улюлюкали и свистели. Вслед им полетели растоптанные картузы.
Старшина с понятыми вынырнул из‑за церковной ограды и шагал далеко по луке к длинному порядку. Старухи и старики толпились над телом Иванки Юлёнкова, опираясь на клюшки. Мужики возбуждённо переговаривались, победоносно поглядывая на парней, которые бежали за урядниками, и врассыпную возвращались к пожарной.
Тихон поднял руку и крикнул:
— В других сёлах тоже бунтуют!
Отец выскользнул из толпы, подскочил к лошади, схватил её под уздцы и изо всех сил потащил на дорогу, заросшую травой.
Кто‑то язвительно закричал ему вслед:
— Не горюй, Вася, что обчеству не послужил. Может, ещё чистой лозы привезёшь да на счастье сам пороть нас будешь…
Отец надвинул картуз на глаза и начал зло нахлёстывать хворостиной горбатого одра.
Мы с матерью и Катей подошли к нашей избушке раньше отца: с возом ольшевника он застрял в прибрежных россыпях песку и долго, до надсады тормошился там.
Катя впервые встретилась с нами, но как будто совсем не обрадовалась, словно расстались мы с нею только вчера. В бабьей повязке кокошником, длинноносая, она как будто постарела на несколько лет и, казалось, забыла, какой была в девках. Когда мы перешли через речку на нашу сторону вместе с её Яковом, она сердито приказала ему:
— Домой один иди! Мне с невесткой надо покалякать.
Яков засмеялся, сорвал с головы картуз и поклонился ей.
— Будь спокойна, Катерина Фоминична! —И с весёлой гордостью в глазах похвалился перед матерью: — Она у меня хозяйка строгая, нравом своевольная, да зато работница, распорядительница. Даже мои старики стонать перестают: поёт за работой и светится. Как же её не послушаться?
Катя шутливо ударила его ладонью по губам и нарочно грубо прикрикнула:
— Ну, иди, иди, говорок!
Мать залюбовалась им, а Катя повернула его за плечи и оттолкнула от себя. Он молодцевато пошагал по дорожке на свой верхний порядок.
— Парень‑то какой у тебя хороший! —вздохнула мать. — Словно при тебе он другим человеком стал.
И верно, Яков совсем изменился: он как будто стал выше ростом, держался молодцевато, чёрная бородка подковкой вокруг лица сделала его привлекательным, а коричневые глаза стали весёлыми, умно насмешливыми.
Мать последила за ним, а Катя спокойно и самодовольно проговорила:
— При силе да карахтере и лошадь плясать будет. Был бы разум да согласье, а там и горе с горы колесом…
— Наука‑то Парушина пользительна, — задумчиво пошутила мать.
— Я, невестка, свою судьбу сама нашла, никому не кланялась, долю свою сама вязала. Я знала, где клад зарыт. Он, Яша‑то, страсть какой умный да речистый! Он в книгах‑то и Митрию Стодневу не уступит.
Она засмеялась и широкой ладонью провела по платку матери.
— А я и не думала и не гадала, что ты бабьи косы распустишь.
И сердито решила:
— Не жить вам здесь — опять на сторону удерёте. Вы оба здесь — как чужие. Ты ещё девчонкой со свахой Натальей по чужой стороне счастья искала, ты и родилась на краю света — не деревенская кровь. А братка любит на дыбышках пофорсить. Ему на одной земле с тятенькой тесно. ДеньжОнок‑то много ли с собой привезли?
Мать с болью в лице остановилась и вздохнула.
Катя отвернулась от нас и широкими шагами пошла навстречу отцу, который из лощинки вёл под уздцы горбатую от натуги кобылёнку с возом ольхи. Лицо у него было злое, но испуг ещё не растаял в глазах.
— Молодец, братка! — с задором похвалила его Катя. — И пощупать не дал прутьев‑то и ускакал под шумок. Да и мужикам пару поддал: словно подстегнул их прутьями‑то.
Весёлая похвала Кати и её неробкая стать крепкой и умной бабы встряхнули отца: он сразу же заулыбался и выпрямился.
Катя подмигнула матери, и я понял, что она нарочно подбодрила отца. Она очень хорошо знала его слабости и умела укрощать его крутой характер напористой лестью. Мать улыбалась и благодарно поглядывала на Катю.
Распрягая лошадь у дырявого плетня, отец строго, но уже нестрашно набросился на нас:
— Это вы чего, неслухи, к пожарной‑то помчались? Чего там не видали? Захотели, чтоб вас там нагайками отхлестали? Ведь я не велел вам на шаг от избы отходить.
Мать безбоязненно возразила:
— Да ежели бы мы не пошли, тут бы урядники скорее нагайками исполосовали да ещё поплясали бы на нас, как вон Потапа замордовали.
Катя опять вмешалась в разговор.
— Они, как на свадьбу, прискакали — на тройке носились. На кого наскочат — давай нагайками щёлкать. Всех под веник к пожарной гнали. Уж на что я неподатлива, да и то побежала, зато и уряднику рожу набила.
Отец с самодовольной издевочкой стал трунить над мужиками:
— Больно уж ума много у смутьянов! Осатанели от холеры да голодухи. Я‑то вот не соблазнился на чужие мешки, да и ты ведь не позарилась…
Катя вызывающе засмеялась.
— И позарилась. На своём плече мешок принесла. Досадно, что раньше не догадались стодневские сенницы разнести.
Катя попрежнему была откровенна до озорства, но сейчас в её словах слышалась умная убеждённость и что‑то похожее на упрёк отцу. И мне было непонятно, почему отец и она были разные люди и по характеру и по мыслям, хотя родились от одной матери и росли б одной семье.
Но понял я одно, что Катя пришла к нам не в гости, а помешать отцу выместить на нас с матерью своё унижение и конфуз. Хотя глаза её смеялись над ним нескрытно, но он не замечал насмешки, а верил только желанным для себя льстивым Катиным словам. Повеселевший и довольный, он даже по–своему ласково позвал меня скидывать олыиевник с передков. Мать с Катей ушли в избу, а я стоял на возу, сбрасывая прутья, и смотрел на ту сторону. Около пожарной никого уже не было, только Мосей, сгорбившись, топтался на одном месте, словно заворожённый: должно быть, он скорбел над телом Иванки Юлёнкова.