Лагерь этапа давно угомонился, только столбами маячили часовые. Берко и Мендель Музыкант, лежа рядом с краю кучки кантонистов, не спали: Мендель от тревоги ожидания, Берко от желания узнать, что ожидает его в школе завтра. За длинный путь этапом у Берка накопилось много нерешенного и непонятного.

— Есть ли в городе наши? — спросил Берко.

— Очень немного среди солдат, в гарнизоне и один лагерь в лазарете. Поэтому нет и раввина в городе.

— Где же вы молитесь?

— Мы молимся?! Зачем нам молиться?

— Разве, Мендель, ты крещеный?

— А ты что думал, нет? Но нас называют не крещеными, а мочеными. Они сами понимают, что это бесполезно. Пожалуй, Берко, что моченых они больше не любят. Вот спросить меня, почему я, моченый, а бегал уж сколько раз и теперь убежал в последний?

— Почему в последний, Мендель? Ты больше уже не побежишь?

Мендель про себя во тьме горько улыбнулся, и Берко угадал эту усмешку в его ответе.

— Да, я больше уже не побегу, я это хорошо знаю. Однако я бегал. Почему? Потому, скажу я тебе, что все равно бьют, хоть ты и не моченый, хоть ты и моченый.

— Так это не помогает?

— Ничуть.

— У нас шел в этапе один, совсем маленький, Ерухим. Он захотел это, и его русские мальчишки в деревне убили камнями.

— Так? Ему лучше, Берко, чем нам с тобой.

— Его очень любили шамеле и тателе, поэтому его не били никогда, он испугался и сказал, что хочет.

— Ну да! А твоя мать?

— Она умерла давно.

— Тебе лучше. А твой отец?

— Он меня проклял, но я не хочу его забыть.

— Ох, я лучше бы хотел забыть своего отца и свою маму! Послушай, что я расскажу тебе. Мой отец конечно тоже бил меня, но он меня не проклинал, когда меня уводил сдатчик. Напротив, он сказал мне: «Будь крепок, как леопард, легок, как орел, быстр, как олень, и силен, как лев, в исполнении воли отца твоего, что на небе». Видишь, он запретил мне отказаться от веры. Но мамеле мне сказала другое: она не знает книги; она заплакала, облила меня всего слезами и сказала: «Вейся, Мендель, вейся, как вьется виноград! Найди себе крепкого, как дуб, и обвей его с корня до вершины, будь приятен ему, как сладкие ягоды лозы, как вино из них, — и тогда никто тебя не сломит». Когда нас пригнали сюда, то я увидел, что тут ни к чему все, что говорил отец, но я-то понял, чего он хотел, — чтобы только я остался евреем. Тогда я должен был подумать о том, что сказала мамаша. Я нашел такого человека, я обвился вокруг него: он был крепким и высоким дубом. И пришла гроза, дуб повалила, — и вот меня выдернули с корнем вместе с этим дубом, и я сохну без родной земли. Послушай, Берко! Отцы наши неправы, и твой и мой. Мой отец ничего не узнает про меня. Но пусть узнает твой отец, что ты не умер для своего народа. Я тебе скажу, потому что я брат твой: будь крепок, легок, быстр и силен, но не обвивайся вокруг сильного дуба; лучше будь приятен всем, будь всем сладок, как спелый виноград, пусть все будут пьяны от твоего вина.

— Ну-ну, откуда же столько хватит вина?

— Хватит, Берко, я знаю, только я узнал это поздно!

Берко заплакал и сквозь слезы говорил:

— Мендель, ведь тебя били тоже?

— Очень много.

— Я боюсь, Мендель!

— Я тебе скажу, Берко, что лучше вытерпеть сразу или умереть, чем терпеть долго и тоже умереть. Каждый еврей думает про себя и пилит свою цепь поперек, а ее надо пилить вдоль и всем вместе. Понимаешь?

Берко не ответил, потому что смысл того, что говорил Мендель, был ему непонятен, а может быть, смутен и неясен и тому, кто говорил.

— Скажи мне, Мендель, про начальников, про тех, кто бьет.

— Они бьют мало, они только приказывают бить. Там есть много начальников, Берко, тебе будет очень трудно и долго разбирать, но я тебе сейчас помогу. Там есть главное начальство, среднее начальство и малое начальство. Мы очень редко видим главное, высокое начальство. Там есть главный начальник, генерал Севрюгов, так это совсем старый человек, у него есть большая зеленая птица — попугай, и что ему попугай скажет, то генерал сделает. Но попугай знает очень немного слов, и никто не может догадаться, что он скажет сегодня или завтра, поэтому все боятся генерала и не знают, что он сам скажет сегодня или завтра. Он только кричит на среднее начальство, и тогда оно в страхе бьет всех. Самое малое начальство тоже бьет мало, потому что никогда не надеется дослужиться до генерала и даже не хочет быть генералом — это солдаты. Этот ударит так себе, сгоряча. Страшнее же всех, Берко, я тебе скажу, и ты это запомни, среднее начальство, — оно ни туда, ни сюда. Оно уже вышло из солдат, но видит, что никогда не будет генералом, а хочет им быть. От этого они все злые и бьют всех, кого только можно, прежде всего нас.

— А кантонисты — они тоже бьют?

— Так кто же и бьет? Конечно кантонисты, они сами себя и бьют. Одни служат малому начальству — этих-то и бьют. Другие служат большому начальству — этих бьют особенно, потому что среднее начальство боится доноса за свои грехи. Третьи служат среднему начальству — этих бьют мало, или они сами бьют всех. Это барабанщики. Они бьют зорю, потом бьют нас, потом учатся играть на барабане, потом бьют нас, потом еще бьют зорю вечером — и так у них проходит день. Ты еще никогда, Берко, не слыхал и не видал барабана?

— Никогда не видел близко, Мендель, а слышал издали.

— Ну, скоро увидишь и услышишь. И даже сам ты, Берко, хочешь сделаться барабанной шкурой?

— Что значит «шкурой»?

— Так тебя ж будут бить палками барабанщики, и ты будешь кричать сильнее барабана. Это военная служба. Ну, теперь скажи мне, Берко, кому бы ты хотел служить на военной службе?

— Можно мне немного подумать, Мендель?

— У тебя есть время, подумай немножко.

— Мне приходят в голову сразу две вещи, Мендель. Первая вещь: лучше бить, чем быть битому. Почему бы мне не сделаться барабанщиком?

— Я тебе скажу, почему нет. Барабанщики все моченые, но есть и русские. Ты же хочешь остаться евреем. Так тебя будут еще сначала бить по шкуре эти самые барабанщики, каким ты хочешь быть. Они-то помнят, что из них тоже выбивали дурь, как говорится. Так они станут, ты думаешь, торопиться выбить из тебя дурь? Если бы они торопились, так все бы сделались барабанщиками и кого бы они стали бить? Это не годится, Берко.

— Я-то знаю, что не годится. Мне приходит в голову вторая вещь. Барабанщики тоже устают, или нет? Так лучше я хочу служить тем, кого бьют. Если прибавить меня, та на каждого придется меньше палок…

— Палок с нас хватит… Стало быть, ты хочешь быть барабанной шкурой?.

— И это не годится. Знаешь, Мендель, я еще тебе не успел ничего сказать про Пайкла. Он очень умный человек.

— Раввин или цадик[22]?

— Нет, он бадхон. Он очень ученый человек и говорит, что умному человеку всегда сразу приходят в голову две вещи и надо отказаться от обеих и найти третью. Так я не хочу быть барабанщиком и не хочу быть барабанной шкурой…

— Ты нашел третью вещь? Кому же ты хотел бы служить, Берко?

— Знаешь, Мендель, что я тебе скажу: я хотел бы служить попугаю.

Мендель не проронил ни звука: он, видно, задохнулся от изумления, а потом тихо рассмеялся:

— Ты думаешь, Берко, что попугая можно чему-нибудь научить?

— Да, Мендель…

— Ой, Берко, боюсь, что из тебя выйдет!.. Ну, уж я знаю теперь наверно, что ты не будешь барабанщиком. Смотри: светлеет. Давай попрощаемся. Когда придет в город этап, тебя поведут прямо в школу.

— А тебя, Мендель?

— Меня сначала в тюрьму.

— Но мы увидимся с тобой потом! Ведь тебя тоже приведут потом в школу?

— Да, приведут, а потом унесут.

— Что ты говоришь, Мендель?

— Да видишь ли, Берко, со мной случилось такое несчастье: когда я убежал из школы, мне шел восемнадцатый год. Теперь, пока я был на воле, время шло — и мне больше восемнадцати. Мне уже надо итти в полк. Я солдат, но мне прежде дадут «зеленую улицу». Меня проведут сквозь строй… Мне дадут по крайней мере четыре сотни палок.

Берко вздрогнул и ничего не мог сказать. Было уже светло. Мендель лежал, закрыв глаза. Цепь на его руках тихо и нежно звенела, руки дрожали. Берко оглянулся кругом, — дикая мысль пришла в голову.

— Бежать, бежать, — шептал он.

Но можно ли бежать? Куда и зачем? Затем ли, чтобы вернуться сюда же снова с кандалами на руках? В груди у Берка была боль. Он, опираясь на локоть, полулежал и смотрел в лицо Менделя: лицо его было бледно и застыло в скорбной усмешке.

— Мендель, что с тобой? Что ты молчишь? Мендель, ты умираешь? Ты умер, Мендель?

— Нет, Берко, я задремал.

Мендель вытянул закованные руки к небу, потянулся и зевнул.

Из-за Волги брызнуло румяным светом солнце. Часовой закричал:

— Этап, вставай!

И конвойные, и арестанты, и «не вроде» арестантов — кантонисты, и подводчики-мужики — все как будто только и ждали этого крика, чтобы встрепенуться и вскочить. Этап шумно снялся с места. Все были в лихорадке. Предстоял последний переход до Волги. Конвойные возвращались в свой гарнизон из далекой командировки. Арестантам предстояли в пересыльной тюрьме перетасовка, присоединение к новому этапу, а за Волгой, казалось, была уже близко Сибирь.

Дорога под гору вступила в лес. В лесу кричали иволги, хотя некому было слушать. Арестанты попробовали песню, и Мендель Музыкант, настроив свою скрипку, зазвонил своей источенною цепью и заиграл веселую:

Ах вы, сени мои, сени!
Где вы, девушки, засели?

Запевала лихо подкрикивал. Еще бы! В городе он обменит свои ручные кандалы на «музыку» Менделя.

Из лесу дорога вывела на скат лысой горы. Отсюда город был виден, как на ладони. Он расположился в серо-зеленой кайме густых садов по трем горбам, разделенным глубокими долами, сбегающими к Волге. Воздух трепетал от мари, и в ней город представился этапным спутникам нарядным и веселым. Высились белые стены, зеленели крыши, сверкали золотые главы, дымили уютно трубы сереньких, мещанских домов.