18 октября.
Стоим за этими горами, в этом «мертвом пространстве», и я хочу верить, что может быть такое место за горой, куда снаряды не упадут. Однако и здесь как-то ненадежно…
Вчера дотемна стреляли. Наступил вечер… Мороз берется. Ноги на подмерзшей озими не проваливаются. Луна посреди седых, уныло-холодных туч движется, бежит стремительно…
Роем окоп: я, Пашин и Беленький. Ссоримся, нет ладу. Пашин нас обоих обзывает «аристократами» и землю выбрасывает целыми глыбами, как богатырь. Беленький — за архитектора, ругает Пашина и меня за неумение строить укрытия, а сам копнет раз-другой и поминутно садится пот вытирать. Я таскаю с хутора жерди для наката и, не видя толку в архитектуре Беленького, ворчу. Ссоримся потому, что всем нам тяжело.
Пошел я на один хутор. Спокойный хозяин не позволяет ничего брать. Торгуется даже из-за оглобель от саней. Говорит по-русски, а кажется — немец, а не литовец. Может быть, шпион? До границы отсюда четыре версты, с горы днем видно Вержболово (говорил подпор. [учик] Сизов). А я и боюсь: ночь, темень, я один на хуторе с этим подозрительным хозяином.
Пошел на другой хутор, хотел выломать какие-нибудь дверцы, слышу, в хате воют… Вхожу: дети гудят, бабы плачут, руки заламывают, хватают постилки, подушки, мечутся. «Арклю, арклю (конь?)… Важой (ехать)… Ай, ай-я-яй… Дэва, дэва (бог)!..» Хозяин бросается ко мне: можно ли сейчас ехать, не убьют ли их немецкие снаряды, двинется ли наша армия отсюда дальше, вперед? Мальчик немножко умеет говорить по-русски; вероятно, хочет похвастаться этим, говорит: «Нета яйка… Офицерас убили всю курица…» Глупенький! Я пришел не за яйцами, не за курицей, мне доски нужны для окопа. Глажу его по головке — смеется. И хозяин немного успокоился. Сказал я им ласковое слово и ушел без дверец.
— Аристократ! Копайте же сами, черт вас возьми! — ругается Пашин, швыряет лопату, усаживается на кучу свежего песка и принимается курить.
— Вольношляющийся… Дверец не можете раздобыть! — кипятится Беленький, тоже бросая работу, и долго вытирает с лица и шеи обильный пот.
А потом пошли все втроем, сняли у того подозрительного хозяина ворота целиком и приперли на позицию.
Окоп так и не закончили. Набросали в ямку льна, накрыли ее воротами — и так ночевали.
Сегодня слышал, как один пехотинец рассказывал другому, что снарядом убило двух «вольных» на хуторе в то время, когда он с другим своим товарищем покупал на хуторе картошку.
— Торговались, тянули у нас душу из тела, а снаряд как бахнет! Нас не зацепило, потому что мы уже оставили их и отошли, а они, смотрим, готовы… Вернулись мы, забрали картошку даром.
Сизов просто ребенок. Все записывает, даже читал записанное батарейцам. Написал о том, как эти батарейцы угощали картошкой голодного пехотинца, у которого и крошки хлеба не было. Рассказывает солдатам о своей личной жизни (он — единственный сын старенького отставного пехотного капитана), говорит, откуда родом, как учился, как любит Россию и народ, и что готов за них умереть… Солдаты любят его, но некоторые посмеиваются тайком. «Пенсию буду отсылать домой, — признается он, — а то если убьют — санитары у мертвого заберут». У него выползла беленькая (то есть вошь) из-под перчатки — покраснел как маков цвет.
Стреляем с двух часов дня до позднего вечера. Дошло уже до тысячи патронов. Бой не утихает по всему фронту. Слышу из трубки: центральная передает кому-то телефонограмму, что наша пехота заняла фольварк Капсоде и засела там под губительным орудийным огнем… Непонятная тревога гнетет меня: рука не хочет больше писать.
Сегодня ночью привезут хлеб — единственная отрада.
19 октября.
Нас сильно обстреливают, — вот тебе и «мертвое пространство». Правда, снаряды то перелетают, то недолетают.
Бой по всему фронту.
20 октября.
Боже, боже! Осколком гранаты убит подпоручик П. К. Сизов. За пять минут до этого говорил с нами в нашем телефонном окопе и угощал нас ситным хлебом… Пошел обедать и не дошел до хаты.
21 октября.
Образ лежащего навзничь П. К. Сизова, в новенькой длинной шинели, в чистеньких валенках, с белым платочком на разбитой осколком голове, — терзает меня. Выпученные мертвые глаза, искривленный рот, посиневшие щеки, на которых уже у мертвого выросла щетина, пробитый череп — все это под платочком. А дальше — стройный, как девушка, как живой, только торчат окостеневшие ноги… Сегодня привязали его к орудийному лафету (без гроба) и с почетным караулом повезли в штаб, хоронить. Коня его вели за ним под седлом, в поводу. Вечный покой!
22 октября.
Вчера переехали на новую позицию. После смерти подпоручика командиру и всем нам было тяжело там оставаться!
23 октября.
Огнем нашего левого орудия подожжен сенной сарай в панском фольварке Капсоде (там снова немцы).
На батарее — четверо легкораненых.
На сегодняшний день нами выпущено 260 шрапнелей и 301 граната. Стреляли по выезжавшей батарее, отступающей пехоте, по гаубичной батарее, по пехотным окопам. Прицелы наши от 54,5 до 150.
Сегодня рвались вокруг нас «чемоданы».
Вчера вечером и сегодня утром стоял густой холодный туман. Днем показалось тусклое октябрьское солнце. Зябли ноги. Купил у подпрапорщика Федора Смирнова, щербатого человека, одного переднего зуба нет, вонючий казенный кожушок с теплой бараньей шерстью. Заплатил дорого: пять рублей. Теперь осталось только два рубля — вот и все мои ресурсы.
— Подпрапорщик, герой, а казенным торгуеть, — сказал Пашин и ругал меня, что я переплатил «этому подлому гороху».
А я все думаю о смерти Сизова. Скорее бы уж замирение! Пусть ранят, только бы живым остаться.
Сегодня с 12 часов началось, как говорят, наступление 25-й дивизии! Мы тоже ведем бои, помогаем ей. Орудия грохочут, пулеметы трещат.
Мы стреляем почти беспрерывно. Но во время одной передышки я все-таки ухитрился задремать.
Сегодня даже не умывался.
Вчера, когда Беленький пошел стричь капитана Смирнова, мы (я и Пашин) при свечке, которая горит у нас в окопе, искали в одежде. Беленький «искался» перед ужином. Очень сокрушался, что ел свою порцию мяса, не помыв рук. Но у нас воды не было. «Почему супом не помыл?» — в шутку сказал Пашин после ужина. Беленький еще больше горевал. Ели втроем из одного ведра, как всегда. Только хлеб теперь держим отдельно. Так предложил Беленький — не ради себя, ради меня, потому что Пашин очень много съедал хлеба. Я, низкий человек, принял пропозицию Беленького.
От нашей позиции до границы теперь и трех верст не будет.
Штабс-капитан Домбровский опять заболел. «Холуи» говорили, что первую же ночь офицерам спать не давал. Подхватится сонный, как закричит на всю хату: «Пора! Пора! Вставайте! Снаряды падают на дом! Вставайте!» Всех тормошит — красный, большеголовый, с татарским лицом. Жутко. Его снова отправили: пока что будет при управлении бригады. Интересно, а там устраивает ли он такой же тарарам ночью?
За день выпущено 499 патронов.
Несмотря на обстановку, мне приснился сладострастный сон. На сердце — камень. Надо дежурить — и не спать. Ой, как хочется спать!
24 октября.
Пришло письмо от моего младшего, моего милого братишки. Письмо вскрыто «военной цензурой» — это что за новости? Мне пришлют посылку — вот радость-то!
Приехали после излечения двое солдат, раненных 7-го августа. Командир с ними целовался. Один из них, Драб, из Гродненской губернии, заплакал…
Вчера на батарее четверых легко ранило, а ездового Кучинского переехала телефонка; сильно искалечен, фельдшер боится, что не выживет.
Светит красное зимнее солнце. Ночью — месяц полный, месяц ясный.
Было тихо, только на левом фланге какая-то батарея нашей бригады выпустила залпом несколько очередей. Изредка бабахали «чемоданы». Порой играл пулемет. Светили ракеты. Но мало. Тревоги не было.
Бомбардир-наводчик Володин (костромич) рассуждает о войне: «Когда только она кончится? Связались с дрянью, и надо же было нам из-за сербов влезать, они там каждый год воюют. Сколько нашего брата ушло на войну, а нам от этого какая корысть: прибавится ли хоть по десятине земли, или как? Чего не хватает богатым чертям, что лезут в войну? Кажется, и сыты и пьяны. С жиру бесятся, сволочи, а ты за них жизнь отдавай». Говорил рассудительно и степенно, прихлебывая горячий спитой чай. И меня угощал чаем.