Мы с Кузярём сразу почувствовали в попе Иване зловещего человека. Лукич благоговел перед ним, как перед грозным святым, — в первые дни он распахивал дверь в класс настежь и в ужасе шептал:
— Батюшка шествует… Встречайте!..
Хотя учительница и запрещала ему открывать дверь и тревожить учеников, он никак не мог утерпеть, чтобы не возвестить о приближении попа, как о необыкновенном событии: тощенький, жёлтый, с реденькой седой бородёнкой, он сгибался, трепетал, как грешник, ожидающий страшного суда, и таял от набожного восторга. Елена Григорьевна уже не могла вести урока: она мгновенно блёкла, замыкалась в себе и становилась странно чужой в нервной насторожённости и враждебном ожидании. А отец Иван не считался с расписанием: он приходил в школу внезапно, обычно во время урока, как властитель, крестил широким взмахом руки толпу стоящих ребятишек и, не обращая внимания на Елену Григорьевну, кротким и поющим баском приказывал:
— Читай молитву, дежурный!
Но учительница однажды не выдержала и, бледная от возмущения, пошла ему навстречу. Она лицом к лицу остановилась перед ним у самого порога и сказала строго и учтиво:
— Я очень прошу вас, батюшка, не прерывать моих уроков. У вас есть свой час по расписанию — им и пользуйтесь.
Но он властно отстранил её рукою и молча прошёл к столику, с застывшей своей пастырской улыбочкой.
И вдруг Лукич перестал распахивать дверь и предупреждать о приходе попа. После смелого её отпора отец Иван стал приходить в свой час. Но мы пронюхали, что он входил в прихожую крадучись, садился на табуретку у самой двери и подслушивал, что делается в классе.
Лукич был старик добрый и по–бабьи ласковый. Одинокий, весь какой‑то ветхий, одетый в домотканное, носивший и летом и зимой смешную серую войлочную шляпу плошкой, каких уже никто давно не носил, он по-своему любил детишек. Когда они в перемену выбегали в прихожую или на улицу, он кричал на них визгливым бабьим голоском, совестил их и называл «окаянными нёслухами». Но в его голосе и благолепном лице не было ни злости, ни строптивости. Покрикивая, чтобы утихомирить детишек, он улыбался, и по бесцветным глазкам его видно было, что он любовался нами. А с Еленой Григорьевной говорил нежно, любовно, сострадательно.
Однажды, когда он в сарайчике рубил дрова, мы с Кузярём и Миколькой подошли к нему и сразу растревожили его своими упреками.
— Дедушка Лукич, — вкрадчиво и грустно спросил его Миколька, — аль тебе не жаль учительницу‑то?
— Чего ты мелешь, окаянный? — рассердился Лукич, но сейчас же скорбно и душевно проговорил: — Девчонка‑то какая радошная!.. Одна… на чужой стороне… И приветить‑то её некому… — И опять крикнул визгливо: —Вы её, окаянные, не обиждайте. Легко ли ей с вами, арбешниками, такую епитемью нести!..
Но Миколька с угрюмой обидой упрекнул его:
— Да ты сам её батюшке в обиду даёшь.
— Не то что в обиду — на съеденье! — горячо подхватил Кузярь. — Он вон какой самоуправный, а она — маленькая!
Лукич был так потрясён, что бросил топор и бессильно сел на чурбак.
— Ушибли вы меня, окаянные… Душенька зашлась… — плаксиво забормотал он. — Это я‑то?.. Как же это, ребятишки?.. Её‑то? Да ведь… чай, он—батюшка: сила‑то какая!.. С наперсным крестом, у алтаря… Благодать на нём…
Я не утерпел и съехидничал:
— Ежели благодать на нём, значит не грех ему и учительницу мытарить? Он её, как собачонку, шпыняет. Как же она будет нас учить‑то?
Лукич окрысился:
— Ну, вы оба с Кузяришкой — кулугуры… да и молокососы… Рази гоже батюшку не почитать?
— А ежели он давит учительницу да житья ей не даёт?
Кузярь злорадно поддел Лукича:
— Хоть дедушка Лукич и толкует, что Елену Григорьевну приветить надо, а сам вместе с батюшкой терзает её.
Лукич так обиделся и разгневался, что вскочил с чурбака и весь затрясся от оскорбления. Дряблое лицо его сморщилось, и он запричитал надсадно:
— Да ты чего это, опёнок, озорнйчаешь‑то? Вот возьму да все виски тебе и выдеру, оглашенный… Ишь, как развольничались, демонята!.. Не тебе, кукиш, баять, не мне слушать: я её, учительницу‑то, всяко заслоню и от чижолой руки, и от злого глаза, и от недобрых ушей.
Миколька сердито оттолкнул Кузяря в сторону.
— Погоди ты, щипок! Дедушка Лукич на старости лет души не убьёт. Он только сан почитает. А мой старик не зря говорит: «Сан, бывает, и дураку и супостату дан». Мы с дедушкой‑то Лукичом содружно Елену Григорьевну заслоним. Он нас и на разум наставит.
Хитрая и притворно–вкрадчивая речь Микольки успокоила и растрогала Лукича. Должно быть, поп и его, покорливого и услужливого старика, успел обидеть. Мы знали, что он стал распоряжаться им, как своим батраком: заставлял его работать по двору, посылал с мирскими подводами за поборами, ездить за дровами, чистить картошку в кухне, рубить и солить капусту и огурцы и даже мыть полы в дому. Сварливая, пучеглазая попадья горласто кричала на него, помыкала им, но не давала ему и куска хлеба.
Не успел поп прожить у нас и месяца, а во дворе у него уже было голов пятнадцать овец и ягнят, две коровы, которых ему привели с барского двора, и пара лошадей: одну из них пожертвовал ему Сергей Ивагин, а другую — Максим Сусин. Закудахтали куры, захрюкала свинья. Появился плетёный тарантас, и Аукич часто ездил с попом за кучера.
Мужики трунили меж собою:
— Мало было своих мироедов — давай долгополого. Так нам, дуракам, и надо. Спасенье‑то даром не даётся: и плати, и корми, и на себе в рай вези. Хошь не хошь, а вынимай грош. На службе‑то божьей доп без чертей не обходится.
Так поп Иван быстро и глубоко пустил корни в нашем селе; и с длинным посохом ходил он по луке около своего дома и церкви, по улицам, медленно и величаво, как новый хозяин в своём поместье.
Для того, чтобы отвадить попа от подслушивания, мы однажды с Кузярём отпросились выйти из класса «до ветру». С Лукичом мы договорились, чтобы он давал нам знать о приходе попа возгласом: «Господи, воззвах к тебе, услыши мя». Елена Григорьевна занималась с младшим отделением, а мы на грифельных досках решали задачи. Когда в прихожей глухо завыл Лукич, мы подождали немного, делая вид, что прилежно бьёмся над трудной задачей. Кузярь толкнул меня коленкой, встал и отпросился выйти. Вместе с ним встал и я. Елена Григорьевна удивлённо и пытливо посмотрела на нас, потом на дверь и кивнула головой. Миколька удержал Кузяря за рукав рубахи и прошептал с усмешкой заговорщика:
— Глядите, не влопайтесь! А ежели нарвётесь, дурачками притворитесь.
Кузярь ухмыльнулся и озорно подмигнул ему. Он пошёл впереди меня на цыпочках, чтобы не мешать заниматься Елене Григорьевне, но я уже знал, почему он подкрадывается к двери. Мне было и смешно и немного страшновато: задуманная нами проделка была очень рискованной. Как решено, мы оба брякнулись в дверь, и она с большой силой вырвалась из косяка. Кузярь сейчас же сдержал её за скобу, и мы увидели, как поп схватился за голову и вскочил с табуретки.
Кузярь с лукавыми искорками в глазах захныкал:
— Прости, христа ради, батюшка! Чай, мы не знали, что ты перед дверью сидишь. Ежели бы знатьё, я первый бы отлепил дверь‑то, как пушинку.
— На колени! — свирепо прорычал поп, выкатывая яростные глаза. Он рванулся к нам и хотел схватить нас за уши, но мы отскочили от него в разные стороны. Лукич стоял поодаль с батюшкиной шляпой в руках и держал её, как икону.
— Ах вы, окаянные! Ах вы, арбешники!.. Батюшке-то какую вереду причинили!..
В этот момент выбежала Елена Григорьевна и с сердитым лицом спросила:
— Что случилось? В чём дело?
Поп опомнился, поправил обеими руками волосы и принял властную позу. На скуле у него вздулся багровый рубец.
— Вы распустили своих сорванцов, учительница. Почему они во время урока вырываются у вас из класса? И вот полюбуйтесь…
И он ткнул пальцем в повреждённую скулу.
Но Елена Григорьевна, красная от волнения, затворила дверь в класс и странно низким голосом, твёрдо, без робости сказала, смотря мимо попа:
— Но за что же вы хотите наказать этих ребят? Они не виноваты.
— То есть как не виноваты? —изумился поп, сбитый с толку независимым тоном Елены Григорьевны, и опять ткнул пальцем в скулу. — А это вам не доказательство? Кто же, по–вашему, виноват—может быть, я сам?
У Елены Григорьевны дрогнул и прошился ямочками подбородок от сдержанной улыбки.
— Я полагаю, батюшка, что вы были неосторожны — сели слишком близко к двери. А дверь каждую минуту может отворяться: могу выйти я, могу послать кого‑нибудь из учеников взять что‑нибудь из шкафа… — Она вдруг засмеялась, и лицо её задорно вспыхнуло. — Но вот я распахиваю дверь и так же вот ушибаю вас, — неужели вы и меня поставили бы на колени? Кроме того, вы пришли не в свой час. Никто из нас не думал, что вы сидите вплотную у двери и в такой неудобной позе.
Поп был так поражён словами Елены Григорьевны, что у него задрожала борода и рука судорожно хваталась за крест.
— Значит, вы лишаете меня права переступать порог школы и карать негодников? — с угрожающей кротостью проговорил он. — Как же вы мне, священнику, смеете противоречить и выражать дерзости! Вы порочите мой сан перед этими раскольничьими выродками и перед этим старым дураком.
Он вдруг освирепел, вырвал свою шляпу из рук Лукича и прикрикнул на него:
— Нечего тебе здесь бездельничать. Иди‑ка лошадей вычисти!
Елену Григорьевну словно подстёгивало каждое слово попа: она как будто вырастала перед нами и расцветала смелостью и уверенностью в своей силе и правоте, и впервые я увидел её спокойной, холодной и бесстрашной.
— Никто у вас вашего права, батюшка, не отнимает. Но у вас есть свои часы. И нехорошо детей называть негодяями и выродками, а старика Лукича — дураком. Сан же свой вы сами унижаете. Весь этот шум не мы учинили. Ребятишки тут ни при чём, если вы неудачно место себе выбрали.
Мы никак не ожидали, что окажемся под защитой Елены Григорьевны. Поп следил за учительницей и, должно быть, хотел поймать её, если услышит какие‑нибудь «вольные речи». И мы решили самостоятельно оградить её от беды — попа оглушить дверью, а самим разыграть невинных детишек, которые убиты ужасом перед неожиданной порухой с попом. Приготовились мы и к самому худшему: за эту нашу проделку учительница могла разгневаться и наказать нас, но зато мы спасли её от поповского капкана. Кроме того, мы возненавидели попа за его злые насмешки и издёвки над нами, «кулугурами». Он называл нас «поганцами», «псятами», «окаянными», «оглашенными» и заставлял стоять за партами целый урок за то, что мы не крестимся во время классной молитвы, мучил нас своими кляузными вопросами о каких-то «догматах». Вопросы эти мы не понимали и глупо молчали, а он обличал нас в какой‑то неведомой ереси и науськивал на нас мирских ребятишек.
— Вы — дети верного стада христова, а они вот, поганцы, как псята, зубами на вас щёлкают и готовы, окаянцы, загрызть вас, чистых ягняток. А мы сокрушим зубы грешников.
Но мы, окаянцы и псята, на переменах играли с чистыми ягнятами и забывали о злых словах попа, которые сеяли вражду между нами. Мы были огорошены смелой отповедью Елены Григорьевны: она не только не допустила поставить нас на колени, а сама обличила попа в подлости. И мы наслаждались, поглядывая на её лицо, вспыхивающее от негодующей улыбочки, и на растерянный лик попа, не ожидавшего доблестного отпора этой небоязливой девушки. Но особенно мы мстительно ликовали, любуясь багровой шишкой на его скуле.
Он напялил шляпу и широко зашагал к выходу с бешеной угрозой:
— Этого я, учительница, оставить не могу. Вы смуту сеете, противитесь моей борьбе с неверными и развращаете школьников.
Но Елена Григорьевна никак не встревожилась, а проводила его длинную фигуру в хламиде непотухающей насмешливой улыбкой. И только по дороге домой, когда мы, как обычно, провожали её, она строговато пожурила нас:
— Предупреждаю вас, Федя и Ваня, чтобы этого больше не повторялось.
Мы горячо оправдывались:
— А зачем он повадился подслушивать? Чай, мы не для озорства скулу‑то ему расшибли: он охотился за вами да и нас, как кутят, травит. А сейчас он перестанет коварствовать.
— Ну, уж я как‑нибудь отобьюсь, а вы свои проделки оставьте.
Мы забожились, что вольничать не будем: довольно и того, что сделали. Я только предложил держать дверь в класс отворенной, чтобы поп уже не смел войти в прихожую не в своё время. Кузярю так понравилась моя мысль, что он даже взвыл от восторга, а Елена Григорьевна весело рассмеялась.
— Ах вы, потешники милые!
С этих пор дверь в класс оставалась открытой, и даже Лукич во время занятий пропадал или в сарае или у попа во дворе.
Но Елена Григорьевна старалась незаметно освободить его из поповской кабалы: во время занятий она посылала его то в Ключи, к барыне Ермолаевой за книжками, то с записочкой на барский двор — к Антону Макарычу, то отправляла к себе на квартиру, где он отсиживался до конца уроков, а потом до вечера возился в школе. И на крики попа или попадьи ответа не было.
Однажды поп с притворным смирением спросил учительницу, вглядываясь в неё с пытливым подозрением:
— Где же пропадает этот бездельник Лукич? У меня по хозяйству работы невпроворот.
Елена Григорьевна удивилась и озадаченно дёрнула плечиками.
— Вот как! А я и не знала, батюшка, что Лукич служит у вас работником. В этом случае мне придётся просить назначить в школу сторожа.
Поп высокомерно распорядился:
— Этот старик—при церкви: он в моей воле. А в школе он приватно, но школа неотделима от церкви, она под моим пастырским наблюдением. Распоряжаться стариком без моего ведома вы не вольны.
Елена Григорьевна усмехнулась, и в глазах её блеснул игривый задор.
— А может быть, и я тоже в вашей воле и под вашим наблюдением? Но ведь наша школа — земская, а не церковно–приходская. Наблюдает над нею инспектор народных училищ.
— Не забывайте, милая: я — пастырь. А в этом селе, где много раскольников, я имею благословение вязать и решать. И я не потерплю никакого свободомыслия.
Елена Григорьевна шутила:
— Значит, вы, батюшка, вольны и душой моей распоряжаться, как распоряжаетесь Лукичом, своим бесплатным слугой? Не тяжкий ли крест вы взяли на себя? Насчёт меня вы ошибаетесь, отец: я — не овечка. Закабалить свою душу я никому, даже вам, не позволю.
Поп засмеялся, показав из‑за бороды крупные зубы, но этот его смех был похож на оскал большого и страшного пса.
— Ну, со мной вам, девочка, советую не иметь брани.
Елена Григорьевна вышла с колокольчиком на крыльцо. На звонок ворвалась в прихожую и повалила в класс густая, тоже звонкая толпа ребятни.
Так началась между учительницей и попом невидимая борьба, в которую невольно вовлечены были и мы, «старшаки».