15 октября, 5-й час утра.

Сегодня в полночь оставили позицию, на которой простояли 23 долгих-долгих и нудных-нудных дня. Ее после нас заняла N-ская бригада.

Куда едем — не знаю. Направление — на левый фланг.

В дороге насквозь промерзли. Ночь — как год.

Зато теперь ем блины в теплой хатке доброго жмогуса (стоим на биваке). Хозяин с состраданием смотрит на мою ненасытность и жалеет солдата: «Солдатус — как собак…» — «Верно, отец! Солдатская доля — собачья».

Тащимся дальше.

Под ногами болото. Все время — туман; иногда сыплется что-то мокренькое и меленькое, туман не туман, дождь не дождь; где-то ворона: карр-карр-карр! Мокрые листья под деревьями, дым из трубы у хуторян, собачка: гав-гав-гав! Куда мы едем?

16 октября.

На бивак приехали вчера поздним вечером. Несколько снарядных ящиков отстало в пути — утонули в грязи, приехали ночью. Кони наши выбились из сил, пар от них идет, как белый дым. Люди измотались, вытаскивая из грязи орудия, повозки и лошадей.

Ночуем между гор.

Сегодня дорога суше, и тумана нет.

Вокруг — горы, лощины, болотца. Немецкий аэростат, будто толстая кишка в небе, висит и висит. Казался далеко справа, теперь мы едем прямо на него.

Привал. Пехота собирает сушняк, чтобы вскипятить воду в своих котелках, и «оправляется» в десяти шагах от того места, где пьют чай, едят хлеб. Наш командир одного огрел плетью по спине и злобно крикнул: «Свиньи!!»

Я надумал сбегать на ближайший хутор, надеялся купить там хоть немножко хлеба. Хлеба я не купил, потому что там уже полный двор солдат, но зато увидел необыкновенно красивых девушек-жмудинок. Три сестры. Красива старшая, но еще красивее — младшенькая. Стройная, лоб высокий и чистый, губки чуть вздернуты; глаза миндалевидные, голубые, две толстые косы сзади — светлые и немного вьются, а форма рук — ну просто классическая, и это у крестьянской девчонки. Каждый жест, взгляд, движение губ — все с какой- то простой, но удивительно милой девичьей грацией. Прямо наслаждение смотреть на ее милую жмудинскую и общечеловеческую красоту. А средняя — некрасивая… «И почему обидела ее природа рядом с такими сестрами?» — думал я. Младшенькая очень похожа на старшую, но у старшей все в пышном, зрелом цветении. Стоит она с пучком льна в руках, в накинутом на плечи теплом платке (косы лежат поверх платка), стоит и с вопрошающе-печальным ожиданием смотрит, как солдаты выламывают палки из плетня, как крошат дырявую корзину — для костра, чтобы вскипятить в котелках чай. Мне так захотелось услышать ее голос, что даже сердце затрепетало.

Я попросил:

— Прошам донас (хлеб), сурыс (сыр), пена (молоко), кявшине (яйца), яблокас (это слово «по-жмудински» я создал сам)… Пинегу, пинегу (деньги)! — очень громко сказал я, чтобы не подумала, что даром хочу. На этом мой запас слов был исчерпан.

— Нека нейра… нека нейра (ничего нет)! — ответила она вежливо, немножко огорченно тихим, но приятным мелодичным голосом. И пошла в сад, куда ее позвала мать. И я туда пошел. Там «госпадарис» (так тут говорят) с парнишкой, похожим на среднюю сестру, бегали между яблонями, хватались то за сундуки, вынесенные сюда из хаты, то за кадку, то за узлы с убогим тряпьем, и озабоченно, тревожно говорили и кричали на своем языке.

Я уныло поплелся с горки, с хутора, вниз к ручью, где стояла батарея.

Звиу-ж-ж, фью-фью! — зловеще пропела вдруг случайная шрапнель и шпокнулась на горке у хутора. Обстрел начался так неожиданно, что я застыл на месте…

Гляжу: пехота сыплется, как картошка, вниз, бренчит котелками, кувыркается с винтовками в отведенной руке — прыг! прыг! — кто куда, через плетень, через канаву, и рассыпается вокруг всего хутора. Из другой хаты бросились убегать пехотные офицеры, к ним каким-то образом приблудился со своей скрипкой в руках наш Дикан. Бежит во всю прыть, всех обогнал.

— Тревога!

Жжу-жшу-гру-укх! — тяжело, с нарастающей силой в звуках, как бы вал за валом, еще более зловеще прогудела и, внезапно смолкнув, а затем в один жуткий момент заглушая все, грохнулась чуть поодаль от хутора первая граната.

В пехоте поднялась неописуемая паника, закопошились, как одичалый разворошенный муравейник, бренчали котелками, лопатками, тащили винтовки за штык и бежали без оглядки во все стороны. Но спокойствие и порядок на батарее и приказы командиров образумили солдат. Залегли на межах, приткнулись к откосу реки, остановились, затаились…

— По коням! — гордо скомандовал наш командир, батарея рванулась, командир пришпорил коня, а за ним лентой- ужом, не отставая, батарея быстро поползла вперед по дороге.

17 октября.

Вчера не все дописал.

Как только мы отъехали от хутора, обстрел прекратился. Однако уже перед самой позицией надо было проехать высокое открытое место. Мы об этом не знали, офицеры нам не сказали. А может быть, и знал только командир. Это для нас обернулось новой неожиданностью. Враг со своего проклятого аэростата увидел нас. Только голова колонны взобралась на горку — гранаты, шрапнели, тра-ах-буух… Батарея ринулась вперед бешеным галопом. Потом я видел уже только то, что происходило прямо перед глазами. Я шел, а когда все понеслось сломя голову, я уцепился сзади за телефонную двуколку, но не удержался, упал, покатился. Вскочил, побежал… Снарядный ящик перевернулся, и кони тащили его некоторое время вверх колесами, потом взвились на дыбы, бросились в сторону, запутались в постромках, упали. Две пары выносных коней, не знаю, от каких орудий, вырвались из упряжки, под свистом осколков и грохотом взрывов промчались мимо меня по полю, волоча за собой оборванные постромки, бросились в лощину, в болото и сразу провалились по шею. Потом на какую-то минуту я присел в придорожной канавке и увидел, что на дороге лежит утерянная кем-то шапка, мешок овса и наши батарейные лопаты, которые отвязались и свалились. Батарейцы и какие-то пехотинцы прыгали по полю, как воробьи, будто играя с осколками в прятки. Было это одно мгновение. Пехотинец бежал, прятался в чернобыльнике, снова выбежал, лишившись от страха рассудка, взмахнул руками и перекувыркнулся, — ранен… И я сорвался и помчался вперед, так как здесь укрываться — смерть… Самое заднее орудие гремит мимо на одном колесе, а второе задралось вверх. У лошадей гривы развеваются, солдаты обхватили их за шеи и мчатся с невероятной быстротой. Я увидел, что орудийные номера вскарабкались на ствол, облепили все орудие, что обычно запрещается. И я не знаю, из каких сил бросился к орудию, вскочил верхом на самый конец задранного вверх ствола. Никто меня не столкнул, а кто-то (до сих пор не знаю, кто) ухватил спереди за гимнастерку и тянул, чтобы я не свалился набок; так я и удержался. Потом батарея покатилась под гору, и здесь было спокойнее, однако весь строй нарушился; чтобы не наехать на других, бросались в стороны. И тут снова небольшой подъем, а выше хутор, и по хутору тоже бьют снаряды. Что было, рассказать и даже осмыслить и разобраться — трудно. Передние оказались сзади. Номера разбежались, как вспугнутая стая куропаток; нелепо и низко приседают, когда рвется снаряд. Каждое орудие, каждая упряжка, каждый человек рвался и пер вперед сам по себе — галопом, вприпрыжку, вскачь, рассыпавшись кто куда. Черным дымом от гранат заволакивало их. Свистела и сыпала смертельным горохом из седого клубочка-облачка шрапнель. Смерть тому, у кого оно клубится над головой. Бегу, бегу — в горле сухо, все горит, хрипота. Вот наша телефонка — опрокинулась, конь упал, лежит: живой или убитый? Мимо, мимо!

Уже не так… немного унялось… утихло! Мы убежали, мы перед высокой горой. Тут позиция. Мы убежали… А там, сбоку и позади, на этом проклятом перевале, который мы переезжали, стоит под смертью еще одна батарея, — какая, не знаю. Почему же она стоит? Занесло ее пылью-копотью и черным дымом заволокло. Почему она стоит? Жутко смотреть, как она там гибнет. Видно: еще бегают, копошатся там человечки, а по ним беспрерывно: гах-х! Фью-фью-фьють! И вдруг эта разбитая, умершая батарея загрохотала!.. Засверкали выстрелы, через наши головы зашумело, понеслось то, чем она выстрелила. Батарея обороняется! Как радостный весенний гром, гремит она в наших ушах. Она защищает свою пехоту, дает ей возможность занять выгодные позиции. Защищает, принося себя в жертву. Я ничего не понимаю: откуда она там взялась? Когда заняла там боевую позицию? Я думал, что и она двигалась в одной с нами колонне. По-видимому, нет.

А мы — в горах! Горы, горы! Тут, с одной стороны, лощина. Хуторки. Болото, торф копали, вода. А спереди — высокие горы!

— Быстрей! Быстрей!! Быстрей!!! — слышу, кричит командир, кричит капитан Смирнов, кричат батарейцы.

— Быстрей! Товарищей от смерти спасать!!

Злые слезы застилают все перед тобой. Батарея готова к бою? Нет? Ах, почему нет? Людей мало. Все, кто может, на позицию! Первое наше орудие уже стреляет. Пехотинцы гуськом несут от передков, из лощины, лотки со снарядами. Батарейцы — с ними. Сизов ласково похлопывает шашкой по спинам, поторапливает! Стреляет второе! Гранатой, гранатой! Где же люди? Сбегаются запоздавшие номера… Жахнули бы всей батареей, — людей мало! Быстрей! Быстрей!! Быстрей!!!

Радость, радость! С горы кричат: «Обстрелянный аэростат спускается на землю, спустился, спустился!» Спустился…

А когда я бежал сюда мимо хуторков, из ближайшего двора вышли три старухи-жмудинки, идут — сумасшедшие — на соседний хуторок.

— Куда вы? Азад!! — помню, крикнул на них так, как у нас кричит пастух на коров. — Убьют вас тут, в погреб полезайте, прячьтесь!

Не понимают моего языка жмудячки… Свирепо машу им обеими руками, показываю, чтобы вернулись. Постояли, посмотрели, уныло поплелись назад.

Потом стали мы окопы рыть, энергично взялись телефоны проводить. Вся батарея стрелять начала.

До темноты стреляли.

Телефон наш сразу же перебило (одновременно оба провода). Четырех батарейцев ранило: фейерверкера Оборотова, Пичугина, Бояшку (тяжело) и запасного Чистякова. А какие потери были при переезде — пока что не знаю. Говорят, однако, совсем незначительные: человек пять, ездовых и номеров, легко ранило — и все. И меня удивляет: счастливый ли это случай, что мало потерь при таком адском обстреле, или еще что?

Тут песок, копать было легко, но окоп наш телефонный — «от солнца только», как сказал Чернов, придя к нам ненадолго с наблюдательного пункта. Чернов сказал, что какому-то несчастному пехотинцу голову оторвало, лежит там в низинке, где торф копали. Убегал от обстрела, когда переезжали, и вот остался лежать… От Чернова же мы узнали, что та батарея, которая стреляла с перевала, — третья батарея нашего же дивизиона, и шла вместе с нами в одной колонне. У нее очень тяжелые потери, «но всем дадут кресты и на месяц — в тыл», — сказал Чернов. Подъехали мы к немецким позициям непривычно близко: простым глазом видна была корзина, подвешенная под аэростатом, в которой сидят наблюдатели.

Сегодня «колбаса» (аэростат) опять висит, только значительно дальше от нас.

Говорят, ночью двинемся дальше. Говорят, что вчера наша пехота взяла в плен много немцев и много уничтожила и ранила.

Батарея стреляет. Стрельба по всему фронту… Нет времени писать. Писать в вязаных рукавицах трудно.

Немного утихло. На этот момент, когда пишу, выпущено уже 807 шрапнелей и 408 гранат. Немецкие снаряды перелетают через нас, потому что мы за горой, в «мертвом пространстве». Все почему-то стали уверенными, а в моей душе живет какая-то тревога… Даже стыжусь признаться, сказать об этом вслух.