1

12 февраля наши войска вошли в Краснодар. А через два дня работники редакции узнали об освобождении Ростова. Ростовчане сели писать письма. Серегин, у которого родственников в Ростове не было, а друзья находились на фронте, послал два письма соседям по квартире. Вскоре после этого редакция окончательно покинула горы и перебазировалась в равнинную станицу. Только теперь журналисты по-настоящему почувствовали, что ими пережит трудный и сложный период обороны в тяжелых горно-лесистых условиях.

У Серегина, как и у многих сотрудников редакции, худая шея болталась в просторном воротнике гимнастерки, щеки впали, но зато он мог без устали шагать хоть весь день и способен был спать в любом положении. Незаметно для самого себя он изменился и возмужал, как будто в горах было прожито не несколько месяцев, а несколько лет. Уже не искал он сенсаций и выдающихся фактов, научившись находить материалы для своих корреспонденций и очерков в будничном труде советских бойцов. К тому же с начала наступления выдающиеся факты перестали быть редкостью.

После выхода на равнину в редакционном коллективе произошли некоторые изменения. Отозвали во фронтовую газету Незамаева. Ушла в редакцию воздушной армии вольнонаемная Бэла Волик. Прощаясь с Серегиным, она сказала, печально улыбаясь:

— До свиданья, Миша. От души желаю вам встретить вашу неуловимую знакомую.

— Спасибо, — растерянно ответил Серегин, для которого уход Бэлы был полнейшей неожиданностью. Он так ничего и не понял, несмотря на прозрачные намеки Марьи Евсеевны, ворчавшей что-то о слепых и не желающих ничего видеть людях.

А Галина исчезла, и никаких известий о ее судьбе Серегин не имел. Напрасно он ждал, что девушка зайдет в редакцию. Однажды он встретил на фронтовой дороге подполковника Захарова. Увидев Серегина, подполковник остановил машину и спросил корреспондента, где он был и как обстоят дела. Серегин рассказал, в то же время соображая, как бы подмести разговор к Галине. Его смущало присутствие в машине еще одного, незнакомого подполковника.

— Что ж, товарищ подполковник, — сказал корреспондент Захарову, закончив свое краткое сообщение, — только через два месяца после войны? Раньше никак нельзя?

— Что такое? Не пойму, — удивился Захаров.

— А помните, вы обещали мне разрешить написать о разведчиках?

— А-а, — засмеялся Захаров, — помню, помню! Нет, раньше нельзя. Только через два месяца после войны.

Смеясь, он кивнул Серегину, толкнул локтем шофера, и машина умчалась, прежде чем корреспондент, довольный тем, что нашел удачный подход, успел задать нужный вопрос.

Как-то Тараненко спросил Серегина:

— Слушай, старик, ты за время обороны в каких боях участвовал?

— Я непосредственного участия в боях не принимал, — ответил Серегин. — А что такое?

— Ну как же, — возразил Тараненко, — ты ведь сам рассказывал, как вы с Незамаевым были на высоте триста седьмой.

— Были, да что это за участие! Взяли материал и ушли. Да зачем тебе это нужно?

— А затем, что редактор приказал мне заполнить на тебя наградной лист. Будут награждать за оборону, — может быть, и нас, грешных, не обойдут.

— Вот это здорово! — воскликнул Серегин.

— Подожди восторгаться, — благоразумно сказал Тараненко, — не каждое представление удовлетворяют. Ну, давай перечисляй свои боевые подвиги. Наградной отдел требует, чтобы были подвиги.

— А ведь это неправильно, — подумав, сказал Серегин.

— Что — неправильно?

— Вот такое отношение к журналистам. Выходит, что наша работа сама по себе не имеет никакого значения.

— Не пойму я, чего ты хочешь? — Тараненко удивленно поднял брови.

— Что ж непонятного, — волнуясь, сказал Серегин, — от хирурга не потребуют непосредственного участия в боевых действиях, его наградят за то, что он хорошо делает операции, спасает человеческие жизни. Пекаря наградят за хорошее качество хлеба, интенданта — за бесперебойное снабжение. Их труд необходим армии, ценится. А труд журналиста что же — бумагомарание?!

— Постой, постой! Ты остынь, а то от тебя прикурить можно.

— Не хочу остывать! Вот и нет ничего удивительного, что при таком отношении журналистов изображают в книгах и пьесах какими-то петрушками. Вспомни, ты сам этим возмущался.

— То — другое.

— Ничего не другое. Мое оружие — перо. Вот и оценивайте меня по тому, как я им владею и действую.

— Ну что ж, попросим, чтобы для журналистов ввели специальные знаки отличия. Скажем, «За боевитость» или «За действенность».

— Брось, Виктор, — не принял шутку Серегин, — ты прекрасно меня понимаешь.

— Ну, ладно, старик, — сказал Тараненко, — не будем спорить. Ты меня убедил… Так, говоришь, в каких операциях ты участвовал, кроме высоты 307?

2

Под ударами наших войск гитлеровские части на Кубани продолжали откатываться на запад. В одном из отделов штаба, изучавшем настроение противника, корреспондентам показали письмо, найденное у немецкого солдата и адресованное некой Гильде Баумгартнер. Солдат жаловался: «…Я не спал почти трое суток. Могу сказать тебе, что у нас на фронте очень плохое настроение. Русские не дают никакой передышки. Мы отдали Кавказ, хотя он стоил нам бесконечно много жертв. Десятки тысяч немецких солдат здесь пожертвовали жизнью, и все без смысла. Русские вернулись и стали хозяевами этих чудесных мест, которые мы уже считали своими. Я говорил, когда был дома, что мы никогда не покорим русских. Со мной не соглашались, мне не верили, а ведь теперь это говорит каждый солдат…»

Битва за Кавказ подходила к концу. Однако редактор был прав, когда советовал редакционным стратегам трезво оценивать возможности противника. Враг еще не потерял способности сопротивляться. В начале марта немцы предприняли контрнаступление в районе Донбасс — Харьков. На тех фронтах, где в течение зимы наши войска вели наступление, установилось временное затишье. Костя-отшельник, которого обвиняли в недостаточной активности, оправдывался необходимостью подтянуть тылы, пополнить части и технику. Только на Кубани продолжались ожесточенные, упорные бои. В сообщениях Совинформбюро после лаконичной формулы «…на фронтах существенных изменений не произошло» ежедневно отмечались активные боевые действия на Кубани.

Однажды редактор возвратился из очередной поездки в политотдел армии необычайно оживленным и приказал Станицыну собрать работников редакции.

— Всех курящих, — загадочно сказал он. — Ну, а ты будешь допущен в виде исключения.

Кроме Станицына, в редакции курили все.

Когда немногочисленный наличный состав собрался, редактор достал из полевой сумки коробку папирос, раскрыл ее и торжественно сказал:

— Закуривайте!

Папиросы были в то время вообще редкостью. Военторг снабжал курильщиков так называемым «филичевым» табаком, мнения о котором резко расходились. Одни утверждали, что его нужно нюхать, другие, наоборот, считали, что им следует пересыпать постели в целях борьбы с блохами. Во всяком случае курили его с отвращением. Редактору не пришлось повторять своего приглашения.

Все с наслаждением закурили. По комнате поплыл ароматный дымок.

—. Ну, а теперь присмотритесь к коробке, — сказал редактор.

Коробка была обычной: надпись «Наша марка», изображение большой сургучной печати. А поверх всего этого бледно-голубой краской были напечатаны крупные цифры: «1943».

— Производство нынешнего года! — ахнул Тараненко. — Значит, ДГТФ уже работает?!

— Работает, — взволнованно подтвердил редактор. — А ведь вы знаете из газет и писем, что фашисты разрушили ее до основания. Все цехи взорваны и сожжены. На месте фабрики — груда пепла. И вот — уже работает, уже возродилась…

— Как феникс из пепла! — воскликнул кто-то.

Редактор поморщился.

— Эта мифология для нас становится мелковатой, — сказал он. — Подумаешь, возродилась из пепла птичка, хотя бы и крупных размеров. Вот когда возрождается такая фабрика, как ДГТФ, или такой завод, как «Сельмаш», на котором двадцать тысяч человек работало, — это событие, которое волнует. Об этой папиросной коробке обязательно надо рассказать нашим читателям. Ну, а теперь возьмите себе еще по папиросе и идите работать!

— Я полагаю, — добавил редактор, когда все уже направились к дверям, — можно не говорить о том, что работать мы обязаны теперь еще напряженнее.

Этого редактор действительно мог не говорить. Коллектив и без того старался. На редакционных Фанерках, где распределялась скудная газетная площадь, начальники отделов ожесточенно боролись за место.

Горбачев при этом любил полистать комплект и с неумолимой логикой доказать, что партийный отдел за последнюю неделю зажимали, а следовательно… Тараненко много говорить не любил, считая, что материалы его отдела сами за себя постоят. Что сейчас самое главное? Наступление. Какой отдел освещает боевые действия на фронте? Фронтовой. Так о чем же говорить?

Но тут взвивался пылкий Сеня Лимарев и, сверкая глазами, доказывал всю важность информации, а также агитации фактами.

Слушая эти речи, Станицын только вздыхал и время — от времени напоминал: «А газета все-таки не резиновая». Редактор курил, терпеливо давая высказаться начальникам отделов, потом делил газетную площадь по-своему, проявляя при этом мудрость Соломона.

Гонорара в армейской газете не платили. Передовые, которые писались в отделах, шли без подписи. Стало быть, ни денег, ни славы начальникам «отвоеванная» газетная площадь не приносила. Тем не менее «воевали» за нее очень упорно. И когда кто-либо из начальников отделов выходил с планерки с удовлетворенным видом, это скорее всего означало, что он нахватал столько работы, что не будет всю неделю покоя ни ему самому, ни инструкторам. Наградой служило сознание, что ты сделал для фронта все, что мог, да скупая похвала редактора.

5

С гор подули влажные, еще пахнущие морем ветры. На кубанскую равнину, изрытую окопами, исклеванную снарядами и бомбами, опаленную огнем, пролился теплый дождь. Наступила весна. Вскоре дороги подсохли. Холмы и равнины переоделись в защитное. С непостижимой быстротой зацвели сады. Казалось, еще вчера голая яблоня старчески качалась под ветром, растопырив кривые унылые ветви, усыпанные склеротическими утолщениями почек. А сегодня она уже весело кудрявилась бело-розовым цветом, благоухающая, юная, зацелованная пчелами.

Весна изо всех сил старалась скрыть разрушения, причиненные войной. Высокие травы поднимались над развалинами, закрывали черные пятна воронок. Глядя на молодые ростки, упрямо пробивающиеся сквозь выжженную снарядами землю, даже далекие от философии люди приходили к глубоко философскому выводу: жизнь нельзя ни уничтожить, ни победить!

Редакция еще раз переехала на новое место. Остановились в большой станице, заросшей садами. Тараненко и Серегин поселились в хатке с большим садом, по соседству с пустующим зданием школы.

Однажды, возвратясь из редакции после дежурства, Серегин расстелил под яблоней плащ-палатку и лег. Теплота весеннего утра, монотонный гул пчел и густой, хмельной воздух, настоенный на смолистых почках и яблоневом цвету, быстро сморили усталого корреспондента. Он уснул молодым, крепким сном, проснулся только к полудню и первое, что увидел, — знакомый уже вездеход возле школы. Девушки в солдатском обмундировании опять сгружали с него узлы, носилки, никелированные коробки, от которых на серую кирпичную стену прыгали солнечные зайчики.

Серегин с любопытством поискал глазами начальствующее лицо. Нашлось и оно, с той разницей, что «танки», мешковатую шинель и шапку-ушанку на Ольге Николаевне сменили теперь аккуратные брезентовые сапожки, темно-синяя юбка и летняя гимнастерка, перехваченная в талии поясом. Изменения произошли не только в одежде. Насколько Серегин мог заметить на расстоянии, Ольга Николаевна была чрезвычайно оживлена. «Знает Виктор или не знает?» — подумал Серегин.

Он отнес плащ-палатку в хату и пошел в редакцию. На широких пригретых солнцем улицах было пусто и тихо. Зато вверху, в слепящей голубизне весеннего неба, уже несколько дней стоял комариный звон. Время от времени однотонность этого звона нарушалась: высокая нота вдруг срывалась вниз и, достигнув басового регистра, снова начинала подниматься с захватывающим душу воем. Изредка раздавался сухой треск, будто в небесных сферах раздирали коленкоровое полотнище. Как ни старались журналисты, разглядеть самолеты им не удалось: бои шли на больших высотах. Лишь иногда возникал вдруг дымный хвост, и самолет метеором падал где-то в степи.

Немцы бросили на Кубань огромную воздушную армию. Однако немецкие «ассы», как шутили теперь, оказались не на высоте. На высоте были советские летчики. Именно в эти дни стали известными имена Покрышкина, Глинки и других…

В просторной деревянной хате с крылечком, в которой помещалась редакция, было прохладно. Тараненко диктовал передовую. Фоторепортер Васин сидел за столом и сочинял текстовки к снимкам. Должно быть, у него что-то не ладилось, потому что, заглядывая в растерзанный блокнот, он бормотал:

— Слева направо: первый — Тарасов, второй — Нуралиев, третий — Перепечко… А откуда же четвертый? Мамочка родная, четвертого не должно быть!

Увидев Серегина, Тараненко прервал диктовку.

— Долго спишь, старик. В твоем возрасте уже надо страдать от бессонницы.

Серегин лукаво ухмыльнулся: по всем признакам, Тараненко еще не знал. Марья Евсеевна не упустила возможности поговорить.

— Что вы, Виктор Иванович! — воскликнула она. — Мише надо спать не меньше восьми часов в сутки. Нормальный сон в его возрасте имеет огромное значение!

Марья Евсеевна прекрасно знала, что Серегин не любит, когда напоминают о его молодости.

— Я знала одного профессора Розанова, — без остановки продолжала она. — Очень известный профессор. Представьте себе, он сделал открытие, что человеку сон вообще не нужен. И решил доказать это на собственном опыте. Представьте себе, находится он сутки в своей клинике — и не спит. Вторые сутки — не спит. Дежурные врачи, сестры, санитары в панике. Представляете, им хочется спать, а он ходит. На четвертые сутки зашел он в свой кабинет. Стали к нему стучаться — не отвечает. Вошли, а он, представьте себе, сидя за столом, спит. Еле-еле на другой день проснулся. Вообще среди ученых так много оригиналов. Жена Розанова, Клавдия Тимофеевна, очень симпатичная женщина, бывало, рассказывает мне…

Очень интересно, — деликатно перебил ее Тараненко, — но остальное вы расскажете после работы. Ты, старик, садись, вычитывай эти материалы. Это на завтра. А мы на чем остановились? Ага! Продолжайте: «Как должен был поступить в этой обстановке командир роты? Согласно уставу, он…»

Кончив диктовать, Тараненко стал править передовую. Некоторое время в комнате стояла сосредоточенная тишина.

— Н-да, — нарушил ее Серегин, — и вот спал я и видел чудный сон.

— Что же ты видел? — рассеянно спросил Тараненко, укладывая выправленную передовую в папку. Марья Евсеевна с любопытством повела востреньким носом.

— Я тебе по дороге расскажу, — ответил Серегин и, заметив на лице машинистки разочарование, невинно добавил — А то мы будем мешать Марье Евсеевне.

На улице Серегин, которого так и распирало желание поскорей обрадовать Тараненко приятной вестью, снова сказал:

— Очень интересный сон мне приснился. А пробуждение было еще интересней, — он сделал загадочное лицо.

Тараненко внимательно посмотрел на Серегина.

— Гм, скажи на милость, а может быть, ты еще не совсем проснулся? Что же такое могло тебе померещиться? Выкладывай!

— Будто бы в школе рядом с нами разместился госпиталь. Я вхожу в него и вижу…

— Ольгу Николаевну? — невозмутимо подсказал Тараненко. — Ну, и что ж тут такого?

— Для меня ничего.

— И для других тоже, — с той же невозмутимостью продолжал Тараненко, — Ольга Николаевна работает в госпитале, ее легко увидеть не только во сне. Вот если бы ты сказал, что встретил одну гражданскую девушку, которая жила с нами по соседству, это было бы интересно! А, старик?

— Да, Виктор, — Серегин вздохнул, — исчезла та девушка, и следа не найду.

— Может, ты бы съездил куда надо, там узнал? — с щедростью счастливого человека предложил Тараненко.

Серегин покачал головой.

— Единственный человек, который мог сказать мне о ней, — подполковник Захаров, — уехал из армии. А больше спросить не у кого.

— Ну-ну, старик, не теряй надежды, — Сказал Тараненко.

4

— Ага, вот хорошо, что вы пришли! — воскликнул Станицын. — Посмотри-ка, Виктор, это рисунок на твою полосу.

Тараненко критически посмотрел на рисунок, изображающий бойцов, идущих в атаку.

— Не годится, — сказал он после минутного размышления. — Идея правильная, а выполнено вяло: одухотворенности в бойцах не видно. И потом он же винтовку неправильно держит: приклад должен быть у бедра, а не подмышкой. Нет, не годится!

— Вот это и я ему говорил, — удовлетворенно сказал Станицын.

Художник Борисов озабоченно наморщил лоб. Создавая этого человека, природа нарисовала черты его лица размашистой кистью: подбородок, губы, нос, брови — все было у него очень крупных размеров. Закончив свое творение, природа, вероятно, небрежно отряхнула кисть, и на шею и щеки Борисова упали крупные брызги родинок.

Хотя Борисов был в армии уже больше года, он оставался глубоко штатским человеком, плохо разбиравшимся в военном деле. Однажды он нарисовал артиллериста со снарядом в руках. На этом снаряде, как и на других, аккуратно сложенных рядом в штабель, медные пояски были изображены прорезанными, что бывает только у снарядов, прошедших нарезку ствола, то есть выстреленных. Никто в редакции этого не заметил, но в ближайшие дни было получено десятка два писем, в которых читатели обращали внимание редактора на промах.

Незнание военного дела искупалось трудолюбием: Борисов мог десятки раз переделывать эскиз. Так и сейчас он безропотно унес забракованный рисунок.

— Мастер слова! — проникновенно сказал секретарь, обращаясь к Серегину. — Для тебя есть исключительно интересная работа. Вот несколько фотоэтюдов, исполненных нашим талантливым фоторепортером Васиным, — Станицын извлек снимки из папки. — Правда, хороши? Но текст… что это за текст? В литературном отношении наш почтенный Васин — просто сухарь. «Огневой расчет за заряжанием орудия. Слева направо…» Кошмар! Прошу тебя, сделай к этим рисункам достойные подписи. Чтоб это были миниатюрные новеллы… Стихотворения в прозе. Вспомни Тургенева…

Тараненко сдал передовую и ушел, а мастер слова просидел в редакции до вечера, сочиняя миниатюрные новеллы, потом подписи под карикатуры на Гитлера и Геббельса, нарисованные Борисовым для праздничного номера.

Когда Серегин вернулся домой, Тараненко брился перед крохотным зеркальцем.

— Радуйся, старик, — сказал он, старательно выскабливая подбородок, — мы приглашены в гости, на вареники.

— Кем?

— Соседями. Врачами госпиталя.

Серегин сел подшивать свежий подворотничок.

Врачи поселились в покосившейся от древности хате. В темных сенях кто-то возился около сердито гудевшего примуса. Друзья вошли в комнату с мазаным полом, в которой стояли три кровати, скарбница, похожая на комод, и две лавки. Сразу чувствовалось, что в комнате живут женщины: на «кроватях лежали вышитые подушечки, на окнах висели занавески из марли. В комнате никого не было, но тотчас же вслед за журналистами вошла Ольга Николаевна, а за ней, пригнувшись, чтобы не стукнуться о притолоку, — высокая девушка в габардиновом платье, туго обтягивающем ее округлые плечи и грудь.

— Познакомьтесь, моя подруга — врач Надежда Сергеевна Бирюкова, — сказала Ольга Николаевна.

Надежда Сергеевна крепко по-мужски, пожала руки журналистам. Лицо у нее было широкое, скуластое, но миловидное.

— А с вами мы почти что знакомы. — Ольга Николаевна протянула руку Серегину, — зовут вас Михаил Ильич.

Польщенный тем, что его назвали по отчеству, Серегин с чувством пожал Ольге Николаевне руку. Рука была хрупкая и нежная, и Серегин подумал, что раненым, наверно, приятно, когда их касаются такие маленькие руки.

— Садитесь, — пригласила Ольга Николаевна. — Хотя нет, Не садитесь. Помогите нам передвинуть этот ящик.

Они перетащили тяжелую скарбницу на середину комнаты, приставили скамейки и сели. Но разговор не вязался, потому что девушки поминутно вскакивали и выбегали то в сени, то на половину хозяйки и приносили оттуда щербатые тарелки, вилки с погнутыми зубьями и пузатые рюмки из толстого бутылочного стекла. Затем дверь в сени распахнулась, и пожилая, седеющая женщина внесла блюдо с дымящимися варениками. Журналисты вскочили, чтобы помочь. Несколько минут вокруг вареников была веселая суета. Потом все уселись. Софья Алексеевна (так звали пожилую женщину) предложила гостям угощаться. В это время дверь снова открылась, и в комнату вкатился толстенький, густо увитый ремнями мужчина.

— Надеюсь, я не опоздал? — озабоченно спросил он.

— Нет, нет, Лев Семенович. Как раз во-время!

Лев Семенович пошарил среди многочисленных предметов, висевших у него на ремнях, и извлек толстенькую фляжку.

— А я к вареникам кое-что принес. Это для дам, — сказал он, — почти мадера. А это чисто мужской напиток — противостолбнячная жидкость… Три звездочки. — Он достал из кармана небольшую бутылочку.

— Вы давно работаете у Захара Ивановича? — спросил Серегин свою соседку.

Захар Иванович был тот ростовский профессор, которого Серегин встретил, когда приезжал проведать Тараненко.

— Я у него совсем не работала, — удивленно ответила Надежда Сергеевна. — Это Оля у него работала.

— Как, разве не он у вас ведущим хирургом?

— Нет, это же совсем другой госпиталь. Захар Иванович в эвакогоспитале. Там была и Оля. А потом ее прислали к нам. А мы — ППГ, полевой подвижной госпиталь. Мы всегда впереди, — с гордостью сказала она. — Очень много приходится работать. Как наступление началось — спим три-четыре часа в сутки. Это просто чудо, что мы сегодня отдыхаем. Я-то здоровая, мне ничего, а вот Оля устает.

Она улыбнулась, и улыбка вдруг придала ее миловидному лицу детское выражение.

— Отставить разговоры! — скомандовал Лев Семенович. — Наполним бокалы, содвинем их разом, или как там говорится.

Они наполнили разнокалиберные рюмки, и Лев Семенович сказал:

— За победу!

Все чокнулись. Вслед за звоном рюмок тоненько звякнули оконные стекла.

— Опять Линейную бомбят, — озабоченно сказала Софья Алексеевна. — Достается Филимонову.

— А кто такой Филимонов? — спросил Тараненко.

— Начальник госпиталя. Оттуда санитарный поезд забирает раненых.

Стекла снова задребезжали, будто мимо хаты проехала груженая машина.

— Давайте выпьем, — предложил Лев Семенович, — за наступающий праздник. Ведь через два дня — Первое мая!

— Вот что, — воскликнула Софья Алексеевна, — будем считать, что Первое мая завтра! Навряд ли нам удастся скоро собраться. Значит, будем праздновать сейчас!

Тараненко и Ольга Николаевна молчали. Казалось, они плохо сознавали, что происходит вокруг, слишком поглощенные своей близостью.

Серегин смотрел на них понимающими глазами. В эту минуту он казался сам себе очень мудрым, опытным, много пожившим и хорошо знающим жизнь человеком. «Радуйтесь, — как будто говорил его снисходительный взгляд, — когда-то и я любил. И я замирал от близости любимой».

— Молодежь какая-то скучная, — сказала Софья Алексеевна. — Читайте стихи. Вот вы, — обратилась она к Серегину, — обязательно должны знать стихи.

— Насчет стихов у нас Виктор — мастер, — сказал Серегин.

— Прочитайте, пожалуйста, — сказала Софья Алексеевна.

Тараненко покорно склонил голову:

Я много жил в гостиницах,
Слезал на дальних станциях,
Что впереди раскинется
Все позади останется.

За столом умолкли. Почувствовав, что его слушают, Тараненко продолжал чуть громче:

Искал хотя б прохожую,
Далекую, неверную,
Хоть на тебя похожую…
Такой и нет, наверное.
Такой, что вдруг приснится мне:
То серые, то синие
Глаза твои с ресницами
В ноябрьском первом инее…

— Да у вас талант! — воскликнул Лев Семенович, когда Тараненко умолк.

— Это не мои стихи, — смущенно сказал Тараненко.

— А-а… значит, у автора талант! — благодушно согласился Лев Семенович. — Ну, давайте еще.

— Если все так любят лирику, я могу принести свою записную книжку, — сказал Тараненко.

— Конечно, принесите!

Ночная прохлада овеяла лицо Виктора, когда он вышел во двор. Над Линейной крупные, как звезды, вспыхивали разрывы зенитных снарядов Кто-то быстро прошел мимо Виктора и хлопнул дверью хаты.

Окна в комнате, где жили журналисты, не были замаскированы, и Тараненко долго шарил в темноте, отыскивая записную книжку. Сунув ее в карман, он поспешил обратно. Но около хаты, где жили врачи, он с удивлением увидел Софью Алексеевну в шинели, с вещевым мешком в руках. Она стояла у раскрытой двери. Рядом попыхивал папиросой Серегин.

— Что случилось? — спросил Тараненко.

— Не пришлось нам послушать стихи. Получили приказ: ехать к Филимонову на усиление.

— И Ольга Николаевна? — тревожно спросил Тараненко.

— Да. Там врачи с ног валятся. Что ж она так долго собирается, сейчас машина подойдет!

Они вошли в хату, а через минуту появилась Ольга Николаевна, тоже в шинели, затянутой ремнем. Виктор прошел с ней в глубь двора. От яблони, под которой они остановились, струился свежий, сладкий запах. Лицо девушки смутно белело в темноте. Виктору хотелось сказать ей что-то очень ласковое, очень нежное. А может быть, слова и не были нужны. Может, и лучше было стоять вот так, молча, и слушать, как стучит сердце.

Подъехал грузовик.

— Оля, где ты? Надо ехать! — крикнула Софья Алексеевна.

— Пора, — сказала Ольга Николаевна, шевельнувшись.

— Пора, — как эхо, повторил Виктор. — Не вышел у нас праздник.

— Ничего, — ответила она тихо.

— Конечно, ничего! — обрадованно сказал Тараненко. — Мы еще встретимся. Еще будет праздник!

Ольга Николаевна вздохнула, приподнялась на цыпочки, крепко поцеловала Виктора в губы и ушла.

Тараненко слушал удаляющийся шум грузовика, — пока этот шум не растворился в других звуках фронтовой беспокойной ночи.