Об этом нужно рассказать без улыбки, снисходительно, осторожно.
В избе, там, куда согнали коврижкинцы офицерских мамзелей, где раскаленная печка железная потрескивала, позванивала, было тихо. Женщины сжались, молчали. Крикливые, шумные, озорные — они зажали в себе неуемность, размах, бесшабашность — и затихли.
Они затихли сразу после того, как пришли оттуда, из штаба, после допроса, вдова с толстой. Они еще не знали всего, но увидели они опаленное отчаяньем и обидой лицо вдовы и растерянность грузной Королевы Безле — и сжались. Они уже узнали о гробе, о деньгах, об обмане. И чуяли тяжелое, гнетущее, что нависло над чужой, но ставшей близкой в незнаемом еще горе женщиной.
Прислонившись к стене, сидела на лавке вдова, Валентина Яковлевна. Она молчала. Она не плакала. Но глядела пустыми, невидящими глазами. Глядела — и ничего не видела.
И смотрели на нее подобревшими, влажными глазами женщины. Смотрели — и думали о чем–то, каждая о своем. И так долго бы, быть может, молчали они и множили и травили в себе тоску, если б не Королева Безле. Грузная, оплывшая — встала она перед вдовою, подперла рукою щеку (врала она, поди, что прокурорской дочерью была в девичестве невинном!), всхлипнула, проглотила слезы и бережно сказала.
— Вы бы поплакали, голубушка! Поплачьте! Легче будет!..
И, как по сигналу, зашевелились, поднялись с мест, двинулись к вдове остальные:
— Не задерживайте слез!
— Облегчите себя!
— Легче будет!.. Гораздо легче!..
Плеснулись женские, бабьи слова ласковые. Рванули что–то во вдове, какую–то пелену разодрали на ней, какую–то перегородочку проломили, — потемнели глаза ее, стал ближе, во что–то уперся далекий, уходивший взгляд. Дрогнули плечи. Всхлипнула, привалилась плечом к темной стене, затряслась.
Пришли слезы.
Обсели вокруг нее женщины. Вздыхают, глядят на нее. Стала ближе она. Стала проще, роднее. Можно приласкать, успокоить, говорить нелепые слова, вместе плакать можно.
После первых слез пришли слова.
Не отрываясь от темной стены (не там ли утешенье найти можно, как на чьей–то груди?), сквозь слезы прерывисто вздохнула вдова Валентина Яковлевна, лицо скривила болезненно.
— О, господи! Что же это они со мною сделали?.. За что это мне?..
И так как участливо (глотая слезы и вздыхая) слушали кругом и было много мыслей, — она, не дожидаясь ответа (кто же ей ответит?), громче, настойчивей говорила.
— За что?.. Ведь что же они сделали?.. Миша всю душу за их дело положил!.. Миша героем был… Они при жизни в рот ему глядели!.. О, господи!.. Они без него там, на фронте, шагу ступить не могли… А теперь… выбросили, как… падаль. Боже мой, боже мой!.. Как падаль. Кто же они?.. Разве им эти деньги дороже были Миши, героя?.. Боже мой, боже мой!..
Она выкрикивала слова и раскачивалась, стукаясь головою о стену. Она глядела на окружающих женщин, ловила их взгляды. Она спрашивала. Ей не отвечали.
— Они у меня душу испоганили… ведь они за веру шли, за порядок!.. Как Миша мой!.. Я так верила… А они кощунствовали… Я тогда в церкви, на панихиде, такую благодать почувствовала… Мне стало легче после молитвы… Я была им благодарна… А они… Какая же у 'них вера? Во что же они верят? Где у них душа?.. Душа где?..
Она передохнула. Всхлипнула. Завязанными руками (как дети кулачком) утерла глаза. Сжалась.
Женщины глядели на нее сумрачно, заплаканно. Королева Безле тихо, про себя плакала.
Из–за стола (там она молчаливо стояла и слушала внимательно и впитывала все в себя) вышла Желтогорячая.
— Сволочи они… Сволочи! — выкрикнула она. — Разбойники с большой дороги!.. Какая у них вера? Нет у них никакой веры!.. Всех обманывали, всех! Ни в бога, ни в черта они не верят!..
Выкрикнула — задохнулась. И, словно сменяя ее, Каралева Безле.
— Все опоганили они… Голубушка! Все опоганили… Над всем издевались!.. Какое дело большое делать шли, а бардак с собой тащили!.. Нас понабрали, с нами все грязью затаптывали… Губители они!.. Никого они не любят, никого!..
Побелела Королева Безле. Вовсе и кротости в ней нет. В маленьких, покорных глазах — злоба звериная.
Перебивая Королеву Безле, заговорили, закричали другие. Вот та, в розовом кимоно, черненькая, с челкой, еще и еще. Прорвалось что–то, хлынуло.
— Нас, как собак, кинули!..
— Как сучонок!.. Как собак!.. Будто не люди мы!
— Манили сладкой жизнью!
— Меня чистенькой, как стеклышко, в Омске взяли!.. Невинная я была!..
— Меня от мужа!.. Муж у меня хороший… Муж хороший у меня был!..
— Заразили меня!.. Девочки, не признавалась я!.. Сифилисом наградили гады! Господи — господи!..
— Сволочи они, сволочи!..
— Теперь на муки оставили!.. Теперь что же с нами сделают? Что же, скажите, сделают с нами?..
— Боже мой, боже мой!.. Куда нас теперь? Куда?!
Как одержимые — не слушая одна другую, не слыша ничего, выкрикивали они, плакали, блестели глазами. Растрепанные, с не выспавшимися лицами, с темными кругами под глазами, обезображенные — метались они, заражая друг друга смятеньем своим, захлебываясь им, найдя в нем какую–то сладкую горечь, какую–то пьянящую боль.
Перебивали одна другую, выкладывали свое самое наболевшее, самое срамное и стыдное, самое больное. И забыли, опалившись своим, выношенным, — забыли про вдову Валентину Яковлевну с ее обидой. И она, высушив слезы свои, ошеломленно, испуганно и гадливо (вспомнилось сразу — кто они, кто эти женщины) глядела на них, снова совсем чужая, совсем далекая, как будто не из одной чаши плеснулась на нее и на них бабья, женская горячая скорбь…