Как только мы вошли в избу, я в изнеможении свалился на лавку и сразу же утонул в глубоком сне. Вероятно, пережитые мной гнетущие встречи, и неизвестно почему нахлынувшая вечером тоска, и ожидание чего–то страшного и неведомого совсем измучили меня. Этот сон похож был на обморок: я не чувствовал, как подняла меня мать со скамьи и перевела на пол, на кошму, как снимала праздничную рубашку и надевала будничную, но проснулся я от какого‑то необъятного гула и волчьего воя. Надсадный крик оглушил меня, и я ослеп от падающих сверху огненных языков и ливня искр.

— Горим, Федя! —безумно кричала мать. — Горим!.. Окошки‑то забили… Не выйти нам…

Она распахнула дверь, но в сенях бушевало пламя. Мать раздирающе закричала и захлопнула её. Помню, что я изо всех сил колотил чем‑то по гнилушкам рамы, но какой‑то заслон снаружи туго давил на окно. Почудилось, что где‑то ревёт корова и гулко грохочет буря. Я всем телом навалился на тяжёлый заслон в окошке и стал толкать его то в одну, то в другую сторону. Внезапно я вылетел из окна вместе с заслоном, и на меня посыпались клочья горящей соломы. Кто‑то подхватил меня подмышки и отбросил в сторону. Мельком заметил я, что кричу хрипло, с занозами в горле. Изба и двор пылали вихрями пламени, и огромные взлёты огня с гулом и треском улетали вверх в густых облаках красного дыма. Со всех сторон — и с горы и с той стороны — бежали мужики и бабы, освещённые пожаром. Набатно бил на колокольне большой колокол. Двое мужиков подбежали к окнам и пинком отшибли толстые слеги, которые подпирали широкие обломки досок на окошках. Из чёрной оконной дыры вылетали охапки тряпья, овчинные шубы, сапоги, кувырнулся небольшой сундук. Это мать спасала наше имущество. Она истерически кричала из избы:

— Корову‑то выпустите!.. Сгорит ксрова‑то!..

Кто‑то с весёлой насмешкой откликнулся:

— Сама‑то вылезай!.. Корова уж сгореть успела.

И другим, спокойным голосом сказал кому‑то:

— А ведь сукин сын хотел и Настёнку с сынишкой сжечь.

Прошла Ульяна и злобно ответила:

— Максимово дело… За Машарку мстит…

Мужик строго одёрнул её:

— Это откуда ты знаешь? Притянут к ответу — язык проглотишь…

Народу сбежалось много, он широким полукругом толпился вдали от бушующего огня. Только какие‑то двое парней в рубахах без пояса суетились около окошек и отбрасывали рухлядь, которую выкидывала мать из окна. Двора уже не было — на месте его догорали кучи какого‑то мусора и упавшие стропила и слеги. На избе с грохотом обрушилась крыша, и вихрь пламени и искр рванулся в дымное небо.

Из толпы истошно закричали и мужики и бабы:

— Настя! Настёнка! Вылезай! Спасайся!..

Я побежал к избе, чтобы вытащить из окошка мать. Из выбитого окна валил густой дым, а сверху сыпались искры и раскалённые угли. Кто‑то подхватил меня под руки и потащил назад, а я кричал хрипло, без голоса:

— Пусти меня!.. Пусти!.. Мама сгорит!.. Я вытащу её!..

— Эка, какой богатырь!.. Сам‑то насилу выскочил… Да и обжёгся весь…

И только в этот миг я ощутил саднящую боль и на руках, и на шее, и на спине.

К окну подбежала Ульяна и схватилась за косяки, чтобы впрыгнуть в избу. Она кричала сердито:

— Давай руки, Настя! Скорее! Потолок упадёт… Сгоришь, Настя!.. Вылезай!..

К ней подскочил Яков, оттолкнул её и юркнул в дымную дыру. На Ульяне загорелся платок. В толпе ахнули и завизжали женщины, но Ульяна сорвала платок с головы и отбросила от себя, а от окна не отошла.

— Толкай её сюда, Яша! Я приму её. Где ты там?

Яков вылез задом и потащил за собою мать. Оба они отнесли её на траву.

— Взлез в избу‑то… — почему‑то весело кричал он. — Зову, зову… ищу, ищу — нет её. Через неё спотыкнулся. Лежит на полу, как мертвец. Ежели бы не я — капут бы ей сейчас…

Словно в ответ ему, изба с грохотом куда‑то провалилась и выбросила вверх целое облако искр, горящих галок, чёрного дыма и взмётов пламени. Я подбежал к матери и не узнал её: она лежала без памяти, с чёрным лицом и руками. Перед нею на коленях стояла Ульяна и гладила её по лбу, по груди и ласково уговаривала:

— Ничего, Настенька… Бог помиловал… Очнись, голубушка!.. Вот и сыночек около тебя…

Я сидел рядом на траве и плакал. Нас тесным кольцом окружили бабы и кричали горестно. Позади переговаривались мужики:

— У нас сроду в селе никто не горел. О пожарах и старики не баяли… А вот гляди, какая беда…

— Табашников никогда не было — вот и пожаров не случалось…

— А это что?.. Табашников и сейчас нет, а вот…

Кто — то язвительно пояснил:

— Зато спички есть… Раньше‑то спичек не было… Они, пожары‑то, видишь, и без цыгарок вспыхивают: месть‑то сама горит… а злоба‑то в сердце — как сера горюча…

— Ну и злодей!.. — изумлялся кто‑то с гневной скорбью. — Живьём хотел бабёнку‑то с парнишкой сжечь… А скотина‑то чем виновата?.. Вот и корова лежит… Эх, казнить бы этого супостата!..

— Казнить, казнить… — угрюмо отвечал другой голос. — Тут, голова, думать надо: это для всего села знаменье. Помяните моё слово: теперь гореть будем каждый год.

Кто‑то враждебно обещал ему:

— Вот тебя при первом же пожаре и свяжем как поджигателя.

— А я что?..

— А то… поджог посулил… Пожары без поджога не бывают…

Кто‑то с весёлым удивлением закричал:

— Глядите‑ка, чудо какое: насос прискакал, с бочками… Робята, валяй к коромыслам!.. Кишку разворачивай!

— Да чего с этой кишкой делать‑то? Чай, изба‑то вся сгорела…

— Курам на смех! Это из соски‑то!.. Любит народ почудить…

На месте нашей избы громоздилась куча горящих брёвен, раскалённой золы. Огонь полыхал и хкщно грыз дерево, покрытое ослепительными волдырями, и, как густые рои сияющих птиц, летал по всему пожарищу. Было жарко, сухо, смердило дымом. Гора тоже как будто горела, низина до самой реки клубилась дымом, ярко зеленела травой и как будто корчилась в судорогах от полыхающего пламени, а над рекой крутые обрывы краснели в осыпях, как осыпающиеся угли.

Несколько парней и бородатых мужиков живо хлопотали около красного насоса. Несколько человек возились с кишкой и орали:

— Давай, робяты! Качай! Наяривай!

Мужики на насосе словно ждали этих криков: они размашисто и напористо стали раскачивать коромысло. Струя пепельной воды дугой с треском полетела в огонь и рассыпалась там брызгами. И мне показалось, что языки пламени стали взлетать ещё ярче и выше.

Мать как будто проснулась. Широко открыла глаза, в ужасе вскочила на колени и протянула руки к пожарищу, потом опять упала, свернулась калачиком.

Мягкие, очень лёгкие руки обняли меня, и я услышал милый голос Елены Григорьевны:

— Счастье‑то какое!.. Живы! Не погибли!

Я закричал, но голоса у меня не было:

— Нас хотели живыми сжечь — окна заслонили.

— Боже мой, какое дикое преступление!..

Утешая меня, Сёма радостно говорил, что теперь мы опять вместе будем жить и вместе мастерить всякие чудеса, а Кузярь ободрял беззаботно:

— Ни черта, брат!.. Чего тебе ещё надо? Жив, здоров — и наплевать…

Помню, что я с Сёмой и Кузярём шел вниз к реке, и у меня было такое ощущение, что будто не я шёл, а кто‑то посторонний. Помню, что на дорожке к колодцу встретила нас бабушка Анна и заплакала со стонами и причитаниями.

Избушка наша уже догорала. Пылали в разных концах жаркие костры, а над ними кружились искры и дым.

Суетились люди, бегали ребятишки, кучками стояли бабы и старики с падогами, и от них по багровой земле тянулись размытые тени. Крутые взгорья, глинистые обрывы и избы над обрывами багрово вспыхивали и погасали в последних отблесках догорающих головешек.