16 сентября.
Затемно выехали за Неман. «Теперь мы идем наступать», — почему-то думают все. Темно, с поля дует холодный осенний ветер. В лесу тише. Пахнет дымом. Между соснами мелькают фигуры пехотинцев. Дождь. С левого фланга долетает далекая канонада.
Дождь усиливается. Стоим. Спрятался под сосну. Под ней несколько пехотинцев и среди них один пехотинец- вольноопределяющийся. Он сообщил удивительную новость: «С левой стороны участок нашего фронта занимает японский корпус». Совсем недавние враги — японцы? Непостижимо!
17 сентября.
Весь день нас заливает дождь, а мы едем, едем и едем. На крыльце пустой, оставленной хозяевами хатки стоял войсковой поп и благословлял нас крестом, и так благословлял всю колонну, тянувшуюся мимо него. Некоторые, усердные, подходили, и он давал целовать крест и руку.
Значит — идем в наступление…
18 сентября.
Страшная ночь! Бездорожье невероятное, ветер колючий, пронизывающий. То одно, то другое орудие тонет в грязи. Тянут, кричат, ругаются. Остальным приходится долго стоять и ждать, пока его вытащат. Я промерз и весь трясусь.
— Выругайся, браток, по-матерному — потеплеет, — советует мне старший.
19 сентября.
У нас уже появился новый прапорщик, молоденький, только из военной школы, по фамилии Кульгацкий. Он заговорил со мной по-дружески. На мой вопрос ответил, что никаких японцев на нашем фронте нет, — наивно было бы так думать… От него же узнал, что двигались мы сначала в направлении м. Симно, потом подались на Мариамполь и стоим от него в нескольких верстах. Немцев обходят, и они сегодня в час дня оставили Мариамполь без боя.
Весь день ехали по непролазной грязи под дождем. Сухой нитки на мне не было.
Проезжали мимо большой панской усадьбы, где помещик — поляк, арендатор — еврей, батраки — жмудины. Совсем так, как бывает и у нас в Беларуси. Неудивительно, что ни польские паны, ни еврейские эксплуататоры не сочувствуют ни литовскому, ни нашему возрождению. Пробудится народ — и свернет им шею… Только доживу ли я до той поры, изматываясь так, как вчера? Меня душит кашель, нестерпимо ноет левый локоть. Вот бы мне заболеть как следует. Кончились бы эти муки. Будь проклята моя доля, бросившая меня на войну… И тут же думаю: «Постыдись, брате, хоть сам себя.» — «Ребята, не падай духом».
У-у! На кого сжимаются мои кулаки.
20 сентября.
Старый солдат-пехотинец рассуждает:
— В японскую войну было лучше. Сибирское начальство заботилось, чтоб солдат был сыт. Привал десять минут: тут тебе кашевары, приехав к привалу заблаговременно, горячий чай дают, консервы… А здесь всю неделю голодный шагай и шагай, а зашел в сад гнилое яблоко поднять — офицер тебя хворостиной по голове… гонит, как свинью. Не дорожат здоровьем солдата: как только дождь, так обязательно и поход. Да поднимут часов на пять раньше, чем надо в поход выступать — стой, мерзни, мучайся, неизвестно зачем… Поверите ли: на мне «звери» кишмя кишат, сил нет терпеть…
Верю, потому что и у меня так же. Да и абсолютно у всех.
Сегодня проезжали местности, где уже лежит след хозяйничанья немцев. Мирные жители страшно жалуются на их издевательства и грабежи.
— Все забрали, разграбили. Гуся твоего зарежет, да еще пух им ощипывай. Картошку, как наши, не копают: подавай им чего поделикатней — масла, яиц, молока… Морды у них — во! Видно, на хороших хлебах росли, не то что мы. Всю лучшую одежду забрали, лошадей забрали, коров или порезали, или с собой угнали. Девчат обижали…
— Ну, а что вы делали, когда бой шел?
— Что? Очень боялись. В ямах сидели.
— Когда начался бой, — рассказывает старый жмогус, — побежал я через сад в блиндаж, который нам немцы посоветовали сделать. Бегу, а деревья от сотрясения воздуха так и качаются. Собачку мою убило. Такая славная собачка была, забавная…
— Из ружей мало стреляли, а все: бу-бу-бу! С утра до вечера бухали, а мы сидели или ползали, как дохлые, без еды…
— Если Бог вам даст прийти на их землю, вы там так же делайте, — говорит с горькой злобой какая-то молодица- литвинка, изможденная, с мутными глазами. По-русски хорошо говорит: видимо, в городе служила.
Другая молодица слушает наш польско-русский разговор, ничего не понимает и заливается горючими слезами. Потом что-то с отчаянием говорит по-жмудински.
— Что она говорит? — спрашиваем.
— Говорит: снова придут немцы. Глупая баба! — объясняет старенький жмогус с бритыми усами.
22 сентября.
Вчера выехали в первом часу ночи. Ехали по глубокой грязи, под дождем, на пронизывающем ветру.
Потом распогодилось, показалось солнце, но не потеплело, — холодно. Стояли возле костела… вдруг громыхнули выстрелы из орудий и винтовок! Наши или немецкие — не знаю, но что-то очень близко. Пал духом, весь во власти страха смерти.
После полудня за селом начался бой. Стрельба по всему фронту. Видимо, подошли к немецким позициям. Наблюдатель 1-й батареи сказал, что в трубу Цейса видно, как на далеком-далеком пригорке разгуливают немцы, но наши орудия туда не достают. Трещали и пулеметы, но больше била артиллерия.
23 сентября.
Бой как начался вчера, так и шел всю ночь и сегодня идет. Это впервые, чтобы и ночью так палили из пулеметов и винтовок.
— Пожар! Пожар! — закричали около полуночи наши телефонисты.
Я засмотрелся на красивый вид: от снаряда загорелся дом или скирда хлеба, дым светло-бурый, а затем черный, густой, с языками пламени, прет вверх к темному небу. А тем временем по всему фронту гудит, гремит, бухает, свищет, трещит. Бесчисленное множество пулеметов со всех сторон: тр-тр-тр!.. Тяжелыми: гкрех! гкрех! — со страшной силой «кроет» немец наши пехотные окопы и «нащупывает», где батареи.
Погода утихомирилась, устоялась: ветра нет, только ядреный холод; ногам холодно, согреть невозможно.
Ночь я провел в ямке, которую выкопал в откосе сухой канавы и выстлал натасканным с поля льном, обидев какого- то несчастного жмогуса. Потом принес снопок соломы, прихватив его, когда бегал в канцелярию на хутор за керосином. Керосин нужен был в лампочку для батарейной «отметки» (по ней ночью наводят орудия).
Когда шел на хутор, немного невесть чего боялся, ведь темень, ни души. Чтобы успокоиться, дал волю фантазии. Представил себе, между прочим, как это жмудское поле еще так недавно оглашалось мирной песней девушки-пастушки, как мальчишки в ночном разжигали костер, грелись, жарили сало на прутиках, рассказывали сказки… А теперь?
В канцелярии керосина не нашел и отобрал последний запас у бедных хуторян. Хозяйка даже плакала, но как я мог вернуться без керосина? Я просил, уговаривал, умолял, ругался, угрожал. Самому было грустно и смешно от своей роли этакого решительного солдата.
Переезжаем на новую позицию, немного вперед.
24 сентября.
Ночью было очень холодно. На фронте затишье, мы стояли как бы на привале, только орудия были в боевой готовности. Однако выспаться не удалось. Спал на земле под брезентом, и хотя мои добрые друзья пустили меня лечь в серединку, я просто коченел от холода. Когда они спали, я несколько раз подхватывался и, как застоявшийся выездной конь, бегал по полю под печальным ночным блеском луны.
Часовой удивленно и немного испуганно поглядывал на меня: не сошел ли случайно с ума вольноопределяющийся? Ученые, они… часто с ума сходят.
— Что это вы? — не утерпел, спросил и сказал не «ты», а «вы», что было признаком тревоги в его простой солдатской душе.
А я — гоп, гоп, гоп! и кричу:
— А? Блохи кусают…
— Ха-ха-ха! — успокоенно засмеялся часовой, услышав мою шутку. И сам пошутил: — Ха-ха-ха… Они давно от страха передохли. Разве только белые? Ха-ха-ха…
А я, запыхавшийся, юркнул под брезент и прижался к Беленькому.
Утром хотел поговорить с прапорщиком Кульгацким.
— Ваше благородие!.. — А он с перепугу закашлялся (вероятно, потому что я употребил такое обращение) и:
— Андрей, Андрей! — позвал своего денщика (моего тезку), — угости вольноопределяющегося чашкой чая. — И сам тотчас же ушел в хату, должно быть, какую-то корчму при заезжем дворе, потому что только одна эта хата и стояла тут, у дороги. А белого хлеба в Мариамполе он мне так и не купил, хотя сам предложил купить, когда мы отправлялись сюда из-за Немана. «Господа офицеры все разобрали», — сонно ответил мне Андрей на мой вопрос. Теперь я подумал: по-видимому, прапорщик закашлялся потому, что не купил мне хлеба… Какая еще может быть причина?
Днем летали два немецких аэроплана. В это время батарея по команде капитана Смирнова, замещавшего командира батареи, «лупила» по немецким окопам мелинитовой гранатой. Хотя и день, но, разумеется, вспышки из стволов орудий были хорошо видны и курился дым и пыль. Когда возвратился командир, то был крайне недоволен, что капитан своей неосторожностью выдал аэропланам месторасположение батареи. Из-за этого, когда стемнеет, снова, кажется, переедем уже на третью тут позицию. А веселый орудийный фейерверкер, светлоусый ярославец Соловьев, шутит:
— Сколько выпустили снарядов? 317 гранат и 39 шрапнелей? Неплохо… мое орудие человек двадцать убило, хватит на этой позиции…
Но ведь мы же окопы успели вырыть, и оставлять их так не хочется.
Ноги мои очень мерзли весь вчерашний день и сегодня мерзнут, и некуда деться, хоть ты плачь.
Хлеба нет уже третий день. И негде купить ни за какие деньги; прямо беда пришла. О чем думает наш тыл? А сухари свои мы без разрешения погрызли раньше.
— Вот и сидите теперь на бобах, — сказал капитан Федотов.
— А где эти бобы? Дайте их нам, мы их съедим!
Обеды наши из рук вон плохи, одна вода, да и та черная от гнилых капустных листьев или от сушеных овощей, которые в ней кое-где болтаются. Едим два раза в день, утром и вечером. Один раз дается порцийка мяса, но такая крохотная, что и есть нечего. Порцийка вся в песке, зацапанная грязными пальцами кашевара и артельщика. Ох, эти пальцы: ими разрывают мясо на порции, ими тут же и сморкаются «в кулак». Порции вареного мяса раскладывают на подстеленный мешок, а иногда даже на шинель. Как будто трудно приспособить для этого какую-нибудь чистую доску.
25 сентября.
Дует сиверко, руки от него в трещинках, писать холодно. А ночью почти и не спал — так озяб. Лежал у телефонного аппарата, держа трубку возле уха. Лежал, укрывшись, насколько это было возможно, сеном, чтобы немного было теплей. Все равно проворочался с боку на бок до самого утра, дрожа от холода.
Сегодня не умывался (второй день). Хлеба привезли фунта по два (или меньше) на человека. Ходил «в тыл» искать хлеба, яблок. Нигде ничего… Зашел в костел, видел там кучу разной одежды, снесенной крестьянами на сохранение. Солдаты хотели растащить, но бабы своими воплями не допустили.
Возле костела стояла кучка старых жмогусов и солдат. Услышал жуткую историю, как немцы насиловали девчат- жмудинок… Даже не верится. Какой-то войсковой писарь, видимо, свеженький на фронте и человек книжный, с крайним возмущением и возбуждением ругал-ругал немцев: «Так-то они прививают свою культуру… ах, сволочи!» Потом его разговор перешел на слишком патриотическую московскую ноту и нагнал на жмогусов тоску, а на меня раздражение. «Ну что: плохо вам под Россией? Под немцами лучше? Отведали? Вы католики, но у нас вы имеете все права, а вот вам немецкая культура… отведали!»
Настроение у всех плохое. Немцы не отступают. По дороге плетется много наших раненых пехотинцев; дрожат от холода. Они горестно рассказывают, что немцы обманывают наших то будто бы брошенными передками от разбитой батареи, то белым флагом, а потом косят пулеметом «как капусту». Окопы они себе сделали из толстенных сосновых бревен и рельсов с железной дороги. Им там тепло: поставили печурки, натаскали перин у мирных жителей, тулупов; приволокли даже столы и стулья.
Живут, как паны, в своем доме. «Им хоть бы что… Выбей- ка их оттуда нашими свистульками!»
Со всех сторон слышится ропот, что нет у нас тяжелой артиллерии… и вообще порядка.
Утром немножко спал (на осеннем солнышке). Проснулся: на земле в лощинах сероватая пороша — вестница близкой зимы. Только почему она не радует, как в своей родной деревушке, где воспоминания о ее приходе связываются с блинами, шкварками, тертым картофелем с салом, молотьбой на рассвете, копкой свеклы, дерганьем оставшейся конопли, шинковкой капусты?..
Ох, капуста напомнила пулеметную «капусту»! Я начинаю мысленно бунтовать против начальства, которое на земле и которое на небе.
Новости за день:
Ели невкусную постную картошку, наворованную с поля у хуторян. Пили «кирпичный» чай с хлебом.
Пришла мне телеграмма; она сперва напугала меня страшно и удивила. «Вам телеграмма!» — «Где? Какая? Что такое?» — «Степана забрали. Сообщи здоровье…» Оказывается, она шла дольше письма! А я было подумал: неужто кого убили?
На этой позиции у нас уже четверо убитых, восемь раненых и одно разбитое орудие. И это в батарее, а что же в пехоте?
Говорят, будто 10-я армия (ген. [ерала] Мищенко) обошла немцев и погнала. Они и тут, на нашем участке, должны удрать, и этого всем нам очень хочется, так как четвертый день стоим в каком-то напряженном ожидании и мерзнем в плохоньких окопах.
Командир N-ской батареи проезжал мимо нас пьяный, с красным лицом, с залихватскими рыжеватыми усиками и кричал:
— Ребята! Командир корпуса приказал взять позицию во что бы то ни стало.
Первая батарея куда-то уехала; ночью, вероятно, и мы переедем.
Прибыл в нашу батарею новый офицер, только что произведенный подпоручик Сизов. Молоденький, деликатный и стыдливый, как девушка. Но высокий, стройный, красивый. Все на нем новенькое. Желтое седло скрипит и пахнет фабрикой. Новенькая серая шинель — до пят, с девичьим станом и даже на груди шинель приподнимается округло. Познакомился со мной — как с равным. Сидел в нашем, телефонном, окопе и много о чем рассказывал нам и угощал нас конфетами и шоколадом. Он хочет быть для всех добрым и доступным. Говорили с ним о плохих солдатских обедах (он с виноватым видом хулил и офицерские), о нудной жизни на позиции, о легкой возможности быть убитым, о войне («после войны, а она скоро закончится, нас, военных, на руках будут носить»), про 2014 год («рай будет на земле»), о человеке, который «как капля в море», и т. д. Когда мы остались только вдвоем в окопе (Беленький пошел за обедом), разговор вновь зашел о легкой вероятности смерти, и подпоручик Сизов ударился в мистицизм. С неожиданной доверительностью признался он мне, что у него есть «маленькая святая иконка от славной девушки», с которой он познакомился «недавно и довольно оригинальным образом». Будучи недолго знакомой, она обещала прийти на вокзал провожать его на фронт, «пришла и принесла иконку». «Иконка моего ангела», — проникновенно и с юношеской стыдливостью произнес Сизов. Он с любовью нарисовал мне «симпатичный тип русской девушки». «Она говорила, — раздумывая, вспоминал он, — если мне будет угрожать опасность, смерть или еще что, чтобы я помолился святому, который на иконке, и вспомнил о ней…» Теперь подпоручик пишет ей письма и с нетерпением ожидает отпуска. «Но сначала надо сделать что-то и на фронте, — так закончил он разговор. — Вот вы уже представлены к кресту, как я вам завидую».
Стреляли сегодня «по неприятельским окопам» (такая была команда). Выпустили, согласно моим записям, 9 гранат и 381 шрапнель. Вечером уедем на другую позицию.