-- Вы знаете, как, при каких обстоятельствах произошла их свадьба? Их дворы примыкали один к другому, они ребятами вместе играли. Потом он вырос, стал джигитом. При этом, он отчаянный коммунист. На сходках всё кричал о том, что имущество должно быть разделено у всех поровну, и что число наделов в ауле должно быть ровное. Старики его долго образумливали, но не помогло. Молодёжи это нравилось. Своё он всё раздал, остался в одном бешмете, а если бы кто и бешмет попросил, отдал бы. "Возьми, носи -- мне ничего не надо". Бывало приедешь к нему в гости, у него ничего нет, угостить нечем. Сейчас попросит у одного приятеля седло, у другого лошадь -- и в стадо. Кричит пастуху: "покажи, где баран самый лучший". Схватит его через седло -- и прочь. Потом его судят за воровство; он говорит: "я не воровал, а взял на глазах у пастуха; когда у самого лишние бараны будут -- двух дам на промен". Его сажали в тюрьму много раз.
-- Это вы называете простым отношением к жизни? -- спросила Антонина Михайловна.
-- Я это называю простым отношением к жизни, -- повторил он. -- И он добился своего: он настоял, чтобы неимущим были даны все средства к полному хозяйству. А потом он задумал увезти Нагуа, потому что её родственники не хотели отдавать её за такого разбойника. Он хоть и дворянин по-ихнему, а я уверен, что несколько человеческих жертв лежит на его душе. Не удивляйтесь: здесь, я вам говорю, смотрят проще на жизнь, и если встретится надобность, то относятся к человеку, как к барану. Из этого не следует, что нас сегодня ночью зарежут: мы гости, и находимся под охраной восточного гостеприимства. Ну, слушайте. Задумал он выкрасть Нагуа. Чёрной ночью, в ливень, увёз её в другой аул, к мулле, который ждал его. Погнались за ним -- не догнали. Вернулся он один. Кунак его привёз к нему такой же глухой ночью молодую. Он так её спрятал, что полгода никто не мог узнать, что она живёт бок обок с родными. Потом ночью раз вышла она -- её через забор мать увидела. На утро -- вся сакля окружена, родственники, кунаки -- все сошлись: требуют выдачи, грозятся. Харун заперся, два кинжала вынул, револьвер и ружьё заряженное возле положил. Не отдам, говорит. Они стрелять; он -- в них. Ранил одного. Они решили дымом его выкурить: подожгли соломенную крышу. А он схватил Нагуа -- и кричит: "моя она, а не ваша -- что хочу, с нею сделаю; а огнём вы не поможете!" Так вот, сударынька, представьте-ка вы нашу современную московскую даму, вокруг которой дом горит, и которая к мужу прильнула, и на зов маменьки выйти не хочет? Не прямо ли она смотрит на жизнь и на смерть?
-- Чем же кончилось всё это? -- спросила она.
-- Чем кончилось? Сами же родичи огонь залили и с Харуном примирились. Красота, сила характера даже на них действует. Теперь посмотрите, каким он авторитетом пользуется -- судья: к нему разбирать свои споры соседи приходят. Ну-с, и спрошу я вас: как на него может смотреть жена? Как на огромную стихийную силу, которая объяла её и в которой она живёт. Он увёз её на своём седле от родных, он берёг её, как сокровище, где-то там в погребу, он жизнь готов был положить за неё, только бы с нею не расстаться. Он отец её сына, голубоглазого мальчишки, что вы сейчас видели, он ей всё: он её жизнь, её сила. Ну, а у нас, в нашем быту, мыслимо ли что-нибудь подобное? Ведь уж этот брак прочен, разводиться не будут, и к первому встречному Нагуа на шею не повесится, а если кто силой захочет овладеть ею, так, я думаю, она скорее зарежется, чем позволит над собою насилие.
Он встал, вытряс трубку и пошёл к больному. Ноги холодели, и надо было принимать новые меры, окутывать его во что-нибудь тёплое. Достали какие-то нагретые полотнища чего-то. Его обернули, укрыли бурками. Он всё, по-прежнему, хрипел и не приходил в себя.
На серо-синем небе зажглись звёзды. Пламя свечи теплилось без колебаний, -- и свету было довольно. На соседнем дворе началось движение. Появились девушки, девочки-подростки и совсем маленькие. С наступлением ночи, Байрам принимал новую форму веселья.
Харун пришёл к доктору спросить -- не помешает ли музыка больному, так как рядом будут танцевать; доктор только махнул рукой.
-- Я думаю, теперь хоть из пушек пали -- он не услышит. Танцуйте, сколько хотите.
Откуда-то принесли большую итальянскую гармонику, Бог весть какими судьбами попавшую в аул. Раздались повизгивания и хриплые густые ноты: кто-то пробовал её. Замелькали огни и неясные тени. Раздался тягучий мотив лезгинки. На звуки музыки стал сходиться народ, и всё теснее и теснее делалось на площадке перед саклей.